Феноменология химеры. Глава 58
Смысловая стихия экзистенции определяет себя как носитель генетической нейтральности, как триггерная протоэтическая (рутинно – протокольная) основа самой пустотности модуса пустоты, как околонулевой континуум несостоявшихся номинальных фонем самой нулевой дифференциации. Гностики видели эту пустоту как драму гипотетичности, как состоявшуюся трагедию времени, и поэтому всё должно было закончиться смертью - смертью тела и, естественно, сопровождаться окончательно эфемерным освобождением души. Это была антиутопия, игнорировавшая фактор античного метемпсихоза. Но здесь необходимо помнить, что гнозис адаптируется, он приспосабливается; отрицая смысл времени и полагая его ловушкой, он тем не менее по закону выживания сущности создаёт антисистемные альтернативы типа буддизма, где метемпсихоз также является не проявлением милости Божией, не бесконечными шансами, а механизмом удержания души в плоти, хотя в буддизме, конкретно, душа (монада) не признаётся. Законы горизонта энтропии неразрешимы никакой мотивацией суицидальности: будет ли она касаться традиционных способов ухода и прерывания жизни или речь идёт о путях гнозиса, о различных практиках оставления тела, как, например, у К. Кастанеды [20]. Эта неразрешимость существует не относительно самой неизменности положения экзистенции, то есть смысла, а только в ситуации антропогенного восприятия этого смысла. Энтропия не касается как таковой феноменологии сознания, она определяет рассудочную глиссаду, прогрессию параметров и возможностей понятийного различения. Энтропия всегда создаёт петлю, где происходит в той или иной степени реверсирование к началу самой рассудочной прецедентности. Манихеи, как и весь гнозис в целом, определяют тело, саму соматическую институциональность, как зло.
Но сома в любом случае не является аспектом зла; это не более чем специфический шаблон интеллигентных представлений эйдоса, следствие чисто энергийной онтологии стихии самой энергемности, становящейся типологически стихиально наименованной и конвенциональных договорённостей, записанных в технических именах шельта. Это то, что, исходя из христологических аспектов, можно определить как инструмент бытия эйдоса в горизонте временности. В связи с положением о боговоплощении вопрос о любом гностическом методе решения проблемы телесной формы должен быть закрыт как принципиально манихейский, а значит - абсурдный. Мани определил тело как тюрьму Духа [30]; его последователи, вполне логично для себя, рассматривали время как механизм ловушки, как способ удержания души в теле. Отрицая время как легитимную живую сущность, определяемую в трансценденции как сущность всеобщности, гностики одновременно волей – неволей должны отрицать стихию чисел, потому что именно числа являются основой синтаксиса времени, способом гилетического оформления им своих субъективных осевых интенций. Тогда возникает вопрос: что такое тюрьма как феномен, как базовое понятие? Если возможно фундаментальное разрешение этого проблематического вопроса, то тогда можно будет понять, является ли тело и субстанциальность в своём целом, в своём основании бытия (в том числе и бытия времени, и, главное, бытия во времени) тюрьмой. Ответ на этот вопрос одновременно становится ответом на вопрос о технических протоколах эсхатологии; говоря иначе — это вопрос правового статуса времени и, соответственно, всей связанной с временем химерической феноменологии, без которой рассматривать проблему инжиниринга всеобщего спасения вообще не имеет никакого смысла.
Здесь изначально необходимо поставить вопрос о возможной гностической альтернативе понятию времени как тюрьмы. И, видимо, здесь, как и всегда, когда речь идёт о феноменологии тюремности, безотносительно наличия статистической множественности вариантов истолковывания мифа этого понятия, этой единственно возможной - и не просто возможной, а буквально напрашивающейся альтернативой является понятие свободы, опять же безотносительно столь же, если не большей, статистики понимания уже этого понятия. Эти понятия вообще как – то существуют ассоциированно, парным образом. Нет никакой необходимости прояснять понятийно - спекулятивное значение слова «тюрьма», вопрос в другом: является ли тюрьмой само место заключения или этой тюрьмой являются причины, его вызвавшие. Как правило, сознание попадает в официальную пенитенциарную систему из тюрьмы своей аберративности смысла, из статистики постоянно проскальзывающих игнорирований эйдоса. Другими словами, сущность, в любом виде получившая «срок» задолго до своего формального приговора (в том числе, если это приговор в форме симбиотической одержимости всех видов заболеваний), была в тюрьме собственной природы, той истинной причинности, которая вызвала неизбежные последствия, и видимый аспект заключения – это не более чем визуализация истинной тюрьмы мотивов и выбора. Момент выбора выдвигает сознание паттерна за собственные пределы. Это выход за границы всех форм спекулятивной, то есть субъективно – временной идентификации, а значит, и за пределы возможностей рассудочной рефлексии. Это место и есть нулевой уровень горизонта, аспект мгновенной метафизической актуализации нагуаля, происходящей в ахроматической монотонности суггестии. Там, в этой пустыне, сознание встречается со своим нагуалем, точнее, выбирает нагуаль из предустановленной спецификации доступного ему реестра памяти, из списка образов мифологических маркеров той культуры, которая ему родственна.
