Феноменология химеры. Глава 64
Органический поток эйдоса как изначальное чисто энергемное понятие, хранящее в себе все возможные понятия на уровне субэйдетического логоса, обладает качествами предельно (точнее, запредельно) точной диагностики любых своих содержательных аспектов, локаций иерархии логосов внутри себя. Зло как возможность находится формальным образом прописанным, упомянутым, но не имеющим никакого отношения к содержательной стороне самого эйдетического аспекта разума. На данном, высшем уровне пентады гибридные системы находятся вне возможностей органического воплощения своих неблагих аспектов в мифологеме бессознательного; впрочем, так как ипостасирование институционально никоим образом не является химерой, то и благие аспекты химерического инжиниринга триадологически не востребованы. Химера начинает быть необходимой только на границе с топологией времени. Протоколы зла являются его спецификацией, которая в контексте своего эйдетического номинала, по сути, представляет собой перечисление, список допустимых потерь. В едином разумном контексте семантические маркеры зла естественным образом лишены эйдетической, сущностной корреляции своего содержания с благим потоком разума. Это монады понятий без сущности своего имени, то есть анонимные монады вне шельта. Шельт они должны раздобыть себе сами, как и возможность фиктивного владения именем своего «вьючного». Они прописаны в своих рутинах как принцип самой понятийной структуры зла, но это не само зло, а только его описание на чисто инженерном уровне нетематического, а видового единства, единого принципа компонентности, родственности этих понятий как абстракций общего паразитарного целеполагания. Это безусловный идеал, но в контексте эйдоса, в его интеллигентном представлении, это императив неосуществлённости. Принципы паразитарности отличаются друг от друга только технологиями своего возможного окормления, точнее тематическими направлениями своего симбиотического присутствия; иными словами, тематический паразитарный выбор профиля осквернения формирует соответствующие средства паразитарного «подсоса», поэтому штаммы могут отличаться, но вирус при этом остаётся принципиально колониально единым сознанием самого квазидемиурга. Штамм определяет способ своего осуществления, но природа квазипустотности каждого паразитарного вида абсолютно идентична. С учётом своего формального содержания в рамках эйдетического разума, в Логосе, она принадлежит единому феномену внесубъектной понятийности. Как носители, и только в качестве носителей смысла, безотносительно его содержания, знаковые паттерны экзистенции функционально обеспечивают всё разнообразие свободы мотивационного и эмоционального полагания антропогенного сознания. И этой принадлежностью к атрибутам свободы они технически оказываются родственны понятиям благого содержания или понятиям, хранящим нейтральные содержательные аспекты. Все понятия разума как носители определённого смысла сохраняют родственный единый геном, потому что как благо, так и неблаго в реестре интеллигентных представлений равным образом являются только возможностями, гипотетическими смысловыми моделями раскрытия самого смысла во временности. И как чистые возможности, их конкретное содержание для самого разума не играет ключевой роли. Разум хранит сам принцип понятийности, его как таковую институциональность; он хранит, например, сам принцип письма, обладая возможностью хранения, не рассматривая при этом все возможности использования самих текстов, самого содержания в тексте послания, оставляя эти возможности своим креатурам.
Все инфинитезимальные варианты имён как текстовых концепций прописаны в разуме. Разум проявляется только как поток стасиса, хранящий для себя возможности самого хранения. Он поддерживает изначальную конвенциональную автаркию внеэтического, дионисийского аспекта понятия в чистом виде, понятия как такового. Оно, понятие, является частью потока только на уровне единой унификации этого внутриразумного горизонта как потока кодификаций, определений и является его частью только по логическому принципу формальной локализации, обладания семантическими границами своего смыслового содержания. Событийность софиологического горизонта разума — это и есть сами понятия, то есть монады, обладающие понятийным шельтом. Оно, понятие, определено не как часть собственной или любой другой рефлексии, определяющей, например, для химеры её природу как благо. Оно маркировано истинным образом как благо или неблаго в соответствии с технологическими принципами оформления своего силового потенциала.
