Феноменология химеры. Глава 60
Следование инквизиционным механизмам интеллектуальной селекции является формой пути к своей ономатической анонимности. Однако избегание страданий своей эйдетической наименованности приводит к запуску механизма конвертации драмы в трагедию. И трагедия, в отличие от повсеместно присутствующей общей драматургии бытия, в свою очередь, способна приводить субъектный паттерн к неожиданному эффекту квазимонашеских практик. То есть в контексте рассматриваемой проблемы пустотной модификативности не имеется в виду умная молитва И. Брянчанинова [81], а, можно сказать, речь идёт о практиках безумной молитвы. Но технически, на инженерном уровне работы с сознанием, то есть независимо от мотивации и наличия или отсутствия этики, при любых контролируемых повторах, наборе статистической тавтологии, начинает включаться механизм обнуления событийной реальности. Сам экклезиологический принцип возвращения определяет механизм «завораживания» сознания тем, что способно повторяться тысячелетиями. Этот эффект создаёт магическое притяжение ожидания самой повторяемости. Но любая пустотная модификативность автоматически формирует свою специализированную экклезиологию, свою стабильную ритмологическую структуру. Что и определяет её привлекательность в качестве искомой стабильности гарантий самой повторяемости. Таким образом, симбиотическое инквизиционное одержание сознания есть его квазимолитвенная форма. Бытие, своей размеренностью переходящее в стихийный, то есть непреднамеренно воспроизводимый аспект медитации, чисто технически, по умолчанию, начинает обрушивать реальность. То, что истолковывается как реальность, – принципиально аритмологично, поэтому естественное или искусственное, принудительное внесение в неё технически заданной мерности начинает разрушать её основу – её естественную ритмологию, то есть интервально - тактовую артикуляцию. Именно эта возможность используется в различных медитативных практиках (в частности, в буддизме) для реализации своего гностического целеполагания. То есть целенаправленные жёсткие дисциплинарные практики достижения сенсорной метрической монотонности обрушивают то, что гнозис отрицает как ценность, - саму субъективность времени, потому что субъективность времени построена на компартиментальном ритме декоративной, то есть опять же ритмологической стилевой изменчивости самой своей осевой последовательности. Осевая последовательность компартиментов времени является договорным аспектом его субъективного представления, фиксированного в законе. Этот юридический акт договора с Творцом воплощает долженствующие обязательства времени по отношению к тому же, например, антропогенному виду, поэтому дисциплинарные медитативные практики контроля сознания, в частности практика полной остановки ментальной рефлексии, прекращают производительную функцию времени, что автоматически приводит к порождению сознанием самого временного континуума и выпадению в вакуум или в эйдетическую пустоту, именуемую нирваной. Последствия подобной остановки зависят от преамбулы всей спекулятивной поведенческой суммации.
Принимая условия конвенции своего расположения во времени, оставаясь с ним в своей межсубъективной коннотации, регион невольно смещает бы ритм горизонтальной пролонгации собственного бытия, защищая этим аритмологическим аспектом свой базовый ритм экзистенции. Но при уничтожении аритмии, при инквизиционном избегании рисков случайности, где сама случайность является внесением в экзистенцию элементов внеипостасного присутствия Господа, сознание оказывается в ситуации избирания стратегии отказа от метафизики как в своей феноменологической основе топологии расположения случайного. Оно отказывается от и так исчезающе малых шансов внятия божественному синтаксису, скрытому в хаосе. Случайность является технологической гарантией, данной интеллигенцией своей экзистенциальной проекции как образу своих представлений. В антропогенном контексте подобные гарантии образам определяет стратегию их императивной поддержки. Естественно, для интеллигенции идеалов в антропогенном понимании не существует, ей некуда обращаться в поисках своего идеала, но, тем не менее, её представления сами по себе идеальны в качестве смысловых определений, и вот они и генерировались как возможные идеалы, нуждающиеся в гарантии своей сохранности во времени. Экзистенция сохраняет свой интеллигентный генезис в хаосе, в топологии чувственного стихиального феномена как таковой и никуда кроме как на себя не направленной страсти. Это необходимо для её субстанциональной сохранности от непосредственного использования колониальным сознанием особи, от развития ею