Феноменология химеры. Глава 66
Говоря о возможностях пророчества, мы имели в виду именно такое бытие, которое способно обращаться к будущему закликающим и, по сути, молитвенно – поэтическим образом. Оно буквально заклинает будущее из своей суггестии, из её ужасов, которые поэт компенсирует колоссальным чувством красоты самого пророчествования - красоты, которая создаёт для его, даже оккультно не подготовленного, сознания спасательный круг удержания рассудка в его функциональной норме. Субъективно пророчествование обладает возможностью максимальной выразительной образной пролонгации себя самого на основе предустановленной сущностной гармонии. В данном глубоко традиционном каноне паттерн сознания пророка может многое предвидеть на основе классической схемы развития событийной канвы горизонтальной проекции; он черпает вдохновение не только из своего рода, но и из всего массива бессознательного, из его огромного эмоционального богатства, хранимого и наработанного для бинарного интуитивного просвета ума бесчисленными поколениями, жившими до него. Здесь можно вспомнить устои крестьянского бытия, уклады многих традиционных культур. Если упомянуть о традиционных аспектах искусства, например, о декоре (хотя это не тема нашего исследования), то в феномене самой традиционности мы сталкиваемся с поистине вневременными аспектами искусства, причина которых, как это ни странно, заключается именно в полной анонимности самих артефактов, в деперсонализации авторства орнаментов, музыки и танцев. Декор – это всегда исключительно настоящее, по сути, он лишён собственной историчности, потому что сам является историей, её непосредственным носителем.
Отсутствие персонального ритма со всеми его фрустрациями, неврозами, отклонениями, полная стёртость индивидуального начала, тотальное преобладание канонического неизменного ритма в этническом искусстве — это идеальная картина восполняемой и тем самым аутентично воспроизводимой, самоцитируемой вневременности. Повторяемость красоты и её неизменность являются аспектом благой тавтологии. Клише на уровне постоянного воскрешения семантического кода эстетики создаётся через воссоздание символических образов, отражающих первообразы мифологем фравахара. Это великое благо, это камни основания, фундамент всего здания искусства, если упоминать здесь чистую эстетику. Поэтому традиционность уже несёт в себе геном пророческого заклинания к себе самой, к структурной, тектонической неизменности своих смыслов в любом своём и не своём будущем.
Здесь это упоминается для того, чтобы картина традиционности, её условная повторяемость, определённая предсказуемость, сама феноменология единообразия не была и не казалась одномерной или банальной, потому что повторяемость - не банальность. Здесь необходимо чётко понимать, что понятие единичности и единственности не является синонимом оригинальности, и единичность способна быть неинтересной, как это должно происходить в случае единичной колониальности «легиона». И повторимся: множественность артефактных элементов тех же орнаментов, очевидная тавтология их факсимильно повторяющейся структуры так же не является синонимом скучания и отсутствия завораживающей красоты, лежащей именно в самом принципе фрактальности или просто в линейной гомогенности. Это понимание необходимо для того, чтобы гомогенность временных и событийных структур, самого ритма, задающего масштаб этой событийности, её предсказуемость и даже рутина как повседневность в этом контексте не казались чем - то неблагим. Исполнение монадой конвенций разума — это всегда благо для неё.
Здесь нам вспоминаются картины А.Г. Венецианова. Его творчество обманчиво своей кажущейся сентиментальностью, оно сложно для понимания именно своей открытостью. Видимая простота его сюжетов обладает двойной иконологией. В искусстве, особенно в таком условном, как станковое, очень легко перепутать тривиальность и традиционность, построенную на экклезиологических постулатах повторяемости, но при этом лишённую ветхозаветного пессимизма. Иллюзия простоты образов Венецианова не позволяет сразу увидеть в них высочайший синтез трёх потоков времени, что выводит его образы за их пределы. Простота как феномен — это лишённость любых крайностей, страстей, и у А.Г. Венецианова, повторимся, — талант проявляется как слитное единство трёх форм времени. Такие образные системы можно принять за стасис, и это будет естественной атрибуцией, потому что это стасис выявленного поэзиса, это бытие нулевого горизонта внутри самого себя, когда потоки времени взаимокомпенсируются друг другом. Противостояние Pars Morte, (колеса смерти) и Pars Vite, (колеса жизни) достигает нулевой отметки, время останавливается в нулевой сфере «метаксю». Безграничность локализуется до пределов нашей видимости, но остаётся самой собой, и это у Венецианова завораживает. Писать на грани трюизма и поверхностной сентиментальности и не впадать в них — это искусство, но искусство, дарованное немногим.