Вместе с тем понятие может нести в себе смысл своей исходной функции как расположенной в топосе технической амбивалентности, в аспекте своей этической нейтральности, что свойственно всем службам обеспечения эйдетического дара свободы осуществления смысловых запросов к экзистенции. Это условно нейтральные технологические понятия, такие как, например, время или число, что превращает их, этот тип понятий, просто в часть эйдетической спецификации логоса эйдоса, в чисто логические структуры, то есть в дефиниции для определения и кодификации, в понятия, позволяющие создавать режимы понятийно маркированного различения и соответствующего императивного выбора, невозможного без понятийного иконологического образного оформления. Зло на уровне интеллигенции — это представление Господа о том, что оно такое, но, естественно, это никоим образом не может быть самим злом, присущим тому, кто его представляет, в абсолютном понимании его страсти к бытию, пусть и чужому бытию в аннексированном сущностном контексте заимствования самой сущности. Здесь необходимо уточнить, что даже в самом антропогенном контексте представление далеко не всегда доводится до своего сущностного предметного осуществления. И подобная неосуществлённость далеко не всегда носит характер механической невозможности; нередко подобное неосуществление связано с этическим отказом от самого представления именно по причине привлечения к нему атрибутирующей его осознанности, то есть в силу понимания того, на что само представление как знаковая область указывает.
Здесь сознание сталкивается с топологией цифровых номиналов присутствия понятий, а не с миром их числовых осуществлений. Мир разума является миром понятий обо всём, но реализуемых исключительно на уровне самих понятийных структур. С этой точки зрения разум равным образом нейтрален по отношению к любым абстракциям. Сущностные аспекты начинают овеществляться только на уровне внутрибинарной природы бессознательного, на уровне нулевого горизонта креста времени. Здесь, по мосту Чинват, проходит гибридный синтаксический терминал сознания зверя нагуаля, соединяющего своим поэзисом софиологические паттерны химеры сознания. Говоря иначе, сознание химеры, его теневая автаркия, создаёт явленность границы между «просто» понятиями как интеллигентными сущностями (за исключением зла), уже наименованным образом осуществляемыми эйдосами идамически, то есть в топологии эдемического Предстояния перед Престолом Господним, и понятиями во времени, по мере своих ограниченных сил свидетельствующими своими рабочими именами (шельтовым генезисом своей наименованности) о своей исходной идамической интеллигентной сущности. Таким образом, София Неизречённая является топосом представлений эйдоса в дарованной им и сохраняющей их же в качестве сущности имени, иначе - в эдемической автохтонности бытия во вмещающем ландшафте Небесного Иерусалима или, иначе, Монсальвата, а София Изречённая определяет сознание в противофазе как имена сущностей.
Нагуаль как посредник обладает возможностями сохранения своей изначальной структуры через страсть восхождения по пентаде разума, стремясь к богопознанию, к молитвенной возможности богоподобным образом менять свои компоненты в соответствии с тематическим горизонтом конкретной ипостаси. И в горизонте событийности он так же сохраняет свою структуру константной. Он может сопровождать любой горизонт пентады, но должен сохранять конвенции данного ему временного континуума.
Внутри каждой ипостаси пентады разума, в контексте её специфики, проигрывается своя внутренняя пентада смысла, и так топология дробится до бесконечной пятикомпонентности. Тут работает принцип единства смысловой структуры каждой ипостаси, её свободы, отрицающей фрактальную повторяемость унифицированной ущербности и зависимости элементов гибридных антисистем. Внутри разума аналогичным образом находится пентада имплицитной системы самого разума.
Изначально пятикомпонентный ключ идеального аспекта организации разума является антропогенному сознанию (идущему вослед) как Логос, как Сын Человеческий, неся в себе все компоненты «венка» в его целостном смысловом контексте абсолютной тринитарной пентады. Логос един с ней не по принципу тавтологии всех элементов, а на эйдетическом уровне логики своей природы. Само понятие «тринитарная пентада» используется как определение не только идеального принципа Св. Троицы, но и Её инверсий за свои абсолютные тринитарные пределы, в миф временной тварности горизонта энтропии, в Софию Изречённую и Её имена. Как уже упоминалось, Сыновность Господа создала прецедент воплощения, а значит, свою собственную дихотомию, создающую нейтральный технологический шов «венка» разума, где по одну сторону расположен Дух - Эйдос на своих ипостасных путях к Отцу, а по другую сторону, в условной симметрии, определяется рассудок, уже на своих путях следующий к своему высшему аспекту этического категориального различения, то есть, по сути, к своей функции богопознания.
