Феноменология химеры. Глава 56
Однако первоначально необходимо понять специфику самого шаблона носителя, то есть сомы: необходимо понять смысл самой феноменологии появления телесности как единственного «якоря спасения», как безальтернативно - эксклюзивного инструмента осуществления эсхатологических чаяний антропогенного и всех связанных с ним этой программой освобождения от дара эйдетической химеричности остальных видов во времени, спасения, способного быть осуществлённым только и исключительно с помощью времени. Потому что, повторимся, вне времени и, соответственно, вне тела спасения не существует, а существует только принуждение к насильственному, механическому прерыванию процесса спасения летальными исходами, то есть числовой смертью сомы. А это значит, что, кроме дионисийской основы соматичности, то есть помимо телесности как феномена, необходимо определить правовой статус сомы, саму её необходимость, которую концептуально отрицали гностики, вполне логично доказывая, что разница в энергемных стандартах приводит монаду к дегенерации до уровня своего носителя, то есть тела. Но они видели только тактические аспекты существования тел, форм; конечная стратагема сомы как инструмента спасения была от них закрыта, они не понимали, и сейчас так же не понимают смысла жертвы, приносимой монадой во времени. За тысячелетия ничего не изменилось.
Итак, основная проблема самопознания антропогенного паттерна — это осознание им парадокса собственной целостности вопреки природе его внутренних химерических связей; говоря иначе, того, что позволяет ему чувствовать свою целостность, несмотря на свою онтологическую химеричность. В горизонте времени не осталось подлинно завершённых, совершенных вещей. Причина не в самом времени, а в той причинности, из – за которой вещи в нём оказались. Числовой ряд натуральных чисел создаёт свой аспект «дурной» линейной инфинитезимальности, означающий, что нет числа, которое номинально не может быть изменено в любую сторону. Значит, числовой код подразумевает гипотетическую изменчивость любой формы во времени. Здесь может работать естественное свойство угасания влияния субстанциальной основы, приводящее к энтропийному «сжатию» материи, то есть к исчезновению или к иной форме дегенерации пространственных числовых координат геометрии формы. Это тотальное следствие временности соматических носителей всех форм сознания в самом времени. Данный процесс пресекается лишь под давлением бесконечно большей силы суггестии скучания, где происходит, опять же вследствие свидетельствующего прессинга экзистенции, встреча (как правило, крайне болезненная, а нередко и просто ужасная) сознания с внеипостасной формой эйдоса. Сам эйдос, естественно, является исключением из энтропии всех оставшихся форм. Сама эйдетическая основа остаётся неизменной, потому что не может считаться принадлежащей какому - либо конкретному тематическому стилевому горизонту в силу того, что она является его первообразом и парадигмой.
А значит, важнее всего становятся предустановленные конвенции принятых временных масштабов. Масштабная сетка - мера, определяющая все соотношения временных эпохальных величин континуума, артикулированных самим временем: от гибкого графика, условно отражающего рамки и вероятностные маркеры условных сроков Фрашегирда (Страшного суда), до астральных периодов обращения планет и скорости смещения прецессии земной оси. Это то, что в конечном итоге определяет свой пространственный аналог в физическом мире внутригоризонтальной предметной среды, создающей континуум самой «мирности» паттерна - того, что он способен воспринять как сомасштабный себе план своего бытия, воспринимаемый им безусловным образом как родственный себе, как свой собственный. Но в этом контексте нет и не будет ничего более родственного, чем принятый таковым образом мотивирующий смысл, чем поведенческое оправдание его поэтической красотой. Число как значение цифровой функции во времени не может обладать совершенством, то есть смысловой завершённостью (за исключением элементарных значений, всегда имеющих смысл, иной чем смысл любого представляющего его числового номинала).