Что видит пророк, художник – как бы это ни противоречило традиционным интересам, несущественно в сравнении с первостепенным вопросом о том, как он видит.
Простота (прямота) на феноменологическом уровне — это несложность, несложенность, несоставность, а значит - негибридность. Это аспект эйдетической слитности, цельности и единства. То есть по спецификации качеств эйдоса мы имеем полное совпадение любых крайностей. Эйдос и есть абсолютная неоставность, простота. Здесь же уместно вспомнить глубинный смысл понятия простота от «прост», прощение, прощённость, то есть приведение к приговору и прощение по приговору. Здесь явное понимание судебного смыслового подтекста и соответствия кого-либо или чего-либо закону. Приведение к балансу, к равновесию, к симметрии, а это уже принципы и признаки классицизма.
Так в чём же разница в сущностном аспекте между внешне похожими феноменами - традиционным хроноритмом и банальным повторением, в равной мере способными быть чуждыми скучанию? Скучание как аспект сосредоточения является маркером определённого топологического состояния сознания, причём сознания исключительно антропогенного. Если рассматривать саму природу орнаментальности в её традиционном понимании, то, конечно, в ней можно наблюдать использование формальных образных номиналов, отличия которых связаны с мануальной техникой исполнения, а не с какой – либо характерологией. Но орнамент, что называется, ни разу не скучен, потому что он не сосредоточен. Напротив, он, конечно, обладает определённой самозамкнутостью своей формы, но эта самозамкнутость не самого орнамента, очевидным образом сохраняющего во всех своих этнических аспектах общее свойство своей геометрии - и просто геометрии как дисциплины: инфинитезимальность даже в периметральных формах, - а той формы, относительно которой он выполняет свою прикладную функцию. Орнамент очевидным образом соответствует функции раскраски хищников и их жертв: он одновременно скрывает, «размывает» контур своего носителя, делая его при необходимости незаметным, тайно присутствующим, или он может, наоборот, ярко выявить его форму, сделав её аспектом предупреждения. То есть он в любом своём случае выражает свою фундаментальную акциденцию очевидной геометрической и математической протяжённости. Если он не периметрален по своему прикладному значению, а линеен, то его границы просто обрываются, подразумевая его инфинитезимальность и ограничиваясь несколькими тактами, дающими необходимый минимум общего представления о его стиле. Это минимум, позволяющий при необходимости воспроизвести его цитирующим образом по мере надобности. То есть здесь наблюдается картина, где традиционным прототипом для любых орнаментальных артефактов является феноменология истории (кстати, вполне способная быть выраженной в декоративно - образном эквиваленте своих специализированных стилей) - прототипической основой, для которой, в свою очередь, является компартиментальная ось субъективных гилетических образов эпохальных представлений времени. Поэтому то, что развёрнуто, уже не может быть одновременно скучностью и скученностью.
Скучание определяется по механизму, запускающему принцип сжатия. Если использовать ближайшую ветхозаветную аналогию, то по тому же Экклезиасту [87], — это время собирания разбросанных камней. Но сам смысл собирания разбросанных собою же камней, вероятно, восходит к традиции землепашества, где необходимо предварительно подготовить землю для плуга, а время разбрасывания может быть рассматриваемо как аберративный процесс засорения пахотных угодий, то есть глупость. То есть в данном контексте скучание – это процесс собирания последствий своей глупости, что равносильно (при условии дисциплинарной сохранности фактора длительности скучания) состоянию смерти, но не своей. Вот поэтому повторяемость не становится трюизмом; трюизмом является склонность сознания к смысловому «проскальзыванию», к аберрациям, к разбрасыванию неизвлечённых из головы камней своей глупости.