И только на уровне самого Логоса-разума каждый раз заново на каждом уровне ипостаси самой пентады разума проигрывается принцип её пятикомпонентности. Принцип пятикомпонентного ключа к любой системе разума начинается со своей первой ипостаси - Отцовской (эксплицирующей из себя все остальные разумности), то есть с основополагающего сущностного принципа, лежащего в основе феноменологии любого ипостасирования. В данном случае высший слой явленных плодов разума в его пентаде — это уже упоминавшаяся одна - единственная богорождённая вне шельта, вне потребности в нём, монада. Это энергематический аспект двойной сыновности эйдетического Логоса. Речь идёт о Его локации через беспрецедентную, никогда более не повторяемую, химерическую триадичность зверя, соединяющую в своей природе свою же триадологическую единораздельность, которая сама по себе не нуждается в своей богорождённости, в рождении антропогенно - апофатической природы Логоса, то есть соответствующего задачам (и здесь возникает парадокс, но при этом не оксюморон, самой апофатической нужды как сути жертвы) аспекта Сына человеческого.
Нисходящий от апофазиса, из его гипотетически монадологического уровня, бинарный ум-логос разума хранит условное бессознательное себя самого, разума - точнее, его первого прафеномена, монады Господа, Его явленного антропогенного Логоса. В этой неисповедимой, низошедшей от своего Отца и вернувшейся к Себе, к Нему, интеллигентной топологии сознания сомн тварных монад получает шельты - проекцию судеб, хранящихся в массиве коллективного бессознательного самого разума.
Шельт проявляется на первичном уровне ума-логоса разума как возможность обрести понятие судьбы. Чистые непроявившиеся понятия (числовой нумерологический поэзис орнаментальной эстетики генома, иначе - гиле) хранятся как элементы конструктора в первом слое бинарного разума. Эта образная интеллигентная феноменология исходно (субипостасно) лишена привязки к чему – либо, она сугубо гипотетична, как и сами её возможные носители - монады. Это просто элементы хаоса, цифровое единичное множество, лежащее вне любого явного для себя смыслового контекста; точнее, так как они, как программное обеспечение, лишены своих потенциальных энергемных носителей, (то есть монад), то не являются сущностными элементами, а только планом феноменологически существующего будущего в его потенциально дифференцированном виде. Это образы до своей реализации, до своего фактического заступания в любой горизонт событийности. Это призрачный слой бинарного логоса, где сам логос существует только в возможности, но не по факту. Смысл эти прототеневые проекции будущего обретают после извлечения их из хранилища данных, из их слитного массива в бессознательном. Извлечение происходит с помощью поисковой рефлексии разума. Его эмоциональный запрос работает так же, как и у паттерна сознания в его субъектном (стихиальном) целом, где разум запрашивает своё будущее через теневой синтаксис нагуаля. Зверь химерически передаёт страсть заклинания в проекцию интеллигентного логоса (в контексте необходимости модуляции дублирующего горизонта рефлексии, опознающей каждый раз заново реальность своего шельта, второго внутреннего уровня бинарного слоя логоса разума). Когда запрос отправляется в массив будущего, в его теневую проекцию (а здесь будущее – это прошлое), оно становится настоящим и актуализируется из потенциальной, призрачной, несуществующей тени в шельт.