Важнее всего оказывается то, что определяет заданные параметры вещей в их пространственном отношении. Числа существуют до времени и являются его понятийным прототипом, где время становится зеркальным аналогом изначального числового кода разума. Число создаёт «коридор зеркал» до - и послевременного аспекта, оно порождает время и задаёт его астральный ритм после его создания. Разум хранит понятия, локальные эйдосы, лики понятийной природы в виде числового кода. Цифра, как первичный аспект деления эйдоса, как его локация или, говоря иначе, монада, является энергемным ядром понятия. Это числовая единица цифры, формат как такового его внесмыслового интеллигентно - образного бытия, взятого вне своих предметных аналогий, то есть в аспекте чистого эйдетического представления. Иначе говоря, данное понятие можно определить как чистый аспект стерильного времени, лежащего вне своей интенции субъектного пространства. Пространство возникает, когда к монаде, к единице, созданной нулевой единичностью эйдетического аспекта разума, присоединяется шельт, двойка. «Два» как уже числовой номинал не может быть единичным присутствием цифры, хотя цифр может быть две и в этом смысле сколь угодно много; это число создаёт прецедент пространственных отношений: монада и её шельт образуют новую целостную систему, где шельт задаёт возможности развития, род наименованности, последовательный реестр его идеальных видовых типологий, и этот предметный аспект судьбы программируется как в пространстве, так и во времени.
Здесь выходит на сцену число «три» как аналог синтеза единицы и двойки, то есть — это число, канонически становящееся опорой тринитарной триипостасности, где сама тринитарность определяется как фундаментальный софиологический образ Божий, воспринимаемый в своём доступном, опять же, чисто числовом эквиваленте, а триипостасность становится единственным техническим способом осуществления своей тринитарной явленности во времени и сквозь время. Таким образом, число «три» становится энергемным аспектом персонализации монады, понятием, обладающим субъектностью, то есть внутрипространственным аспектом своего времени.
Как отражение персонализации, шельт имеет собственный пространственный код развития, свою свёрнутую форму развёртки имён в их мифологемном эквиваленте декоративности. Это гилетическое оформление имени и является формой его генотипологической прописи, иначе говоря, сжатой формой записи генетического синтаксиса. Это орнаментальное «сжатие» имённого формата определяет собой потенциал предоставленного монаде времени. Это уже не просто семантическое ядро эйдоса, энергема во сне. Шельт приводит к запуску процессов рефлексии, самосознания. Здесь уже шла речь об этом, но в контексте проблемы масштабирования надо вспомнить, где начинается числовой код, а начинается он, конечно, с самого начала, до ситуации вынужденного создания времени. В шельте прописываются масштабные соотношения, пропорциональные числовые аспекты ономастического основания мира монады. Говоря иначе, шельт определяет не только видовые имена монады во времени, но одновременно он должен определять и условия - физические или, что, по сути, одно и то же, метафизические параметры, то есть континуальные константы бытия каждого этого имени в отдельности, берущиеся безотносительно их личностной или чисто терминологической окрашенности. Это то, что в данном формате может считаться пространственно -автономным аспектом континуума, местом пребывания монады, остающимся целостным, несмотря на всю условность этого понятия. Шельт, по сути, — это рутина протокола, хранящего в свёрнутом виде последовательность сигнатур, цепочек, связанных единой эйдетической логикой наименованности. Эти сигнатуры являются семантическими ядрами, записанными в виде двойного кода числовой последовательности, которая погружается в суббинарное химерическое пространство логоса на границе соприкосновения двух софийных ликов. В инертном, их разделяющем, шве сначала идёт цифровая номинальная основа оси шельта, а потом уж нанизанные на эту основу, как её значения, чисто числовые цепочки, становящиеся при этом декором. В шельте они приобретают первый аналоговый числовой образ, отличный от чистого аспекта числа как цифровой сущностной единичности. Эта гибридная конвертация происходит в сфинксе нагуаля, в суверенном поэзисе его неисповедимых рефлексий, что, в свою очередь, определяет появление абстрактной образности числового кода как ритма. Эту последовательность именованных иероглифических форм можно определить как взаимопреемственные геометрические модели, хранящие в себе довоплощённые семантические экзистенциальные коды шельта уже на условно визуальном уровне декоративного текста. Нумерологически – это уже «четвёрка», истинное число софиологически исповедимой явленности смысла во времени, на которой здесь, в натуральном ряду чисел, необходимо остановиться. Это число рассудка, выложенного на границе с Предвечным Логосом, число, пограничное тринитарности и оканчивающееся «пятёркой» - числом континуально явленных законов. Иероглиф, символ — это аспект меонального раскрытия энергем разума уже воплощённого аспекта эйдоса, то есть - это логос потенциальных горизонтов событийности, записанный последовательными цепочками символов (декоративным образом), или иначе - иероглифическими проекциями семантики шельта монады.