технологий выкачивания энергематического потенциала непосредственно из бытия. Статистическое положение случайности в её специализированной экстенсивной данности создаёт метафизическую пространственность хаоса. Хаос является монотонной случайностью, проявляясь как монотонная спонтанность. Естественная химерическая дихотомия сознания формирует его базовый технологический стандарт, который отстраивает его во времени на основе производительного совмещения и наложения двух ритмов: ставшего самоповторяющимся процесса химерического масштабирования сетки событийности (иначе это можно определить как синтаксическую кратность, как глубоко специализированную меру экклезиологического мышления нагуаля, его внутреннюю поэтическую мотивацию и собственный глубинный экзистенциальный ритм горизонтальной проекции антропогенного лика). В условной норме между ликами химеры должна происходить постоянная смысловая корреляция; по своему теневому протоколу они должны совпадать по сущности своего исходного понимания краеугольных понятийных значений, то есть в значениях своих судьбоносных императивных точек, создавая и поддерживая общую прецедентность субъективной фонематической основы бытия своего общего паттерна сознания. Но здесь необходимо существенное уточнение: когда речь идёт о взаимной корреляции, то, если быть абсолютно точным, подобная корреляция сущностно асимметрична: она не подобна в своих технических протоколах, потому что в своём чисто функциональном виде она осуществляется коррекционным образом только со стороны антропогенного лика: зверь не нуждается в коррекции, и, по сути, он так же не нуждается ни в какой корреляции, по крайней мере в той, которая актуальна для антропогенности. Если зверь и осуществляет какую – либо коррекцию, то исключительно содержательного синтаксического характера, в то время как антропогенный лик долженствующим для себя образом определяет себя как софиологически недостаточного и поэтому как того, что должно коррелировать себя со своим зверем качественно - коррекционным образом. Подобное слияние ритмов в идеале даёт импульс для дальнейшего развития, но этот резонанс не имеет тавтологического сходства даже в момент наложения ритмов друг на друга. Базовый хроноритм сохраняет свою целостность иным по природе ритмом конъюнктурного событийного характера, связанным с необходимостью выбора. Если условно «верхний» геральдический ритм приобретает качества «нижнего» уровня, то между ними происходит резонансный всплеск, аффективное усиление энергемы, наращивание потенциалов. Но в нашем случае речь не идёт об экстремалах, не о воинах, спортсменах, монахах, шаманах, йогах и тому подобных субъектах чисто спиритуальной, духовной мотивации; это люди совершенно особого профиля личности. Речь идёт об усреднённом варианте интеллекта, о представителе подавляющего большинства, о мещанине, который волен стать представителем инквизиционного корпоративного большинства или стать воином, принимающим все риски самостоятельного критического мышления и в конечном итоге опирающимся исключительно на эйдос своего различающего разума. Упоминание данных сословий носит исключительно категориальный характер классификации представителей своих характерологических субъектных доменов. Напомним, что субъектное характерологическое доминирование – это вещь «плавающая» и постоянно меняющая свой тематический профиль; это условный термин, ни для кого не являющийся диагнозом или недостатком, скорее - это мотивационный элемент выбора, где именно спекулятивное доминирование уязвимо в наибольшей степени тем, что способно привести сознание к тупиковой дегенеративной стратегии инквизиционных императивов ментального комфорта, которая и приводит сознание к постепенному нарастанию катастрофических последствий. Мещанство заканчивается там, где паттерн сознания берёт на себя полную ответственность прежде всего за своё мышление, что автоматически ставит его в ситуацию, где он находится в состоянии перманентного риска и экстрима, и только потом он может, имеет право отвечать за других. Это и есть естественная для ситуации времени аритмия бытия, то, что позволяет хранить базовый ритм сознания, его стабильность. Поэтому любые искусственные смещения, производящиеся в рамках химерического компромисса, такие как синтетическая фиксированная монотонность, создают прецедент гностического мироотрицания, являющегося мотивацией оставления своего долженствования остальной твари. Смещение в монотонность должно быть естественным, происходящим по сумме благих дел, что создаёт технологические гарантии сохранности своей эйдетической причастности даже в самых экстремальных возможностях своего региона.