Выбирая смысловое поле вероятностей, субъектный паттерн автоматически ориентируется на того, кто это поле хранит наиболее близким ему стилевым способом. Стилевой поведенческий способ бытия зверя - это и есть то, что здесь определяется как его иконология, его приватная дихотомия: способная либо хранить высший геральдический идеал поведенческой исихии праведности, дионисийским образом верифицированной святости, нуждающейся в обратной антропогенной конвертации во времени через гибридный общий поэзис сфинкса нагуаля, либо это будет выбор иконологии, лежащей вне геральдических возможностей, и здесь речь идёт о среднем видовом ареале, либо необходимо говорить о трансцендентном «дне» - о дегенерированном видовом топосе паразитарного поведенческого плана. В любом трансцендентном случае сознание выбирает нагуаля для собственного в него имплицирования в момент преодоления смертельного скучания суггестии. Это происходит в процессе «мгновения ока» при силовом взломе пустоты подсознания, способной (при задержке) в любой момент обернуться летальной пустотой вакуума. Сама феноменология, природа подсознания, или, иначе, суггестии, обладает акциденцией пустотности, потому что это эйдетическая пустота, создаваемая неразличимостью, вызванной инфинитезимальным статистическим множеством, гомогенной равнозначностью смысловых возможностей экзистенции. Это пустота, определяемая цифровой равнозначностью, создающей своей всеобщей неисчислимостью локальный аспект хаоса, саму субъектность, где сама эта неисчислимость тем не менее парадоксальным образом в конечном итоге специфицируется субъективно, то есть становится ориентированной региональным образом в соответствии с фонематическими ожиданиями памяти самой субъектности. Это формирует псевдофонематический протокол топологии надежды и ожидания самого стратегического выбора. Впрочем, и в самом тактическом минимуме сознание так или иначе всё равно имплицирует свой образ в сфинкса. Сфинкс избирается каждый раз в качестве хранителя уже своей собственной антропогенной вероятностности, в качестве того, что во времени оказывается технически единственно возможным - то есть в виде мифологического, а значит, неизбежным образом гибридного мифологемного образа той или иной поэтической вероятности, гипотетически содержательным образом хранящей предметные вариативные формы будущего, как того, через что сознание может ключевым образом заступить в настоящее, стать им и, в конечном итоге, вступить в поле выбора, в эйдетическую пустоту заступания уже своего будущего.
Таким образом, эйдетическая пустотность является следствием сенситивной неразличимости, вызванной статистической множественностью равнозначности возможностей экзистенции, а инфернальная пустота вакуума может быть определена как альтернативная, статистически гомогенная - то есть столь же равнозначным образом эмоционально неразличимая, - но уже вследствие отсутствия эйдетической статистики возможностей.
Нельзя перейти границу самоидентификации, не столкнувшись с персонификацией этой границы, с её воплощённым (конечно, в терминальном контексте) аспектом, с её стражем.