Шельт — это уже фактическая локация энергемы эйдетического логоса. Это будущее в своей форме протокола намерений быть логосом шельта, стать им, уже будучи им. То есть – это аспект генетической записи монадологического договора, конвенции, но конвенции не как своей собственной судьбы (вне монады судьба шельта как сугубо технического элемента - быть шельтом и не более того), а в качестве вероятностной модели будущего самой монады. Шельт выходит из тени Зервана как из основополагающего аспекта, из причины всего, и по запросу интеллигенции, по её далёкому прогнозированию собственной беспричинной потребности, формируется как таковой во внутреннем слое бинарного логоса разума. В момент присоединения к монаде он и монада образуют единое целое – цифро – числовую сущность. По сути, мы имеем дело с монадами двух типов. Это первомонады, энергемы, носители шельта, и монады терминологического аспекта разума, понятийные смысловые монады экзистенции (экзистенциальные монады её топоса), которые существуют в актуальной форме только при соединении их с первомонадами. В эдемической ситуации между первомонадой и её экзистенциальной наименованностью, технической монадой рабочего имени как основного повода для мышления, нет разницы: они суть одно. В идамической ситуации предстояния мышления как такового вообще не существует, нет смысла мыслить, потому что сама феноменология мышления является отражением глубочайшей распознавательной категориальной проблематичности положения сознания в тени времени. Но присутствие сознания в самой сущности востребованного или, в свою очередь, востребующего его, экзистенциально снимает саму необходимость экзистенции. То есть возникает ситуация, где происходит дезавуирование самой потребности смыслового категоризирования как дефиницирования смысла (это умолкание всех форм синтаксиса, «умолкание языков»), значит, потребность в распознавании смысловых модусов снимается, потому что их сущность не просто раскрыта извне, как это происходит в химерах времени, она коннектирует как единое целое с тем, кто её востребовал, становясь частью его имплицитной субъектной фонематологии, частью его имени.
Первотворные монады, иначе адамические монады (первоимена божественного «оклика»), имеют независимую структуру эйдетического логоса, точнее структуру его представления; вторые - рабочие терминологические монады синтаксиса, или синтаксические монады, по сути, во времени – морфемные монады, обладают уже структурой только эйдетической тени теней, теневой проекции, падающей от того, что во времени само становится первотенью. По сути, речь идёт о шельте как рефлексии эйдоса, как логосе на границе себя как эйдетического аспекта и себя же как чисто логического, точнее, как иероглифически – теневого аспекта логоса во времени, о меоне интеллигентных представлений эйдетического логоса, о логосе как таковом, в своём идеальном качестве, то есть о логосе в качестве понятия разума. Шельт является подлинной программой виртуальности. Это и есть внутренний слой субтерминальности первого эшелона бинарного логоса разума, внутриграничный предел лика Софии Неизречённой.
Пятая, высшая антропогенная ипостась разума — это его завершённая форма умной различающей рефлексии, определяющая конечную цель шельта в аспекте софиологического выявления последующей понятийной организации определённых теневых элементов бессознательного массива, исходно в своей природе не существующих для рассудка. Это нисхождение Софии «сквозь» свои лики осуществляется из трёх ипостасей бинарного логоса, который на самом деле является тринитарным аспектом Предвечного Логоса: Логосом Отца, Логосом Эйдоса и Логосом Логоса. София нисходит во внутреннюю прослойку хаоса, лежащего в своей первозданности, то есть вне логоса и рассудочной эйдетики, в теневое, не заступающее будущее, существующее во времени, которое не наступило. Разум работает в чисто энергемных, ноэматических уровнях, здесь нет никакой витальной соматики. Его горизонт событийности, в его собственном функциональном итоге, может быть определён как понятийный горизонт создания самих понятий как таковых. Монада, получая шельт, становится понятием любой типологии: от семантических ядер чистых абстракций, которые таковыми и останутся, до сигнатуры споры цветка или пылинки. Но чем бы она ни должна была стать по интеллигентному предложению (а интеллигенция всегда делает предложение, от которого никто не сможет отказаться), прежде всего она становится именем сущности и одновременно сущностью имени того вида, которым