Путь к гибридной квазихимере — это путь, уже начинающийся с отказа от эмпатии, от сострадания к другим и связанного с этим выбором не нейтрального, симбиотически заинтересованного безразличия, что, как и всё, порождает автоматически действующие последствия, такие как избегание ментальных, интеллектуальных и физических рисков, связанных со спасением, помощью, поддержкой других. Однако сама по себе эмпатия как понятие не идентична состраданию. Это категориально, то есть феноменологически, а значит и фонематически (где фонема, напомним, является слитной внезвуковой формой суггестивного «произношения» своего исторически совокупного, каузального имени, которое нельзя путать с идамическим, внеисторическим именем монады) различные вещи. Эмпатия как таковая, как акциденция, вынесена вовне категориальной сущности этического паттерна. Это свойство, и нередко уникальное свойство, понимания иносубъектного состояния через импринтинг, то есть через его перенос на свой регион. Но подобное качество может быть реализовано и священниками, и следователями; оно и подразумевает и, вместе с тем, совсем не обязательно подразумевает наличие сопровождающего себя сострадания. Таким образом, сострадание без эмпатии не существует, а эмпатия без малейших признаков сострадания вполне возможна, потому что у этих явлений абсолютно разная феноменология, то есть сущностная природа. Они могут стать ситуативно коррелятивным, а могут не иметь между собой ничего общего.
Ранее речь шла о патогенности возникающей тенденции тавтологизации процессов резонансных явлений, о суицидальных аспектах монотонности как о пустотных модусах, с которыми сознание может не справиться. Это ситуация, когда региональный паттерн, который совершенно не готов к коннектации с собственной (как присущей исключительно ему) формой суггестии, к метафизической реальности её пограничного характера, то есть к тому, чего он тщательно избегал (опять же по причине своей неготовности), так или иначе всё равно оказывается, в силу неумолимой логики самих своих обстоятельств, именно в этом пограничном состоянии ужаса, в соприкосновении с экзистенцией как со стерильным аспектом подлинного, субъектного времени. Он попадает в идеальный временной поток, статически лежащий на границе с горизонтом субъективных представлений самого времени и энтропии. Тогда сознание видит сумеречную «изнанку» этого потока - оно видит лик химеры, а химера видит его. И даже когда человек избегает откровенного криминала, то есть просто живёт по принципу «тише воды, ниже травы», это его не спасает и всё равно приводит к феномену квазимедитации сознания, к скуке как основной предметной наполненности его бытия. При этом неизбежные привходящие муки спекулятивной скуки (не путать со скучанием) сознания становятся плодами его многолетних, так или иначе, инквизиционных усилий по стандартизации всех настроек своего сознания, его страсти к избеганию всего, что оно полагает метафизикой, прочно ассоциируя её (и в этом отношении ошибки нет) с источником ужасов путём унифицирующего упрощения смысловой основы собственного целеполагания, то есть стремления к комфортной интеллектуальной усреднённости. И всё это в итоге приводит сознание к прямо противоположному результату, приводит не к комфорту (если, конечно, оно не переходит терминал генерализованности), а к прямо противоположному эффекту, к обрушению защитных механизмов сознания, обнажающему «исподнее», изнанку, швы собственного бытия, стыки и региональные соединения, обеспечивающие целостность. При накоплении подобного игнорирования своего имплицитного паттерна экстремальной метафизической природы субъектность сталкивается с самим временем хаоса - с временем до обретения им шельта. В итоге для неподготовленного, нетренированного собственной суггестией сознания хаос оказывается абсолютно непереносимым зрелищем. Как правило, до всего этого сознание начинает испытывать многолетнюю субъективную скуку. Это последний «редут» обороны сознания перед его принудительным прорывом либо в суггестию своего свидетельствования экзистенцией, либо в инферно, где шансы его свидетельствования экзистенцией - последний демпфер медийной оболочки времени - будут прорваны. Симбиотический прорыв пресекает скуку и в этом состоит техническая уловка паразита. «Завьюченное», ангажированное в легион сознание ставится им в положение латентной от себя зависимости, и ставится уже пассивным, по сути, жертвенным образом в положение заинтересованности своей «обновлённой» мотивации либо палаческими возможностями своей личной или карьерной генерализации, либо практиками, выводящими его из социальной топологии. Исходно скука является демпфирующим фактором, создающим профилактическую санитарную зону для возможности выявления сознанием своего этически ориентирующего его позиционирования. Нередко скука становится (за исключением многочисленной и незначимой конъюнктуры) последней попыткой сознания, интеллекта паттерна начать процесс выбора между надеждой на своё спасение и безнадёжностью своего спасения через всегда имеющую строжайший регламент периода экзистенциального ожидания. Экзистенция ждёт, создавая для региона временную имитацию событийной бессобытийности. При этом спекулятивная скука создаёт фикцию защищённости, то есть ложную иллюзию защиты. Можно сказать, что скука в условной повседневности - одновременно является временным фактором ресурсов и уже началом экзистенциальной «экзекуции», потому что возникает она как усилие, как старание собрать статистику невыполненных обязательств в нечто подобное фактологической оболочке аналога, в нечто суррогатно уподобленное упущенной смысловой предметности. Но это уже очень тонкая оболочка: субъектность в такой ситуации действительно, можно сказать, идёт по тонкому «льду» своего рассудка.