В момент пересечения сознание паттерна стирается, становится tabula rasa. Но этот разрыв фактора повседневной псевдопредсказуемости, истолковываемой в спекулятивном контексте понятийной известности, исчезающе мал. В своём гибридном апексе конвертативной синтаксической необходимости, в чистом аспекте химеры, сознание антропогенного паттерна соединяется воедино с сознанием зверя нагуаля теневым «промельковым» образом, что всегда приводит к кратковременной, незаметной потере рассудочной функции при номинальном сохранении технического протокола сознания, остающегося в ситуации мгновенной изоляции. Это потоковое дионисийское прерывание является постоянной пунктуативностью сознания, выстраивающего подобный ритм уникальным образом для каждого отдельного региона; поэтому здесь не идёт речь о каком – либо выборе, это вопрос тотальной видовой стратегии химеры, это та неизбежная плата, которую вносит каждое антропогенное сознание за право бытия во времени, за все предоставляемые им возможности, включающие в себя неисповедимые бонусы, дары времени. Так что это не выбор стратегии или горизонтальной экзистенциальной событийности, это имманентное свойство химеричности самого базового контекста бытия сознания в ситуации времени. Сначала происходит выбор маркера, нагуаля; тем самым, вступая в сознание нагуаля, регион подписывает договор о намерениях, безотносительно их значимости, просто по факту неотменимой технической необходимости. И после подписания, компилятивного переноса исторической проекции сознания зверя нагуаля на сознание антропогенного паттерна в его сугубом настоящем, их взаимная проекция делает договор осуществляемым, иными словами, предметным. После этого протокол гибридной последовательности начинает работать автоматически. Далее, в «нулевой» точке нейтрального межсофиологического «шва», на мосту Чинват, определяется предметный аспект дальнейшей стратегии будущего, то есть придаётся (по сути, извлекается) соответствующий антропогенной природе зверь ключевого нагуаля. Это происходит постфактум, то есть уже после того, как сам паттерн сознания его выбрал, причём скорость медиатора, «промелька» его гибридной проекции, всегда феноменальна и не может быть отслежена антропогенным сознанием, но это ничего не меняет: момент выбора является подлинным аспектом настоящего времени, истинным общим настоящим всего сфинкса нагуаля. А так как истинное, то есть аутентичное себе настоящее — это вечность в горизонте вневременной событийности. Иначе это можно определить как субъектно – сущностный атрибут времени, его интерполирующий аспект самоидентифицирующего имплицирования. И только нагуаль на вершине своей гибридной компиляции теневого синтеза, в момент своей мгновенной целостности, обладает скоростью, на которой его восприятие способно использовать настоящее как длящееся аутентично, то есть вечно.
Здесь мы должны учесть ещё одно важное, на наш взгляд, обстоятельство. Когда мы говорим о выборе, то чаще всего бессознательно выбираем крупный масштаб примеров такого выбора: например, уровень Р.Р. Раскольникова - как вариант пойти по крови или нет, опять же, «тварь я дрожащая или право имею» [32], - что-то в таком духе, не буквально, но в соответствующем гамлетовском масштабе. Вряд ли кто полагает и идентифицирует переживание понятия выбора с выбором типа туалетной бумаги, хотя, возможно, что для определённого типа психики и это будет восприниматься как подлинная драма, а ситуация оставленности без бумаги - трагедией. Однако прежде всего необходимо исследовать понятие условной «нормы». Здесь можно по умолчанию предположить, опять же как фактически наличную, всю ту же масштабную сетку любых преамбул, любых предполагаемых понятий - уже в некоторой их полноте. Когда мы представляем себе понятие, то, независимо от аналогий, аллюзий, используемых эвфемизмов, мы автоматически выбираем из бесконечной масштабной сетки самих масштабов и контекстов один - самый приемлемый, идеально коррелирующий с большинством возможных аналогий этому понятию. Антропогенная интеллигенция выстраивает мгновенный синтез смысловых вероятностей, наиболее соответствующих тому понятию, которое мы используем. Контекст реализуется как отсыл рефлексии, но итоговый, наиболее парадигмальный вариант всегда один: он избирается из массива бессознательного, но на самом деле глубоко индивидуален по своей природе. Сетка масштабирования выбирается нами из спецификации сеток, кратностей, заложенных на уровне понятий разума. Сначала мы выбираем масштаб понятийной структуры, сетки, потом в рамках этого масштабирования выбираем понятийные ячейки.
Нагуаль и есть та масштабная сетка, смысловой вектор сущностного аспекта той понятийной структуры, которую мы выбираем перед выбором. Таким образом, как это ни банально, мы заранее договариваемся сами с собой: либо зайти в камеру и выбросить от неё ключи, либо открыть камеру и выйти из неё. Так с какой стороны стены находится тюрьма? По сути, тюрьма там, где мы держим ключи от своей камеры. Для тех, у кого много «ходок», тюрьма - за стенами тюрьмы, а сама она для них дом родной; там, как известно, макароны дают. Можно вспомнить сталкера Андрея Тарковского, который сказал: «Да мне весь мир - тюрьма» [78].