ей суждено служить в мироздании. Эта идамическая преамбула договора об именах абсолютна: располагаясь в шельте, она устанавливает пропорциональность своего идамического участия в технических рабочих именах своего генезиса. Потому что совершенно очевидно, что Идам является точкой отсчёта сущности во всех её последующих судьбах во времени, а это положение автоматически несёт в себе цензурирующие ограничения любых видов имён: и корпоративно – личных, и чисто технологических. То есть здесь рассматривается то самое пропорциональное, долевое участие, к сокращению которого стремится любой вид, конечно, при условии своей эйдетической суггестивной мотивационной сохранности. Потому что далеко не всегда видовые особенности позволяют сознанию видеть свою мотивацию как логически выраженный синтаксис (подобное, к слову сказать, и для самого потенциального антропогенного носителя подобных аспектов не всегда доступно). Существует необозримый реестр видов, чья субъективность расположена в полной имплицитной интеграции в собственную субъектность, а субъектность – это, по сути, хаосийская локация, сформированная фонематическим множеством статистики цифровой памяти. То есть вне актуализированной формы своей субъективности она не способна увидеть свои имена со всеми вытекающими последствиями для себя и своего сознания. Поэтому именно скрытый суггестивный синтаксис является той «сквозной» универсалией, которая способна хранить эсхатологические чаяния всего сущего, вплоть до субатомарных сущностей. Только осуществлённое видовым образом псевдофонематическое околонулевое множество способно актуализировать себя как пустотную основу любого прикладного синтаксического аспекта региональной памяти субъектности. Это «ковчег» хранилища генома сущности, «приходящей в себя» лишь в ситуации своего идамического предстояния перед Престолом Господним. Эффект скучания в пустыне своей суггестии является отличительной особенностью именно антропогенности, потому что такой возможности не существует ни у одного иного известного вида сознания. И именно такая особенность, как возможность дисциплинарного расположения в ужасе состояния своей смерти, создаёт все вытекающие из этого положения обязательства перед всеми остальными видами, чьё пропорционированное, долевое участие в собственном Идаме катастрофически минимизировано. Эта минимизация в той или иной степени свойственна всем, и антропогенному виду тоже, но дело здесь в компенсаторных возможностях антропогенного преодоления собственной зависимости от химеричности зверя, которой нет больше ни у кого. Именно это очевидным образом сохраняющееся пропорционирование является причиной настоятельной потребности антропогенного сознания в химерической компенсации зверя нагуаля, безальтернативной востребованности того положения гибридного сфинкса, которое определяет любые возможные софийные смысловые конвертации сознания, делает его доступным самим смыслам. Уникальная антропогенная способность региона быть химеричным определяет особое положение этого типа сознания в суггестии, как в состоянии скучания, потому что скука, сама феноменология скучания, никому, кроме антропогенного вида, больше не свойственна. Скучание в своих высших суггестивных эшелонах перестаёт быть трюизмом стандартной процедуры разворота к собственной каузальности ужаса под непереносимым давлением экзистенциального свидетельствования. Поэтому приведение сознания к ситуации состояния смерти является высшим аспектом дисциплинарной атараксии «бусидо», что вне удержания себя в топологии своей пустыни невозможно. Это положение определяется как принуждение к хроническому болевому расположению в топологии гибридного синтаксиса нагуаля, в его теневом «кроме». Состояние смерти не является, как уже упоминалось, никоим образом, связанным с протоколом какой – либо традиционной формы умирания, включая в себя спекулятивный стандарт классического умирания вследствие генетически запрограммированной летальности. Здесь отменяются все виды умирания, потому что в состоянии смерти умирание невозможно, оно оказывается технически избыточным.
Суть смерти как состояния сознания, расположенного в собственной суггестии, то есть в субъектном терминале монотонной сущности времени, состоит в том, что нельзя быть расположенным в состоянии своей смерти, что, очевидно, значит, что это состояние расположения сознания не в своей смерти, а в смерти симбиотической. Именно использование колониального симбиотического потенциала является бенефицирующим аспектом смерти как состояния.