Число переводится в иероглиф, в криптографический символ, и тем самым создаётся рутина самого шельта, где сам принцип рутины определяется как абсолютно известное и при этом однозначно в этой самой известности неизменное. Сама рутинность, чего бы она ни касалась, является аспектом абсолютной предварительной предсказуемости своего будущего. В шельте – это предсказуемая в своей неизменной неотменимости последовательность иероглифов потенциальных континуальных стандартов самой наименованности, определяющих условия возможности её событийных горизонтов. Это аспект суборнаментальной смысловой пространственности - того, что впоследствии станет основой создания внутрисемантического пространства самих мифологем, их художественного образного ландшафта, самой химеричной географии. Иероглиф как проекция числа или довоплощённой эйдетической числовой сигнатуры создаёт первый прецедент развития самого числа, его меонального аспекта как внеэйдетического логоса уже внесубъектного пространства монады. Числовые цепочки, масштабные конвенции любого потенциального континуума при пресечении инертного шва Софии превращаются в свой предметный аналог, то есть в иероглиф, схемный геном понятия. Это становится основой для следующего шага - для создания семантических понятийных комплексов. Соответственно, первичная рутина числового кода монады при переходе через софиологический маркер, сквозь границу ликов, становится последовательностью уже иероглифических, образных проекций чисел, то есть, по сути, декором, обладающим тем, что задаёт основу бытия континуума - ритмом, то есть пространством. Точнее, пока только аналогом, моделью пропорциональности и образного кода, иконологическим прототипом двухмерной карты конкретного мира, конкретного континуума как места пребывания монады. Число переводится в схему уже после созданного двухмерного декоративного аналога, после меонального становления рутины числа. Необходимо уточнить, что сам термин «иероглиф» здесь изначально используется не в этническом контексте, а как аналог схемности понятия, как буквы, как его двухмерной теневой проекции на горизонт событийности. Отдельные буквы предшествуют формированию в массиве бессознательного сигнатурных цепочек иероглифической проекции понятий разума. Буква буквально аналогична цифре, она действительно является её буквальным отражением, но уже в своём развитии образности. Она является её прямой схемной аналогией; буква, как и цифра, наиболее приближена к природе монады, принципиально автономна и автаркична, её судьба - быть вещью в себе и нести смысл только собственного бытия как аналога астрального феноменологического кода при сочетании с другими буквами. С буквой же связано появление отдельной фонемы, локации звука каждой буквы. Понятийная структура иероглифа отличается от структуры буквы наличием внутренних связей. Буквы — это позднейшая модификация иероглифов. Иероглифическая схема — это аналог целостного понятия, лежащего на границе двух ликов Софии; она способна формировать последовательности декоративного кода развития монады в конкретном континууме и воплощать на стационарном уровне принципы расового, родового кода красоты. Орнамент, в отличие от буквы, может автономным образом, независимо от всего, создавать свои схемные последовательности прогностического характера в виде цикличности иероглифических сигнатур, повторяющихся в уникальном ритме, заданном конкретным шельтом. Этот алгоритм раскрывает, в итоге, комплексный смысл своего бытия как развития идей шельта уже во временности, в конкретной модели времени. И сам по себе декор на этой стадии является самодостаточной развёрткой определённой локации логоса. Поэтому орнамент и переводится как ordo - порядок. И это уже не просто пространство смысла, это пространство временности времени, где проявляются технические параметры профиля самого времени, выражающиеся в стиле временения временем самого себя.