Закон сохранения энергии эйдоса говорит о том, что общая сумма энергии в мире как времени константна. А это, в свою очередь, означает, что неиспользованные возможности, пути пролонгации будущего, само несостоявшееся никуда со своей нереализованной энергией не уходят. Это несбывшееся по причине своей абортированности время — это так и не родившийся ребёнок, который был запланирован, но в конечном итоге упущен. Его энергия никуда не девается, она сохраняется в мире и начинает свою игру; она возвращается обратно к своему несостоявшемуся родителю уже в качестве патогенной структуры, в виде лярвы, иными словами, паразитного энергематического комплекса, который начинает перепрограммировать полевые системы паттерна сознания, упрощать их структуру до состояния паразитарной гомогенности. Чем больше региональный паттерн отказывается от собственного будущего (и речь здесь не идёт о невозможном, о профанации своих невозможностей, об отсутствующих талантах, потому что, как известно, на нет и суда нет), тем интенсивнее коллапсирует его зверь нагуаля уже в своём специализированном видовом эквиваленте (хотя здесь, в данном случае, необходимо признать, что есть паттерны сознаний, топологии, для которых попытка даже самого минимального выживания уже является подвигом). Речь идёт о регионах с эволюционной программой, о тех, кто должен её, эту программную стратегию, выбирать и, в конце концов, выбирать осознанно. Для тех, для кого это не будет делаться автоматически по сумме заслуг, заслуг должно хватить хотя бы на осознание этой необходимости и на формирование мотивации дальнейших действий. Необходимо накапливать преимущества своих возможностей, которые при правильном раскладе начинают вытягивать друг друга из тьмы (как это делал образцовый антифилистер барон Мюнхгаузен).
При следовании своим метафизическим фобиям возникает эффект тавтологии субъективной временной структуры, шаблон представлений мыслеформ становится фиксированным, он теряет свою вариабельность, семантические возможности и, как следствие, возникает, по сути, эффект раннего старения, стагнации в любом возрасте. Внутренний стасис субъективного времени сознания приводит к застою энергематического кода, распределённого по предустановленным конвенциям на уровне парадигмы горизонтальной событийности. Застой на вертикальном уровне (в трансценденции) приводит к аналогичным процессам в экзистенциальном горизонте, событийность начинает сворачиваться, ничего не происходит, и постепенно начинает проявляться сквозь берега отчаяния, тоски и скуки остов самого времени - того, что сознание обычно видит только после смерти своей сомы. Собственно, то, что происходит, и есть смерть заживо. Смерть как чистильщик видит смысл, функциональную свободу обладания им как событийностью. Если эта форма фонематического расширения не осуществляется, то смысла в таком неосуществлении нет. Здесь возникает чисто субъективная проблема собственной рефлексии бытия как того, что себя не исчерпывает, но вопрос, который сознание зачастую не способно объективно оценить, заключается в том, исходя из какого предварительного объёма оно, сознание, трактует себя как изменяющееся. С позиции смерти исходная топология оказывается недостаточной для той интенсивности своей прогрессии, которая позволяет осуществлять её дальше. Это взгляд не изнутри, а извне, то есть – это взвешивающее определение.
Здесь необходимо вернуться в самое начало исследования и вспомнить нагуаль как феномен нулевого цикла, как технически нейтральную пространственность. Нейтральность, сам «ноль» — это точка срединного максимума между отрицательными и положительными числами натурального ряда. «Ноль» расположен вне этики, поэтому он олицетворяет силы Диониса как этически нейтральные; он позволяет нагуалю совмещать в себе и свои качества, и антропогенное начало и, что принципиально важно, соединять их эйдетически. Но это соединение проходит через границы, через водораздел сфер, и само оно себе не принадлежит, не становится присущим ни одному из аспектов химеры нагуаля. Это точка горизонта, его внутригоризонтальный аспект горизонтальности (экзистентности) вмещающего его самого ландшафта. Природа стирает все возможные мутации, всё, что выделяется из среднестатистического потока её допущений, регламентационных возможностей. Это единственный путь выживания видов – алгоритм следования жесточайшему генеалогическому стандарту. Мир Диониса лишён свободы, лишён осознанного выбора, поэтому там царит принцип произвольного предопределения.