Итак, мы выяснили, что норма — это понятие совсем не растяжимое, а наоборот, максимально сжатое до нулевой отметки пересечения направляющих креста времени. Где бы ни находилось сознание паттерна, на любом этаже пентады или анфилад горизонта, оно всегда будет в нулевой точке своей истинной природы. В этом дионисийском контексте нормально всё. С точки зрения Пана, паттерн может пропасть, и это тоже нормально с точки зрения ритмологических канонов времени, ведь субъектное время паттерна может вступить в аритмологическое, асинхронное и потому суицидальное для себя взаимодействие с базовым ритмом горизонта событийности. Хормазд предсказывал то, что многие предадут его. Просто ряд натуральных чисел, их последовательность - суть онтология творения мира; проходя через «нулевой» горизонт отсчёта времени в обратную сторону его свёртки, числа становятся отрицательными величинами. Нулевой меридиан пересекается нулевыми параллелями — это и есть постоянное присутствие М. Хайдеггера [3]. Он видел в этом некий метафизический «стриптиз» времени, который никто из видевших уже никому не опишет, - чистую, стерильную сущность времени без спекулятивных «одежд» бытия. Присутствие в сознании изначального потока в фиксированной монотонной форме стасиса субъектного времени непереносимо для тестовой эмоциональности региона, потому что это всегда воспринимается как ужас суггестии, как вовлечение в абсолютную апофатическую пустоту, которую большинство может пережить только в краткий момент выбора. Сознание выносится в теневую автаркию триггерного состояния синтаксиса сфинкса нагуаля, тем самым прерываясь в своей причастности номиналу субъективного времени. Это прерывает виртуальную топологию времени, определяя абсолютно интенсификативный аспект обучаемости сознания через возникновение мгновения, определяемого как личное или вселенское (в случае пророческого сознания основателей религий) откровение. Точка или её пространственный аналог, место, всегда абсолютно монотонны. Она может быть сущностно инфинитезимальной в пределах своей возможности сохранения абсолютной монотонности своей единственной функции, оставаться точечной феноменологией идеального места. Вопрос заключается в том, сохраняется ли эта вневиртуальность в «бусидо», в бытии при субъектной сущности времени, в монотонности страданий своей суггестии, в состоянии своего метафизического, относительно спекулятивного бытия в субъективности времени отшельничества? Можно сказать, что даже в субъектной топологии времени, в его вневременном аспекте, сознание не может полностью покинуть виртуальность. Время вневиртуально для самого себя, и в этом заключается суть его субъектности, полностью, идеальным образом (как это всегда происходит с феноменами всеобщности) идентичной своей субъективности. Для вневиртуальных феноменов их субъектная топология фонематической памяти соответствующим образом полностью доступна их субъективности. Но для тех, кто принадлежит всеобщей феноменологии, всё обстоит строго наоборот: субъективность всеобщности определяется ими как её субъектность, потому что истинная субъектность всеобщей феноменологии для них умозрительным образом апофатична. Но это не означает подобной возможности для антропогенного вида по отношению к себе, потому что разница между субъектной топологией фонематической памяти региона и его субъективными возможностями около катастрофически различна, и это, в свою очередь, тем более определяет невозможность преодоления антропогенным сознанием виртуального стандарта времени полностью по отношению к самому времени и в самом времени, даже, повторимся, при бытии в его сущностном терминале, где существуют сфинкс нагуаля с химерами его антропогенного сознания. Поэтому единственным способом бытия в сумеречном апексе синтаксиса нагуаля, единственным, что способно удерживать антропогенное сознание на его эксклюзивных пророческих путях в этой монотонности пустыни, является болевой дисциплинарный паттерн силового удержания себя. Иначе говоря, удержание своего сознания в субсуггестивном (срединном периметре) сумеречном топосе субъектной сущности времени позволяет пребывать в своей топологии личности бесконечно долго (при условии отсутствия фундаментальных ошибок сознания). Но возможно подобное лишь болевым образом, потому что страдание равным образом обладает абсолютной фонематической монотонностью во всей артикуляции своих видов, простираясь от элементарных симптоматических признаков заболеваемости (во всех возможных спекулятивных геномах своих анамнезов) до высших исихиальных аспектов страдания в качестве сострадания, то есть болевого, эйдетически эмпатичного присутствия, того, что приближает его к пониманию природы возможной антропогенной геральдичности, к природе антропогенной сыновности Господа. Сострадание является единственной внесимбиотической болевой формой во времени, доступной антропогенному виду. Поэтому именно болевая трансценденция всего реестра страданий во времени обеспечивает как первые подходы к пониманию акцидентальности самой феноменологии монотонности во всём её целом, так и бытие при высших трансцендентных эшелонах смысловой причастности своего сознания эйдетическим формам эмпатии ко всей твари; то есть, по сути, речь идёт о состоянии императивного культивирования самого технического условия бытия при суггестии со всеми его уникальными возможностями свободы избирания своего исихиального поэзиса.