Есть пропорции между метрической кратностью повторений и сменой ритма; музыка - вполне понятный всем пример. Ритм базового уровня обладает абсолютным масштабом повторения. Чем больше эйдос раскрывается в детерминации повторений мировости, тем более асинхронным становится ритм его вводных хаосийских переменных, то есть тем больше «случайных», привходящих факторов появляется и накладывает свою ритмологию на основу, нередко меняя её до неузнаваемости. Но если вернуться на уровень гипотетических возможностей разума, то фатум, воплощающий принцип детерминированности, то есть повторяемости той же интеллектуальной семантической топологии, становится абсолютным. На уровне тринитарного аспекта пентады, её ипостасирования, фактор случайности в силу огромной, неисповедимой массивности энергии феномена Предвечного Логоса в Предвечности Софии как бинарного разума здесь исключён. И здесь можно дефинировать качественную разницу между самим понятием Логоса и понятием Разума: одного как присущего Св. Троице, другого как свойственного Софии. Предположить, что Св. Троица разумна, даже в качестве чистой звуковой фонемы, звучит как оксюморон; разумна София, создающая прецедент самой бинарности разума.
Значит, ритм бытия в силу идеальности каждого аспекта разума самой Софии должен обладать неизменной сущностной повторяемостью как субстанциальной однородностью любой своей ипостаси. Поэтому существует понятие Предвечного Логоса как тринитарного аспекта Сыновности и Его же интеллигентно инициированное, в качестве экспликативно презентованного, положение Себя в Своём же качестве эйдетического разума как причины софиологической беспричинности, то есть случайности. Спонтанность является естественным аспектом проявления всей феноменологии случайного именно по причине отсутствия какой бы то ни было логики самой спонтанности. Она по факту своей явленности может обладать визуализированной логикой раскрытия. Однако в этом глубоко софиологическом контексте динамическая логика всё равно будет ускользать от наблюдения точно так же, как и всё, что рассматривается не в качестве знаемого как возможного, а как неожидаемого - как раз в силу своей категорической неготовности, по причине отсутствия любых форм латентного гипотетического ожидания. То есть здесь речь идёт о Софии как случайной вне какого – либо антропогенного понимания её акциденции как онтологически беспрецедентной неожиданности.
Итак, София может рассматриваться как техническая проекция (но никоим образом не в качестве четвёртой ипостаси, без разрушения триипостасного канона самой тринитарности) Предвечного Логоса в качестве эйдетического разума, что определяет Её как истинный геном всей феноменологии такого явления, как химерическая дихотомия, и, следовательно, именно София должна выступать в роли «повивальной бабки» всей востребованной и возможной только во времени химерической институциональности, в том числе и в первую очередь химеры антропогенного сознания.
Другой край пентады разума - бытие сознания в его качестве функции ума различения экзистенции, в классическом аспекте подавляющего преобладание статистических спекулятивных данных эмпирии, - также стремится к этому изначальному реликтовому ритму, к редуцированию к своей первооснове и источнику, к Зервану.
Между ликами Софии, как персонификативного аспекта всей феноменологии разума, оказывается срединное бытие бессознательного, в антропогенном контексте определяемого как суггестия, как индивидуальная топология субъективно связанного хаоса пустыни скучания. И, как и любая иная топология, она, по сути, не является пространственностью в геометрическом евклидовом понимании этого слова; топос всегда является одним и тем же - местом фрактального расположения какого – то имени в его неизменно подтверждаемой правовой данности места. Топология, таким образом, с позиции трёхмерной континуальности является точкой, то есть тем же местом, хранящим в своей частной видовой антропогенной верификации (а вид – это и есть частность) своё избранное в виде бинарного аспекта ума.
Это два формата, один из которых неисповедимо, апофатически (потому что, опять же, беспричинно) со стороны разума хранит партикулярные конвенции тотальной спецификации видов творения; другой, очевидно обладающий условной исповедимостью воплощённого лика Софии, хранит уже специфицированный видовой аспект чисто антропологического, расового массива данных, фравахары родового масштаба. Между ними лежит массив коллективного бессознательного, хранящего все сигнатуры в слитном виде, в первозданном хаосе, в том, что субстанционально оказывается непроницаемым для симбиотического паразитарного модифицирования. Поэтому зверь наугаля сам по себе оказывается в своей геральдической ипостаси, по сути, неуязвим. Значит, ритмологические переходы с абсолютного уровня эйдетического разума Софии на спецификум фравахара человечества и масштаб его конечного расового шаблона также хранятся в массиве данных всеобщего бессознательного.