Это свойство постоянной подтверждаемой константности Пана становится основой антропогенного геральдического восприятия, потому что, если антропогенная иконология возможна через институциональность святости, то, как уже упоминалось ранее, эта институциональность не способна исчерпать геральдическую всеобщность антропогенной функции всеобщего видового долженствования всей остальной твари. Историческая проблема этой институциональности заключается не в ней самой, а именно в той ситуации времени, в которой этот феномен вмещающим, «ландшафтным» образом оказывается. Время продиктовывает и сейчас, и в любом ином «тогда». Оно диктует тот смысловой синтаксис, тот поэзис, который способен стать внятным. В эсхатологическом контексте и по сей день доступна исключительно антропогенная моновидовая рецепция. Этот линейный горизонт субъектов спасения является неизбежным наследием этого институционального типа святости. Безусловно, подобный контекст тысячелетиями, опять же, исторически мотивированным, то есть с позиции самого времени, субъективно - интенциональным образом для самой антропогенной видовой популяции оставался абсолютно исчерпывающим. Но рано или поздно должно прийти видовое соборное понимание того, что мир остаётся единым, и делает он это сущностным самоопределением, определяя себя таким образом в качестве всецело и безальтернативно живого. Исключения из этого правила порождают всевозможные формы инфернального жертвоприношения эйдетической сущности. В понимании мира как договора об абсолютном приоритете юридически гарантированных прав любого благого творения на обладание субъективно живым сознанием, пусть и данным этому творению в каждый раз уникальных формах его каузального положения во времени, античный мир по-своему софиологическому канону истины остаётся ни для кого, ни для одной конфессии, недостижимым. Очевидно, что в данном вопросе «вместе с водой выплеснули и младенца», и в атрибуции мира как вселенского, пантеистическим образом живого, были правы не раннехристианские гностики, по сути, понятным мотивационным образом анафематствовавшие саму феноменологию места (континуальное пространство) и, соответственно, время (момент) распятия Мессии, а именно те, кото они считали своими идеологическими противниками, то есть были и остаются правы те, кого они определяли «язычниками». И суть самой химеричности антропогенного сознания, не способного полностью опираться на свою специфичность (в силу неведения своей геральдики), заключается именно в этом вольном или невольном апеллировании к онтологическим аспектам собственной дионисийской памяти, где также существует доступный познавательному имплицитному инициированию аспект имманентной связи с Паном и столь же естественного с ним расхождения (если речь идёт о дегенерированных паразитарных видах, создающих автохтонные колонии в антропогенных соматических коммуникациях).
Пан создаёт прецедент подлинной случайной топологии (которая определяется как хаос). Он способен формировать чистый аспект случая, представляемый им как случайная случайность генератора выпавших чисел. И эта возможность через институциональность сфинкса нагуаля переносится на антропогенное сознание в его видовом целом. Принцип случайного предопределения как скрытой инфинитезимальной артистичности противостоит аспекту фатальной детерминации – тому, что в Средневековье рассматривалось как августинианское божественное предопределение в качестве всеведения Господа. По сути, детерминированная случайность Пана — это альтернатива чистой фатальности, которая была прописана как неотменимая и неотъемлемая антропогенная акциденция. Это дионисийский аспект «нулевого» цикла, соединяющий несоединимое: предопределённость необходимости гибридного синтаксиса нагуаля как посредника между ликами химеры и абсолютную непредсказуемость, стерильную случайность, которая в нагуале присутствует как его свободная воля. Но есть разные аспекты (модусы) случая. В нагуале случайность относится к величинам высочайшего порядка, к уровню разума, к Зервану. Конечно, можно отрицать понятие случайности и в мире Диониса, но необходимо признать факт невозможности - в контексте отсутствия этического эквивалента причинно-следственных связей (так как в нём отсутствует причина самой каузальности - виновность как таковая) в дионисийском горизонте событийности - понять, как работает детерминанта, персонализация фатальной выборки в аспекте Афины (мифа Ваю в иранской мифологии, Диониса в греческой). Если в природе и существует логика выбора модуса случайности, логика своей целесообразности, то она настолько внеантропологична, настолько не подпадает под любые понятные нам, хотя бы относительно, законы нашего мира, что принцип случайности, основа хаоса, — это единственное определение того, что происходит в мире Ваю. Мы вынуждены считать случайность