Это правило повторяемости, цикличности может быть признано законом гомогенности. То есть здесь мы имеем дело с правилом, регулирующим временную или предметную протяжённость при условии сохранения, поддержания конвенции внутрипредметной системной семантической однородности соматической структуры любого феномена или сущности, их локальной пространственно-временной независимости. Мы говорим о принципе единства сущностной акцидентальности любого феномена. К слову, если вернуться к нашей теме, в перспективе химера не является исключением из этого правила при условии её эйдетичности. Это касается и поддержки мер, формирующих конвенции, определяющие внешние пределы, маркеры предметной, терминальной и смысловой терминологической отграниченности этой сущности от границ иной сущности, иного предмета, в качестве проявления понятийной основы для соматического или метафизического феномена меонального становления сущности как таковой. Иными словами, правил формирования и раскрытия образности.
Меональность можно рассматривать как процесс, прежде всего внутренней изменчивости, трансмутации, алхимии условно предметного или непредметного, метафизического аспекта смысла сущности, то есть динамики её раскрытия, потенциала внешней экстраполяции, её возможностей изменения как на уровне формального, чисто пространственного горизонта событий, так и в сакральном контексте личностной сокровенности, субъектности, как вертикальном аспекте сопричастности этой сущности пентаде разума.
Если перейти от чистых абстракций к феномену человека, то всё вышеизложенное касается и трансмутации в аспекте внутреннего преодоления смысловых границ на субъективном уровне. Этот процесс происходит в контексте этического развития личности как паттерна сознания, стремящегося к разрешению гибридной проблематики разделения самого предмета познания внутри него самого. Иными словами, речь идёт о фундаментальной проблеме химерического сознания, о постоянной необходимости восстановления им своей целостности. Это становится возможным при следовании формальным аспектам ментального осознания законов бытия, в том числе иных предметных сущностей, признаваемых метафизическими. Подобный акт признания метафизической природы иных форм субъектности, независимо от их характера и статуса, имеет фундаментальное значение для осуществления сознанием своих эсхатологических чаяний. Правило гомогенности, стилевой целостности самого процесса восприятия является плодом конвенциональной договорённости о наличии «мерцающего», химерически переменного ритма восприятия; точнее, речь идёт о таком свойстве восприятия, как пунктуационность самого ритма «мерцающего» перемежения образов химеры, о наличии у них принципиальной и заданной избирательности своего видового внимания. И в то же время в этом проблематическом контексте необходимо учитывать, что сознание должно принимать практику использования правил меры, определённых этических кратностей, для функционального игнорирования внутренних границ своих образных метафизических феноменов ради восприятия их как условно целостных и единых. «Мерцание» здесь рассматривается как аналог понятия переменности. В контексте этого исследования переменные химерического восприятия рассматриваются не как то, что формально перескакивает с предмета на предмет. Это заданный ритм, позволяющий гибридному паттерну сознания сфинкса нагуаля каждое мгновение оптимизировать своё видение структур как целостных не только за счёт визуального мониторинга их маркеров, границ, объёма и контура, текстур и фактурности, но, прежде всего, на уровне изначальной цельности самой понятийной преамбулы - предварительного поэтического синтеза в чувстве, их идеальной смысловой единичности, монолитности. То есть на уровне понятий разума в поле коллективного бессознательного как конечного адреса рефлексивного запроса, который определяется как предварительный договор о параметрах формирования целостности любого образа в данный момент. Эти параметры работают по правилу предварительной аналитики всей совокупности деталей восприятия, но с учётом логического проскальзывания сквозь определённый массив предварительно усвоенных на бессознательном уровне данных. Это игнорирование определённой информации происходит всегда по причине невозможности создать ментальную модель интеллектуального уровня, которая соответствовала бы тотальному видению феномена со стороны бессознательного. Эта разница в деталях всегда огромна, но лишняя информация отсекается по умолчанию для адаптации восприятия паттерна сознания к условиям горизонта. Это «проскальзывание» мимо данных бессознательного и есть стиль восприятия. Стиль