Человечество как вид хранит свой особый ритм антропогенности, и хранит оно его именно в качестве антропогенной природы исключительно во времени. Хранение видовой архетипической статистики является одним из фундаментальных долженствований времени. Это базовый архетип, записанный в шельте и позволяющий человеческому виду идентифицировать себя именно как себя, как вид, и таким образом отделять себя от мира остальной природы или, как гипотетический вариант, от мира любых, в том числе и благих видов, отделять человеческое сознание от их ксеноморфологии, то есть от иных цивилизаций с иной генологической картой. Здесь необходимо уточнить, что Идам творения, первоимя, обладает эксвидовой генологией. То есть в своём стерильном аутентичном аспекте Идам — это тварная превосущность своей интеллигентной наименованности (не путать с апофатической первосущностью). Это чистая энергема, обладающая собою как богоподобной сущностью своего имени. Иными словами, Идам не является, как это можно было бы подумать, каким – то идеальным видовым таксоном; он не является маркером или, тем более, чьим – то дублем, он никому и ничему не аналог, он сам по себе. Вид Идаму придаётся генологическим «паспортом», шельтом, где его исконное имя - «оклик» верифицируется в соответствии с абсолютной свободой его собственного идамического избирания. Состояние абсолютной свободы от собственной наименованной сущности может определяться как нирвана в её истинном внегностическом значении. Это имя может им избираться из инфинитезимального реестра имён, а может вообще (без возникновения ситуаций призыва, как это произошло после предательства Ариманом своего брата Хормазда) игнорироваться. Здесь проходит водораздел между пониманием понятия «нирваны» в манихейских антисистемах гнозиса и в мироутверждающем феноменологическом понимании (хотя само понятие мироутверждающей феноменологичности звучит как тавтология, потому что феноменология в своём истинном значении и есть форма научного мироутверждения). В системах поклонников вакуума нирвана рассматривается как конечное, неописуемое синтаксическими средствами искомое состояние, то есть как новодел. В системах, определяющих пустоту как аспект плодотворения эйдоса, как материнское лоно тварного осуществления интеллигентных представлений, это понятие может рассматриваться альтернативно: как уже онтологически и идамически наименованным образом существующее, как имплицитность любого вида творения. И здесь по самой институциональности имени проходит граница понимания нирваны как принципа организации принципиальной анонимности сознания «легиона», как колониального состояния. То есть здесь рассматривается состояние нирваны как эйдетического имени, как сущности, которая может располагаться в качестве своей наименованности именно как в нирване, так и в нирване как инфернальной потерянной субъективности, как тотальной обезличенной анонимности номинального существования симбиотической фракции. Таким образом, можно наблюдать терминал, отделяющий антисистемную форму нирваны как безальтернативной анонимности инферно, где даже имена как клички являются не более чем инверторными номерами учёта имущества или трофеев, от нирваны как воплощения свободы избирания своего имени шельта по призыву или по любой иной форме, опять же свободно избираемой по необходимости. Поэтому интеллигентный аспект нирваны определяется абсолютной свободой бытия в поэзисе как форме красоты, интеллигентно уделённой в качестве себя как идамического имени, где сама свобода определяется избиранием форм своего поэзиса, реестр которых простирается от гилетических маркеров технологических имён шельта, то есть от видовых таксонов служения, до своей нетронутой стерильной автаркии имени божественного оклика.
В «легионе» вся феноменология имени теряет свой смысл и своё назначение быть сущностью; там инвентарные «клички» не выбираются, они декретным образом прикрепляются без возможности отказа. Особь не заинтересована в наличии имени, потому что имя предопределяет возможность обретения функциональной свободы самоопределения, то есть свободы от самой себя. Но партикулированные фрагменты колониального сознания являются её представлениями, в отличие от представлений интеллигенции, никогда не становящимися автохтонно свободными, то есть эйдетически поэтическими.