единственным проявлением хаоса, потому что хаос генетически предшествовал творению монад. Хаос — это ограда внутреннего приватного мира Зервана, то есть, иначе, он является гарантом апофатичности Творца, точнее, созданными Им самим гарантиями безопасности Своего творения от Себя самого. Гарантия сохранности мира как договора базируется на классической формуле апофатичности как абсолютной технической невозможности взгляда на Его внутреннюю природу. Хаос как топос случайности является естественным пределом антропогенного восприятия. Случайность эмпирически и метафизически непреодолима; ей противостоит экзистенциально – трансцендентный «крест» исчислимости бытия во времени, а время - его осевая стилеобразующая компартиментальность – это то единственное, что мы можем видеть, точнее, как через «смутное» стекло представлять. Господь скрывается в облаке хаоса. Но это не хаос деструкции — это хаос как единственное определение гипотетической возможности долгосрочного прогноза эйдетического апофатизма обладания собственной специализированной институциональностью случайного для нашего сознания, доступной только в качестве отдалённой, по своим шансам исчезающе малой поэтической аллюзии. Антропогенно случайное как апофатически антропогенное неизбежно приводит к феноменологии человеческой сыновности Господа, приближает наш вид к этой высочайшей тринитарной трансмифологии, подобным (но, конечно, не идентичным образом) долженствующей стать частью природы антропогенного вида.
Для антропогенного вида хаос существует как форма своей собственной, скрытой от него же апофатической природы, как сакральная форма гипотетичности своей собственной, имманентной видовой демиургической апофатичности. И как самому Абсолюту виден (тотально, всецело знаем) мир Его собственной субъектности, так и мир антропогенной апофатичности в долгосрочной перспективе преодоления химеричности должен стать виден (тотально, всецело знаем) самому антропогенному сознанию как правообладателю возможности генерирования случайного.
Но в ситуации данного времени эту проблему можно спокойно забыть, она нерешаема в принципе, о ней можно только упомянуть.
Хаос имеет две ипостаси: одну онтологическую, вышеупомянутую, другую - дионисийскую, противостоящую аполлоническому началу мира. По П.П. Глоба [55], хаос стирает порядок, когда уровень детерминации, заданности превышает технические пределы временного континуума. По сути, хаос стирает любые формы фашизма, когда система, которую строят, становится важнее её производного смысла, то есть, когда она сама для себя становится единственным смыслом. Хаос приходит, когда структура любого порядка становится внедиалектичной, лишается внутреннего баланса жёсткости и гибкости, теряет потенциал эйдетического становления и конечные смыслы самого становления, его эсхатологичность, тем самым исключая для себя понятие меональности из всех своих императивов и теряет естественную пластичность. Когда меон, становление в эйдосе, умирает, когда он буквально «распинается» и система приобретает качества синтетической, искусственно поддерживаемой, нарастающей, прогрессирующей некротизации и гибридности, приходит безумие как лекарство от проявления в данном случае более негативной природы. Это характерно и на личном, субъективном уровне клинической субъектной статистики, и в эгрегориальном масштабе исторической событийности. Когда умирают внутренние эйдетические связи, тогда возникают риски гомогенизации, формального унификативного клиширования, что приводит к дегенерации поэтического атрибутирования, и идеи свободы как красоты становятся идеологией или, что одно и то же, корпоративной патологией, приводящей к умиранию функционального смысла любой системы. Тогда на помощь бытию, его субъектности, приходит киллерная для любого «нового» порядка система, приходит хаос, и он стирает любой «новый» порядок. Но химера может искусственно поддерживать и хаос, стирание уже, собственно, эйдоса, смысла. У хаоса также есть протокол последовательности, софиологические конвенции его бытия. Его собственные субъектные архетипы насквозь софиологичны, они детерминированы Софией Неисповедимой, которая прописывает его как жёсткое лекарство от патогенной стагнации. София инициирует абсурд, который на самом деле является явленной формой истины, сокрытой в пределах любых осуществляемых идеологем, для которых хаос становится терапевтическим или уже предсмертным лекарством, для самого вируса всегда являющимся «новым». Вирус идеологем всегда воспринимает хаос как нечто искусственно поддерживаемое вместе с ним в условной континуальной «пробирке» времени. То есть системы видят в хаосе себя, но не признают этого; впрочем, их согласия никто не спрашивает, включаются иные детерминанты, определяемые как законы этногенеза, стирающего в пыль любые инквизиционные топологии.