Это состояние между абсолютным апексом потери своей виртуальности и топосом спекулятивного (виртуального) максимума бытия. Если сознание оказывается способным к бытию при этой форме монотонности, сохраняя технологический баланс - равновесие между суицидальностью своего продления апекса сфинкса при заходе за протоколы своего присутствия в его длительности, - а эта форма избыточной метафизичности во времени приводит к летальному исходу (опять же, по причине преодоления сознанием своего метафизического статуса по отношению к самому теневому виртуальному максимуму и, по сути, той же условной, но от этого не менее смертельной суицидальности его спекулятивности), то оно оказывается в ситуации инфинитезимальной длительности своей соматической фиксированности. Это точечное состояние сомы в точечном же месте пустынной топологической протяжённости, опять же местной (регионально детерминируемой) пустотности (иначе - пустотной пустынности), где располагается сфинкс нагуаля.
Это можно определить как единственную форму, единственный протокол, который способен создавать гибридное химерическое состояние семантического прорыва из первородного хаоса. Без этой медиации хаос для сознания ничего не рождает - не потому, что не может, а потому, что нечто, являющееся его сущностью, не может непосредственно выйти за рамки своих терминальных конвенций, а значит, оно способно создать индуктивную ситуативность невозможности своей непосредственной коннектации с номинальными аспектами любого порядка, такого, к примеру, как логос. Подобная непосредственная коннектация хаоса с разумом без химерического посредничества сфинкса нагуаля, вне топологии «сумерек» монотонной суггестивной пустыни – естественного места обитания сфинксов, в свою очередь, формирует условия невозможности для логоса оперирования эйдетическим смыслом, что создаёт риски клинической потери рассудка. Безумие как отрицание эйдетического логоса и есть акт обхода химерической защиты сознания первородным хаосом. Эта возможность технически становится доступной двояким образом. Первый вариант – это так определяемое в данном контексте «частное» безумие, ужасающее положение симбиотической одержимости, где сам трагический сценарий разворачивается в частных семейных границах чудовищности самого происходящего. Но и подобное ксеноморфологическое переписывание сознания во времени невозможно без задействования протоколов химеры, но уже, конечно, химеры суррогатного свойства, где зверь нагуаля - сам проводник в хаос - «усилиями» логики одержания приходит к ситуации своей полной дегенерированности. Это всегда тотемическое посредничество во времени, но в данном случае — это медиация каннибально ориентированных на уничтожение, в том числе и прежде всего своего собственного вида, типов «чёрной вдовы» либо сказочного «кота – баюна», усыпляющего сознание вплоть до его полного стирания. Удивляться возникновению мифологии сказок здесь не приходится: сказки для того и существуют, чтобы хранить каталоги как этических звериных императивов, так и инфернальных мотивационных «иконологий». Поэтому сказка опирается на бескомпромиссный триггер чёрно – белой иконологии своих образов. Она избегает компромиссов естественной природы сознания во времени, тем самым полностью стирая свои возможности несения в вечности компромиссных индульгирующих решений, гарантированных для свободного протекания антропогенной рефлексии экзистенцией. Экзистенция в сказках календарей несёт в себе всегда только крайние, поляризованные, то есть сущностно и мотивационно несовместимые между собой значения. В ситуации времени попытки примирения фундаментального триггера мифологии на основе одного сознания (как это было у М.А. Врубеля или Ф. Ницше) приводят к дегенерации тотемических проводников и полному стиранию сознания носителя подобного манихейского типа. Попутно заметим, что манихейский коллапс происходит с теми, кто не понимает природы своего выбора, находясь в ложной иллюзии истолковывания своей миссии как блага. Второй вариант безумия создаёт одержимость уже описанного генерализованного свойства, когда симбионт на основе сознания своего реципиента так же, как и в случае частных последствий, создаёт жертву, но жертву иного типа: он формирует гофмановских «господ» (Цинноберов), то есть «вьючных» с уже суггестивно отформованной мотивацией палачей. Но это не невольное палачество первого типа, когда сознание само полностью является жертвой своей неосознанности, то есть того, что не способно создавать реципиентные пищевые цепочки за пределами своего семейного или иного камерного круга (той же больницы), а удерживает рассудок «вьючного» в ложной иллюзии его продолжающейся суррогатной легитимности для того, чтобы использовать сознание подобного типа для максимального расширения своего пищевого статистического ареала жертв.