Общий тотальный ритм антропогенности, её общевидовая характерология определяются изначальным совершенством самого понятия – имени вида. За любым техническим, «рабочим» именем, по общей конвенциональной логике подобных прецедентов самой наименованности, всегда прячется имя личное. Во времени известно множество технических наименований, терминов, скрывавших субъективные маркеры имён самих феноменов, тех личностей, которые оказываются скрытыми в своей всеобщности за пеленой времени. Это личности, определяющие принципы идеальной типизации явлений, хранящие в фонематической топологии своих необозримых регионов архетипические прообразы, отражения своего подобия Первообразу. Подобный масштаб личностей требует максимальной степени приближения своего подобия, которое должно подходить к терминалу идентичности, но, конечно, даже в этих экстраординарных, феноменальных сознаниях никогда к нему не подойдёт и тем более не сможет его пересечь. Здесь можно определить, что никогда и не захочет этого. Была в истории одна такая попытка, которая закончилась печально для самого пытавшегося.
Это феномены, которым присущ разум, но не Логос. Живые смысловые сущности хранятся на первом, условно «внешнем» уровне бинарного ума, в его экзистенциальной «изнанке», в том, что здесь определяется как эйдетический ипостасный разум интеллигентной презентации, расположенной «снаружи» внешнего аспекта разума Софии. Но, переходя через призму чувств нагуаля, через поэтическое присутствие интуитивного слоя, они становятся осязаемыми и предметными. Мир коллективного бессознательного и его персонализированная оболочка, подсознание - это мир форм как таковых, это мир, хранящий формы и свои чаемые вероятностные лики, софиологически явленные эйдосы, которые по своей природе в этом топосе ближе к античному пониманию природы эйдоса просто как образа сознания, как морфемы синтаксиса представления, взятой на уровне их логически оформленных шаблонов.
На первом уровне бинарного ума - логоса эти шаблоны масштабированы как тотальные виды; на втором, внутреннем слое антропогенного внятия масштаб меняется на дифференцированную сеть цензурирующих терапевтических адаптаций времени, включающего фильтр традиции, то есть видовой шлюз. Но суббинарный переход, мистерия гибридности — это уже работа пентады самой персонифицированной пустотности бессознательного, суггестии, её срединного компонента - нагуаля. Он соединяет глобальный вид антропогенности, тотальный аспект, шаблон высшего эшелона бинарного ума с дифференциацией видового, расового и, в конечном итоге, субъективно - личного порядка на втором уровне бинарного логоса, проходя через бессознательный массив данных, через мир числовых форм, где формы как таковые зарождаются.
Сначала, как эквивалент идеальных чувств, понятий разума, возникает чисто хаосийский синтаксис зверя, аспект его специализированного мышления, который на уровне бессознательного соединяет хранящиеся там бесконечные варианты синтетических дионисийских фонематических форм экзистенции. Это адрес охоты зверя нагуаля, обладающего верхним чутьём относительно того, сокрытого экзистенцией в хаосе искомого топоса, который способен и в конечном итоге всегда создаёт субъектную основу для логоса, то есть само понятие. Охотясь, зверь мгновенно перебирает варианты соединения между собой антропогенного логического, интеллектуально обоснованного шаблона (для которого и необходим хотя бы минимум образования) с любым иным необходимым видом потенциально субъектной топологии чувства. Как правило, подобное просто ускользает от сознания, проходит вне чисто антропологической природы лика химеры. Принцип гибридной конвертации, где соединяются изначально метафизически относительно друг друга расположенные синтаксис Пана и аполлонический принцип мышления, собственно, и есть нагуаль; его эйдетико - химерический коррелятивный функционал долженствования.
Потом нагуаль переводит геральдически верифицированный коррелят изначально идеального аспекта разума уже на предметный, соматический аспект воплощений этих представлений высшего порядка в формах горизонта событийности. Надо учесть, что телесность как идеальный принцип формообразования (при соответствующей прогностической необходимости) закладывается также на уровне парадигм разума в шельте монады в тот момент, когда она выбирает конкретное воплощение по законам сансары.