Хаос является естественным врагом квазигибридных систем, так как последние должны поддерживать внутри себя тавтологичные горизонтальные связи, лишённые подлинного иерархического трансцендентного смысла, в то время как при восхождении, поднимаясь по ипостасям пентады разума, нарастает не сложность каждой ипостаси, а смысловое интенсифицирование, представляемое ипостасью самому внимающему сознанию в своём образе явленности. Вертикаль пентады — это феномен, эволюционирующий как в своём сверхсистемном целом, так и на каждом внутриипостасном уровне. Статика соблюдается только на уровне конвенциальной структуры внутренней логики пентады, то есть в средокрестии времени. Связывающим элементом здесь является поэзис, не нуждающийся в фонематических переменных по элементарной причине своей субстанциональной самодостаточности. Поэзис может провоцировать страсть как настоятельную потребность в собственном истолковывании, в оправдании той или иной экзистенции, в полагании смысла. Таково свойство антропогенного сознания: оно не способно видеть феноменологию поэзиса как красоты любви в пребывании этой любви в аспекте её собственной свободы. Для антропогенного вида истинная свобода красоты положена в генезисе её случайности, а случайность всегда оказывается аспектом своей собственной самоположенности, то есть автаркии.
Иными словами, случайное никоим образом не способно быть поэтически атрибутируемым; оно вообще возможно только в имплицитном приятии его как факта, вынесенного за любые каузальные аспекты. Причинность предполагает наличие своей генетической преамбулы, а значит, она уже несёт в себе, в своём геноме, протокол доступности влиянию. Подобное влияние для себя имплицитно, оно формирует общую драматургию бытия. Таким образом, бытие драматично имманентным образом, а трагичным оно становится исключительно имплицитным образом. Трагичность не имманентна, она имплицитно привносится вследствие экзистенциально предоставленной свободы исповедования поэзиса, точнее - его концепции в качестве императива. Поэтому мир спасёт имманентно присущая ему красота, но не всякое понимание красоты имманентно её исходной эйдетической природе. Однако сам по себе поэзис не обязательно должен воплощать в себе уязвимость; здесь речь идёт о базовом протоколе, создающем пролонгацию определённой, заложенной в прошлом доступности, что совершенно не свойственно случайному как суверенно, то есть имманентно поэтическому, как не имеющему прошлого. Таким образом, фонематическая топология поэзиса отражает его интеллигентный генезис, но отношение здесь выстраивается ключевым образом как экзистенциальное, то есть смысловое. Здесь сознание имеет дело с базовыми элементами свободы, для которой не существует в собственной предполагаемой рефлексии никакого смысла в собственном положении. Поэтому риски возникают лишь при изменении, идущем посягающим образом - тем, посредством чего сознание разрушает тектоническую основу (свою связь с пентадой) логоса своего разума. Оно (сознание) может измениться только при возвращении века Кейвана, когда «языки умолкнут и знание упразднится» [5]. Квазигибридные системы (антисистемы) строятся по своей логике, обратной логике пентады разума. Уровень дегенерации нарастает по мере перехода на следующий уровень химеры. Здесь можно вспомнить мир государственных служащих, их типологию, прекрасно описанную Ф. Кафкой [83]. Образ господина Кламма в романе «Замок» является феноменальным открытием великого австрийца; он определяется как бессмертный образ сознания, олицетворяющего свою личную суицидальную стратегию в своём полном неведении, при полном отсутствии рефлексии. Кламм — это икона успешности, это идеальный продукт квазихимеры, её эталонный, выставочный образец сознания, стёртого полностью до своего эйдетического небытия. Но при этом Кламм очевидным образом симбиотически, паразитарно процветает, располагаясь, как инфернальная микрофлора, в «перистальтике» родственной ему отрицательно комплиментарной химеры Замка. Эта простейшая микрофауна, или скорее патогенная микрофлора любой социальной системы, организуется суррогатами, стёртыми настолько, что кажутся талантливыми, так как вопиющая пустота мира Кламмов просто не укладывается в сохранном сознании, и читатель поневоле начинает искать хоть что то, но Кафка в своей логике предельно последователен: исследуя типологию кламмов, найти ничего невозможно - в них ничего нет. Гибридные химеры умеют профилировать свои