определяется не тем, что паттерн видит, а тем, что не воспринимает, не видит, так как именно последний фактор оказывает ключевое воздействие на субъективную интерпретацию смыслового понятийного «остатка», потому что доступные данные носят более объективный, имперсональный характер. Понятие смысловой экзистентной интерпретации прямо связано с индивидуальным трафиком ментальности паттерна сознания, с последовательностью его вынужденного игнорирования, с проскальзыванием мимо смысла. Масса данных, которые паттерн сознания игнорирует - их качество, количество и характер - становится аспектом его конвенционально прописанных информационных и интеллектуальных возможностей. Но на самом деле — это всегда вопрос о том, на что он имеет право. Процесс переменности в восприятии, как алгоритм перехода от аспектов видения к модусам нейтрального проскальзывания мимо смыслов или просто их откладывания, и есть проявление феноменологии «мерцания» восприятия в антропогенном понимании этого слова. Единая гомогенная структура предметных феноменов, начиная от временных рамок и кончая «тривиальными» статистическими вещами, создающими собою номинал экстенсивного накопления, является частью базовой конвенции монады, правилами бытия её собственного горизонта. «Мерцание», постоянное смещение, флюсксирование восприятия, позволяет ему создавать любые ритмологические композиции в потоке самой своей реализации. Восприятие реализуется в качестве процесса, обладающего внутренним имманентным ритмом перехода от состояния гомогенности и непрерывности к процессам прерывания и пересечения при переходе от одного образа непрерывности к другому, от одной фактуры к другому лику, к другой фактуре. Эта процессуальность, по сути, стремится к своей экстенсивной статистической тотальности номинального учёта максимального количества данных, что оправдывается эволюционным опытом выживания. Восприятие обладает энергематически-сущностным характером своей мотивации, учитывающим предметно-соматический аспект бытия, берущийся всегда с суггестивным учётом реальных возможностей сознания паттерна.
Подобное микширование образов нейтрального раздражения, переменность восприятия данных, по сути, являются санитарной мерой адаптивного характера. Субъектный паттерн сознания в состоянии своей условной нормы всегда будет испытывать страсть к развитию, даже тогда, когда это будет технически проблематично, потому что для самих инстинктов познания сама проблематичность является не более чем естественным вызовом скучания в собственной суггестии. То есть человеческое сознание всегда будет стремиться к сокращению расстояния между своим сознанием и идеальным понятийным массивом данных соборной памяти бессознательного массива. Эта страсть, пассионарность восприятия, будет реализовывать себя безотносительно наличия необходимых для неё данных. Пассионарность, иначе говоря, хварн, будет стремиться к своему раскрытию и в частном, локальном виде иероглифической проекции разума, и в качестве внимания к аналитическим аспектам восприятия отдельных потоковых фрагментов, к развитию логики детализации своего общего видения сигнатур как частей тотальной эйдетической схемы, и в виде отдельных фрагментов, уже участвующих в формировании синтетических связей сверхсистемного характера. Рассудок всегда будет надеяться на появление возможностей реальной идентификации паттерном сознания полученных данных на уровне своего поискового интеллекта.
Кроме базовых кратностей горизонтальной проекции, масштаб основных пространственных структур и их пропорциональные отношения определяют соматический код реальности или того, что сознание считает реальностью. Пропорциональный закон числового соответствия «всего всему» проигрывается на уровне соответствия функции любой формы своим числовым конвенциям, определяющим формальную ёмкостную характеристику её смысловой размерности в качестве сомы; иными словами, речь идёт о геометрических параметрах пространственности явлений горизонта энтропии, о метафизическом соответствии чисто понятийных структур их же цифровой единичной размерности понятийного смысла. То есть речь идёт о соответствии цифры хаоса и её числовых значений во времени (и как времени существования её базового стандарта) смысловому потенциалу её возможной предметной субстанциональной наполненности, её вместимости до пределов понятийности терминальных границ своей наименованности, где смысл как логос теряет свой установленный в данном понятии предел и переходит через смысловую границу себя как понятия в другое понятие, в иной масштаб или вообще в иную, метафизическую относительно своей основы, природу.