Сансара — это и есть мир форм: от высшей энергемной формы ангельских чинов, демиургических аспектов высшего порядка до карроха, субшельта демонов. Это и есть принцип химеричности бытия в его эйдетическом каноне. Всё, что способно по своей насущной программной необходимости пересекать границу собственной субстанциональности для соединения с иной субстанцией, химерично по определению. Таким образом, всё метафизическое способно быть таковым лишь химерически. В этом, повторимся, и состоит главный принцип нагуаля, его способности соединять несоединимое в единое целое.
Можно подробно разложить принцип пентаграммы относительно любой ипостаси пентады, но здесь в этом нет необходимости. Мы говорим не о бессознательном, а о нагуале, о его природе, которая, как мы уже упоминали, способна формировать феноменологию метафизики, соединяя несоединимое, создавая коммуникативное поле возможного синтеза для компонентов, несовместимых вне самого нагуаля. Таково свойство эйдетической химеры, свойство сфинкса - быть коммутирующим проводником ритмов различного масштабного порядка, различной природы.
Нагуаль может соединять ритмологические структуры, несовместимые никаким иным, кроме как компилятивным, гибридным способом. Эта уникальная способность позволяет эйдетическим химерам удерживать свой технологический функциональный баланс, в том числе гармонию, взвешенность «нулевого» горизонта хаосийских возможностей. Что, в свою очередь, позволяет неисчислимому количеству феноменов, сущностей, типологических аспектов бытия пребывать в едином друг с другом континууме на основе общей смысловой конвенции. Эйдетические химеры, нагуали, равно нейтральны к любым природным особенностям, спецификациям, акциденциям, что позволяет химере эйдетического типа как таковой пребывать в любом горизонте, в любом типе событийности, сохранять свою самобытную нейтральность, удерживая таким образом с помощью своего исчезающе малого инертного «шва» компоненты, по своей природе иначе несовместимые в одном пространственно – временном континууме? Можно сказать, что, сохраняя свои акциденции в невозможных для себя и вне себя условиях, эйдетическая химера сохраняет типологический профиль, природу того горизонта, на который ложится её проекция. Этот феномен инертности, опять же, не носит никакого этического характера — это чисто натуральный, технический, инженерный момент природы посредника, лежащий по ту сторону добра и зла.
Момент пустотности, рождающий потенциал возможностей нагуаля, является основой инертного «шва» эйдетической химеры — это терминал химерических ликов Софии. Поэтому она, химера, как базовый коммуникативный принцип бытия, обладая, по сути, полисинтаксическими возможностями, способна соединять многое, даже несовместимое этически; но это уже пустотность, меняющая свой модус с псевдофонематической околонулевой топологии своих возможностей на квазифонематический топос, не способный создавать что – либо, кроме трагически - пародийного эйдетического контента. Подобное модифицирование создаёт условия смены геральдической парадигмы зверя на низовую дионисийскую иконологию (той же саркомы), из которой при её конвертации в антропогенный аналог эйдос уходит и заменяется квазигибридным аспектом, вакуумом, не способным по определению родить что – либо, кроме собственного экстенсивного разрастания.
Обладая нулевым коэффициентом сущностной причастности (притяжения к чему-либо), нагуаль на основе возникающей предметной, субъектной родственности или тождества остаётся нейтральным. Иными словами, он уникальным образом автаркичен и самотождественен.
Как уже упоминалось в этих текстах ранее, мифология Египта определяла свойства своих богов как тех, кто чётко выражает себя через бинарную химерическую природу. Древние боги Египта использовали свою дионисийскую ипостась в полном соответствии с её компенсаторным предназначением - для «растягивания», расширения поля своей свободы. Химерическая дихотомия использовалась ими для получения дополнительных метаморфологических возможностей выживания, для мгновенного достижения в случае насущной необходимости режима экстремальной адаптации к своим рискам, для наращивания потенциала могущества, происходящего без нарушения своего божественного гомеостаза, своего генома блаженности (своего исходного конвенциального кода). Видимо, они, вопреки своей бессмертной природе, чувствовали себя уязвимыми.
Свидетельство о публикации №226100700658