кадры под себя, создавая не потоковые феномены эйдетически партикулированных сознаний, а колониальные организмы, не нуждающиеся в субъективном сознании. Кафкианский Замок является примером блестящего поэтического анализа того, что такое колониальная единичность и её составляющие. Те субъективные фикции субъективности, которые Ф. Кафка как художник не мог не определить за образами чиновников Замка, являются не их персональными аспектами уникальности, не акциденциями личности, а только простейшими адаптивными факторами, которыми отсутствие субъективно содержащей личности, вообще отсутствие самой феноменологии личности, в процессе сокрытия этой потери создаёт мимикрирующую оболочку, образ особенностей, на самом деле при ближайшем рассмотрении оказывающихся уникальными только в одном - в анатомическом устройстве своего «жвала», в создании уникальных условий своего окормления. То есть (исходя из того, что Ф. Кафка поэтическими средствами диагностировал однозначную ксеноморфологическую унификативность каждого элемента этой патогенной оболочки), речь идёт об уникальности одного и того же сознания, конвертирующим образом вобравшего в себя всю ненужную субъективность, оставив своим «элементам» только ту меру квазиперсональности, которая позволяет им (исходя из памяти о своей потерянной личности) на основе возникшего вместо неё вакуума создавать действительно в своём роде уникальные аспекты палаческих стратегий причинения ущерба и страданий.
Эти квазисубъективные стратегии создания «нормы», сохраняющейся как видимое личностное разнообразие, симбиотическое сознание Замка пролонгирует в качестве определённого аспекта, который можно диагностировать как морфологическую псевдополифонию. Замку нужен землемер, ему необходимо питание, но землемеру не нужен Кламм, однако Кламм нужен Замку. Замок и есть Кламм. Получается совершенно не любовный треугольник. Химере оказываются необходимы и Кламмы, и землемеры. Кламмы «стёрты» по определению, они превратились в голограмму самой химеры, они полностью аутентичны её природе, то есть они способны гибридным образом (точнее, способом) сохранять свою фиктивность. С другой стороны, Кламмы, будучи формальными клонами гибрида, в условиях горизонтальной событийности не способны поддерживать химеру как систему, как целостность. Они вообще ничего не могут поддерживать, потому что являются номинальными элементами квазигибридной декорации; они просто набирают статистику для создания легитимного образа естественности и квазиорганичности самой химеры квазигибридного типа - формальной, экзистенциально свободной легитимизации её бытия внутри горизонтальной проекции эйдоса. Это чисто адаптивные фигуры её театра, куклы для её выживания, маскировочная «окраска» инфернального хищника для прогностического моделирования химерой своей интеграции в горизонт. Этот инфернальный прогноз весьма специфичен в условиях отсутствия как таковой стратегии будущего (в связи с отсутствием этого будущего в его эсхатологии). Колония, конечно, не способна на долгосрочное программирование своих действий, но в относительно исторически краткосрочном прогнозе, в тактике, паразиты могут быть достаточно эффективны. Замок существует в условиях краткосрочной профилактики возможной неудачи и создания предпосылок невозможности отторжения самого гибрида софиологическим горизонтом. Кламмы — это, по сути, то, что небезуспешно использует ситуацию времени, сам теневой синтаксис нагуаля, пытаясь слиться с проекциями китайского театра эйдетической химеры, становясь тенями внутри теней, смещая ахроматическую «промельковую» тональность в сторону тьмы. Повторимся, это компоненты для создания покровительственного «окраса» квазигибрида, генерируемые им для придания себе формы своей основной жертвы. Это классический приём охоты: приносить в жертву, подбираясь к ней с помощью классического приёма антропоморфологической имитации её образа. Если нежить не может войти без приглашения, то её прямым условием выживания становится создание условий, при которых жертва сама её пригласит. Квазихимера вынуждена считаться с особенностями горизонта событийности, где она укореняется. Её образ не может вступать в вопиющее или даже относительное фенотипическое противоречие с кратностями, с эстетическим и визуальным числовым кодом реальности. Конечно, кафкианская тема велика настолько, что требует совершенно отдельного феноменологического исследования.
Свидетельство о публикации №226100700689