Первый тип одержимости вызывается невозможностью логоса проявиться из – за номинального отсутствия со стороны избранного дионисийского мифа осуществления эйдетических мер экзистенциального чистового контроля смысла, осуществляемого посредством субъектной интенциональности времени, долженствующим твари. Заметим в связи со всем вышеизложенным ещё раз: мифология нагуалей может создавать гибридную медиацию как на основе своей древней онтологии метемпсихического опыта звериного или даже флористического стихиального бытия (и это как раз характерно для эльфийской художественной доминации третьего типа), так и создавать спекулятивный модус как завершённую теневую форму смещения в полный мрак в течение одного воплощения. Потому что «сумерки» сознания (сумерки богов) на то и сумерки, что содержат в своём техническом мифе дихотомию комплиментарного самоопределения, иными словами - выбора этического либо квазиэтического модуса векторизации смещения либо к высшим эшелонам трансценденции сфинкса нагуаля, к высшему посредничеству геральдических зверей типа апостольского тетраморфизма, либо это нисхождение в дионисийский ад медиации саркомы, как это происходит в случае генерализации палаческого сознания, мотивированного максимальной страстью к преумножению страданий творения.
Итак, существует трансцендентная поляризация между абсолютным технологическим верхом возможностей Квисатц Хадераха (сокращающего пути страданий) и его частными верификациями. Таким гипервселенским, абсолютным Квисатц Хадерахом выступал Сын Человеческий, в своей прерванной - именно вследствие Его человеческой сыновности - миссии полного сокращения страданий и возвращения Эдема. Но, конечно, так как нельзя дважды войти в один и тот же Эдем, Эдем, уже модифицированный самим великим фактом боговоплощения, требовавшим активного всеобщего антропогенного соучастия, то есть тотальной деловой эмоциональной сопричастности, иначе говоря, веры и делового соучастия всего вида.
Конечно, в любых типах комплиментарных флюксий подобной «сценарности» всегда есть генезис, специализированная преамбула латентной бессознательной готовности. Но зверь нагуаля не обязывает, он только склоняет, всегда оставляя дверь своего мифа открытой как для своего пролонгирования, так и для выхода из себя. Это только сверхтяжёлое семантическое ядро мифа экклезиологически неизменно. Оно само по себе изнутри меняться не способно, потому что эта форма кардинальной неизменности самой экзистенции, и подобная стабильность - суть любого мифа. Но это вовсе не означает, что сознание не свободно относительно смены или пролонгации самого мифа. Оно может его равным образом как утверждать, так и начать отрицать, иначе свобода поэтического исповедования мифа была бы утеряна, и вместе с этой формой свободы был бы профанирован функциональный смысл экзистенции, то есть бытия.
Отступление от спекулятивной составляющей времени, от его этической субъективной основы способно вовлечь в чистую монотонность субъектной сущности времени, в ужас его абсолютной детерминации, в ту форму неизменности времени, которая без соответствующей дисциплинарной подготовки (вне «бусидо») невыносима для рассудка. Поэтому в основе любой диссоциативности сознания, начиная от условно «лёгких» форм его акцентуантной шизоидности и кончая тяжелейшими суицидальными психозами, лежит вовсе не хаос - он здесь вторичен, он только исполнитель, а оказывающийся избыточным для рассудка ужас монотонной детерминации собственной суггестии, уже по умолчанию, то есть по своим сущностным протоколам рутины, приграничной хаосу. Это создаёт эффект одновременного оставления сознания во власти непосредственной цифровой стихии хаоса и приводит к потере рассудочной функции, то есть к любым клиническим формам безумия. Но, повторимся, не хаос является причиной любых форм шизоидности сознания, а «новый» порядок. Это подпадание под прессинг субъектности времени определяется другой формой свободно избираемой статистической монотонности – синдромом, который можно определить как хроническое (что и является здесь формой монотонности) аберративное проскальзывание мимо смысла, мимо экзистенциального присутствия интеллигенции эйдоса. Экзистенция во времени является актуализированной формой свидетельствования эйдосом себя как своей интеллигенции, то есть Духа, любви. Безумие (или одержимость) — это всегда избегание этой формы любви, это глубоко персонифицированный аспект проявления «нулевого» времени, осуществление им иного долженствования уже по отношению к себе самому как к живой субъектносодержащей сущности. Это долженствующее осуществление вызывается дискриминационными мерами по отношению к эйдосу, по