Способность быть расположенным в гибридном апексе сфинкса нагуаля определяет беспрецедентность уникального типа, заключающуюся в том, что подобное сознание оказывается невозможным для «нормы» образом уязвимо точно так же, как в той же технологической мере оказывается всегда уязвимым сознание нагуаля, что является для него естественным аспектом его тотальной восприимчивости. Но в конвертации непосредственного расположения в суггестии рассудка (а речь идёт именно об этом беспрецедентном его положении, то есть о том, что исходно не прописано в протоколах его расположения в субъективной интенциональности времени, но здесь больше нет стилевого присутствия времени, нет его терапевтической защитной цензуры) сознание выносит себя за все гуссерлианские «скобки», именно в то, о чём мечтал отец – основатель феноменологии, в феноменологический абсолют своих возможностей. Поэтому то, что определялось Э. Гуссерлем [75] как абсолютный феноменологический горизонт, невозможно в состоянии своего умирания, невозможно при любой форме энтропийного доминирования, неизбежно создающего все возможные аберрации восприятия и создающего их в первую очередь для терапевтического сокрытия этого самого абсолютного феноменологического максимума, который на самом деле возможен как состояние переживания не своей смерти. Суть любого паразитизма заключается именно в том, что он использует этот сокрытый механизм суррогатно извращённым образом, не умирая, а создавая квазижизнь за счёт умирания своего «вьючного». Эйдетический стандарт технологии состояния умирания прекращает квазижизнь симбионта, что создаёт прецедент муки вынужденного умирания вместе с ним. Сознание свидетельствует себя в состоянии не своей смерти, оказываясь неизбежным образом в своей пустыне абсолютного одиночества перед ликом экзистенции в её свидетельствовании умирания паразита как части того, что оно считало собой и соотносило с собой. Поэтому, говоря о смерти как о состоянии, подобное дефинирование справедливо в силу действительного умирания фактической фикции, и от того, что это фикция, её умирание не становится безболезненным. Именно эта форма совместного умирания в состоянии его постоянно возобновляемого свидетельствования является источником ужаса постоянного отката к переживанию умирания своей подлинной иллюзорности (виртуальности), воспринимаемой как конечная подлинность; но так как эта виртуальность не может являться конечной подлинностью, то она может и допускается к умиранию сколь угодно болезненно, становясь своим подлинным аспектом истинной осознанности, становящейся «своей» симбиотической фиктивности. Подобная прецедентность знакома любому выздоровевшему: и на краткий миг свободы (миг осознанности этой свободы) его сознание входит в нераспознаваемый им момент состояния смерти, но, как правило, это настолько кратковременный протокол, что он пока не способен создавать стратегию дисциплинарной статистики. Если это происходит на уровне осознанной атараксии, в способности удержания своего сознания в монотонности субъектного ада времени, что равносильно возможности «склеивания» прецедентных локаций стасиса смерти вне своего умирания, выносимого именно за спекулятивные «скобки» и остающегося в абсолютном феноменологическом горизонте, тогда возникает следующий эффект хронической непрерывности своего суггестивного положения, то есть возникает сбой спекулятивной точки сборки, то есть появляется нечто невозможное, абсурдное, тогда возникает оксюморон. Однако возникает он для кого угодно, но только не для того, кто оказывается в псевдотихом «глазу» циклона, не для самого свидетельствующего себя в суггестии рассудочным образом. Состояние не своего умирания и есть состояние скуки, потому что любое, даже самое конъюнктурное, спекулятивно «обыденное» (хотя так называемое обыденное вообще не существует – феноменологически этот эффект сознания как раз одно из самых интересных фиктивных состояний) скучание — это именно не своё умирание в себе же, которое формирует длительность своей химерической раскрытости. Рассудок в этом режиме работает тоже уникальным для себя образом: он рефлексирует не свою смерть в сохраняющейся химеричности своей природы во времени, но на этот раз - в субъектном, сущностном, недифференцируемом времени в ландшафте монотонности античного Аида. Химерическая раскрытость в контексте рассудочной фиксации создаёт беспрецедентное следование логике соумирания уже не своих, а последовательно привлекаемых по цензурирующей функции времени ксеноморфем, как сжигаемых именно в состоянии обратной редуктивной конверсии. Эта последовательность является сущностью монотонности самой суггестивной топологии условной местности расположения сфинкса нагуаля. Это путь осуществления всех эсхатологических чаяний, конечно, при условии сохранения соответствующих технологических масштабов самих этих возможностей взятия на себя грехов несостоявшегося будущего для того, чтобы оно состоялось иначе. Дисциплина «бусидо» ведёт к осознанным рискам суггестивной уязвимости как к безальтернативному условию раскрытия истинных антропогенных возможностей, соответствующих богоподобию вида. Это возможности идти вослед сыновности Господа, это путь Квисатц Хадераха [84], путь человека, способного сокращать пути страданий для других.
Сначала шельт должен прописать внутри себя последовательность собственной природы, и только после этого, уже вне разума, проходя вместе с монадой далее - через тринитарный аспект (учитывая средний слой массива бессознательного) хаоса, в Софию (как дифференциальный принцип интеллигентного различения) - он может принять протокол конвенции своей судьбы. Шельт монолитным образом самодостаточен и субстанционально унифицирован с другими шельтами на уровне первой ипостаси пентады, Отцовского аспекта разума. Он приобретает свой персональный типологический профиль за пределами чистого разума в самом бинарном логосе, в разуме логоса, точнее - в его «внешнем» слое. Это происходит в момент соединения, «свадьбы» монады и шельта. Это момент истины для них обоих. Шельт выходит из состояния чистой потенции, из абстракции; при контакте с монадой он присоединяет свою энергему, платформу, к ней, образуя бинарную химеру эйдетического типа. Этот синтез загружает в шельт сигнатурные цепочки фактологической числовой последовательности и её вариантов. Приспосабливаясь к характеру сигнатур, шельт приобретает свой индивидуальный профиль, который может меняться при изменении характера последующих загрузок прохождения сансары.
Вернёмся к феномену нагуаля, к тотемам. Нагуаль может проявляться на нулевом уровне горизонта в пяти аспектах самого горизонта, начиная с образов повседневности, с того, что может называться «бытовой» жизнью, бытом. Хотя «быт» с точки зрения сфинкса нагуаля — это определённые декорации, событийный канон виртуальности, имеющий свою конвенциональную пролонгацию. Монада может быть фатально детерминирована на пребывание в горизонте определённого профиля, например, она может воплощать поэтический паттерн домохозяйки или профессора. Паттерном здесь называется химерическая модель монады и шельта, их самоопределение в рамках конкретного событийного горизонта. Самым точным обозначением, исходя из вышесказанного, было бы понятие паттерна человека, но, исходя из стилистической экономии, здесь используется сокращённый вариант. Паттерн, как бинарная система, определяет пределы, рамки развития монады, её потолок. Если монада живёт по парадигме своих возможностей, не профанирует конвенции, записанные в сигнатурах своего шельта, и не отказывается тем самым от эволюции (от усложнения представлений), то она всегда будет находиться в «нулевом» нейтральном горизонте своего уровня, и нагуаль своими характеристиками в ситуации взвешенной инжиниринговой нейтральности всегда будет соответствовать усреднённым спекулятивным значениям предпосланного ему континуального горизонта, осуществляя с его экзистенциальной «плоскости» все - включающие в себя и гипотетически возможные экстремальные трансценденции - свои мотивационные маркеры, ведущие к изменениям или ведущие к стабильности видовой принадлежности своего ключевого проводника в хаос, своего тотемического зверя, химерически осуществляющего конвертативным образом все коммуникативные коммутации паттерна с бытием.
«Нулевой» уровень — это идеальный баланс возможностей паттерна сознания. Он может меняться по горизонтальной проекции вследствие получения паттерном нового уникального, экстраординарного опыта, что выводит паттерн за пределы первоначальных конвенций. К примеру, это может быть военный опыт, потому что самое интересное всегда начинается с изменений условий суггестивной уязвимости. Нагуаль всегда отслеживает баланс вовлечённых в него сил; он и является денотативным олицетворением этого гибридного синтеза.
Свидетельство о публикации №226100700667