сути, продолжающимся его распятием уже на Голгофе собственного разума, в специализированном своей специфичностью «порядке», становящемся в этом контексте действительно «лобным» местом (в том числе, как неизбежное следствие, и местом своей состоявшейся аутосуицидальной казни). Подобный тип аффектации своего выражения, в силу накопления антропогенным сознанием экстенсивной статистики аберративного проскальзывания мимо интеллигентной онтологии экзистенции, выражает себя в системном мотивационном игнорировании интеллигенции как того, что, по сути, презентует себя в качестве экзистенции, а значит, вместе со стоящей за ней интеллигенцией, выражающей себя в числовом синтаксисе субъективной эстетики форм времени, то есть в том, что рождается временем, в игнорировании плодов его, времени, эйдетического этоса. Всё это в своей совокупности определяет естественные последствия этого фронтального «проскальзывания» сознания мимо насущных для него эйдетических смыслов экзистенции в виде явленности в непосредственной суггестии её пустотного лика, длящегося для клинического сознания, по сути, уже бесконечно. И здесь, в этой патологеме, паттерн антропогенного сознания, инстинктивно воспринимающий реальность как пересечение информационных понятийных полей, как меональное инобытие меона, следующего за меоном, за следующим инобытием любой сущности, как границы внутри границ, уже не может, не способен (по причине свободного выбора ситуации потери этих способностей) опереться в пустоте на свой привычный спекулятивный числовой опыт. Это аспект, который может длиться в своей усреднённой норме «мгновение ока» и спасает спекулятивный домен сознания здесь, как и всегда в ситуации любой потери сознания, - поэзис, чистая красота, сопровождающая экзистенцию, то есть смысл как таковой, вне этой микширующей оболочки вообще не способный покидать материнское интеллигентное «чрево» экзистенции.
Абсолютный поэзис апофатичен; поэтому в ситуации времени он оказывается в гибридном синтаксическом (языковом) контексте, где, вне своей смысловой мотивации со стороны антропогенного химерического маркера, он сам себя не способен принуждать к персональному развитию самой повсеместности своего бытия как автохтонного в своём роде состояния своей сущностной всеобщей операционности. Сознание переживает поэзис потерянного смысла как его конверсионный след, как его инерционный синтаксический апекс; на самом деле оно видит феномен всегда своего свидетельствования экзистенции (что аналогично ситуации задавания сфинксом своих вопросов) извне, будучи выдернутым из суггестии на мгновение рефлексии ужаса, вызываемого своим непосредственным мгновенным внятием тотальной красоте поэзиса, лежащей вне меонизации, не имеющей, как время, никаких терапевтических субъективных инверсий, не имеющей фрагментов, не дифференцируемой никоим образом. Ужас вызывается именно тотальным всеприсутствием красоты поэтического феномена, длящегося и длящегося без переходов и изменений. Поэзис в сумеречной медиации этой исторгнутости и обратной втянутости (так работает химера в суггестии) определяется сознанием как нечто, не обладающее внутренними границами, терминальными переходами, изменчивостью; как нечто, обладающее фундаментальной стабильностью и незыблемостью и в то же время как то, что лишено массивности и кратной размерности, сущностно (само по себе, вне химерической компиляции) лишено возможности любого масштабирования, вводя тем самым сознание в состояние вне ассоциаций, вне понятийной структуры. Региональный антропогенный паттерн оказывается в ситуации свёртки любых масштабов; он остаётся вне цифрового кода исходного трансцендентного горизонта, вне переживаемых интуитивно и приблизительно, но всё – таки, имеющих условный числовой аналог, доступных, софиологически явленных экзистенциальных смысловых образных ипостасей пентады разума. Он располагается в длящейся, длящейся и длящейся «нулевой» точке монотонности субъектного терминала времени, где может выжить только нагуаль, но обычное сознание подвергается непосильному давлению пустоты. Здесь, в суггестии, бездна взывает к бездне, поэтому в момент выбора именно нагуаль приходит на помощь. Но при формальном, нефункциональном присутствии (в нулевом аспекте), без заклинающего, нередко молитвенно заклинающего вызова, нагуаль сливается с «нулевым» аспектом и не читается сознанием паттерна. Такова реальность экзистенции, её надо в каком - то смысле пригласить, но главное, что после приглашения её необходимо удерживать в её возникающем давлении свидетельствования ею самого приглашённого, где зверь нагуаля создаёт дополнительный резерв своего либо чисто иконологически усреднённого, либо героического (то есть, что синонимично, геральдического) времени, одалживая его антропогенному лику из своих собственных ресурсов их общей памяти. Это удержание является способом удержания ужаса под дисциплинарным или, что одно и то же, молитвенным контролем, интенсифицирующим эффективность состояния сознания в собственной персонифицированной таким образом суггестии. Эйдетическая пустота суггестии как незаполненная предметностью возможность, как открытые горизонты заступания поэзиса, через зверя нагуаля определяет инжиниринговые параметры раскрытия числовых «створ» маргиналий субъективной экзистенции времени, всегда сопредельно - сопричастно расположенного на границе гибридного синтаксического апекса нейтрального сознания нагуаля. Напомним, что здесь, в своей собственной всеобще – персонифицированной химеричности, на нейтральном переходе моста Чинват, от одного лика Софии, расположенного в «сумерках» хаосийской маргиналии суггестии, и до её, Софии, явленности в числовом антропогенном маркере химерического образного присутствия в субъективности времени, расположен поэтический синтаксис сфинкса. В нейтральной топологии гибридного поэзиса моста Чинват, на технической границе субъектности и субъективности времени, между его субъектной сущностной вневременной по отношению к себе самому монотонностью, между его «дурной» (для всего, кроме себя) бесконечностью и спекулятивностью для антропогенного сознания происходит заступающее раскрытие потенциала будущего. Здесь можно увидеть технологическую норму, химерический протокол восприятия в чистом виде; можно определить этот алгоритм как проявление классической нормальности нормы. Это то, что существует как специализированная видовая, чисто антропогенная альтернатива экзистенциальному горизонту и трансцендентной видовой дионисийской «вертикали» сознания; это то средокрестие бытия, его квинтэссенция (суть этой пятой части – «эссе» + «квинта»), что позволяет ценить дары Зервана при условии предварительно или срочно приобретённой способности сознания обладать хотя бы минимумом творческого синтаксиса (иначе говоря, хотя бы фрагментарными, усечёнными возможностями эльфийского субъектного домена) аспекта соответствующего понимания. Это моделирование потери бытия без наличия фактичности этой потери, и, если паттерн сознания выдерживает подобные практики, он, как минимум, никогда не будет склонен ни к гностицизму, ни к манихейским ересям, научаясь быть расположенным для себя в почти невозможном, в оксюмороне стиля «бусидо», в дисциплинарном длении своего состояния смерти, в ситуации, идущей вне сопровождения обычными в этом протоколе спекулятивными процессами соматического умирания сознания.
Но, как известно, иногда сознание может и засмотреться в пустоту (перепутав комплиментарность её модусов). Мы упомянули такое фундаментально значимое понятие М. Хайдеггера, как «присутствие», альтернативным образом коррелятивное любому иному понятийному смысловому масштабу, любому числу [3]. Подобные вещи тайно, скрытно всегда напоминают о себе; они «просвечивают» сквозь «ткань» бытия как знаки других альтернатив восприятия и опыта, как возможность безальтернативного небытия, выпадения из конвенциональности мира, возможность обретения подлинной метафизической свободы, свободы от сестринских «уз» времени.
Немецкий мастер это прекрасно чувствовал: он посвятил переживанию феномена скуки много страниц [42]. Но в этих текстах в первую очередь рассматривается скучание, то есть феноменология осознанно – дисциплинарной скуки, или иначе атараксии «бусидо». Пустота вне нагуаля порождает чудовищ; они, в свою очередь, порождают пустотный поглощающий модус вакуума. Феномен нагуаля образует единство из множества: он не только является маркером мотивации антропогенного видового паттерна, его фирменной отличительной акциденцией (причём это работает в автоматическом режиме служб инжинирингового сопровождения бытия) - то есть, даже если само сознание не догадывается о его существовании (что чаще всего и бывает), он защищает мир своего видового паттерна, своего химерического партнёра, от внешних проникновений. Но делает он это только с согласия самого сознания, даже если это согласие даётся сугубо на имплицитном уровне суггестии скучания. Если антропогенный элемент химеры, её человеческий образ, не даёт согласия на собственную защиту, мотивация зверя начинает движение по своему специфическому гностическому пути саморазрушения, соскальзывая вниз по глиссаде видовой трансцендентной дегенерации самих посредников. При избрании этой стратегии нагуаль отходит, оставляя сознание паттерна наедине с исходной полимодальностью пустоты.
Свидетельство о публикации №226100700700