Масштабная сетка иерархии понятий, их взаимозависимость, сопряжённость или противоположность, конкретное количество возможных аналогий, параллелей, смысловых аспектов, применимых к конкретному понятию, — всё это создаёт ритм бытия горизонта времени. Это его, горизонта, вероятностный потенциал всех возможных вместимых и вмещаемых в него в своём уникальном поступательном ритме - сущностных значений, оттенков, аллюзий, метафор, связанных с возможными контекстными определениями; родовые и исторические аспекты эволюции и дегенерации понятия как термина и предмета, использование термина и понятия в их исторической судьбе.
Короче говоря, синтаксис, морфология — всё это изначально предустановлено как незыблемый стандарт масштабной кратности смысла, логоса как ритмологической структуры потока эйдоса в данном горизонте времени. Время создаёт свои субъективные эпохальные стили, оно интенционирует эстетический стандарт своих представлений, но то, что именно оно представляет каждый раз в новых одеждах, не меняется. Исторический аспект определяет эпохальность времени как его осевую компартиментальность, где декоративные гилетические формы определяют нумерологический числовой стандарт биологической детерминации каждого стиля. В своей ретроспективе сознание везде видит ясные феноменологические границы своих господствующих стилевых возможностей, если говорить, к примеру, только о слове или о синтаксических языковых особенностях в целом. Только понятию всеобщности положен технический предел, который отодвинут настолько далеко, что им можно пренебречь. Можно говорить о фонематическом стандарте, связанном с жёсткими законами видовой артикуляции, с диктуемыми ею особенностями анатомии слуха или речевого аппарата, можно говорить о не менее жёстких законах, формирующих семантическое ядро понятия, его сложнейшую структуру, дальнейшие судьбы любого слова в бесконечной развёртке его возможностей. Здесь можно прописать бесконечный реестр стилевых акциденций времени, но всё это так или иначе должно иметь изначальный код доступа к себе; иными словами, монада должна получить лицензированное право использовать свои возможности в определённом континуальном горизонте событий. Поэтому нет ничего удивительного в том, что любой субъектный паттерн, обладающий зачатками рефлексии или хотя бы её специализированным аналогом в виде склонности к её модифицированному восприятию (как это происходит у высших млекопитающих), на своём уровне внятия экзистенции понимает и чувствует свою внутреннюю разделённость, дихотомию (хотя звери от этого переживания избавлены, но не избавлены от самой зависимости от субъектности времени) и, как следствие, генеалогически обречён на постоянный эволюционный и неизбежный адаптивный инжиниринг своей природы, генетически предустановленный для бытия в своём специальном горизонте. В антропогенном контексте ситуации сознания эта постоянная гибридная двойственность порождает бесконечное число драм и трагедий, поэтому паттерн антропогенного сознания воспринимает время так же дихотомично: и как друга, и как безжалостного врага. Сознание обречено на попытки исчерпывания этой дихотомии отношения и, в первую очередь, на преодоление основной аберрации своего понимания враждебности времени. Антропогенное бытие — это бытие внутри границы, где этой границей является само время, в свою очередь, оказывающееся в своей собственной двойственности в силу своего эйдетического долженствования твари. Время вынуждено разделять самого себя на свою монотонную субъектную вневременность и спекулятивную полихромию интенциональной субъективности стилевых проекций своей оси. Это граница, которая сама делится на границы, создавая условия для поиска «якоря» спасения, того, что может дать надежду - надежду на целостность, на обретение внехимерической монолитности своей природы.
Это исследование феномена химеричности предпринято на самом деле по простой причине: всё творение во времени, все мы, без исключения, носители пограничного сознания - сознания, зафиксированного на границе метафизически различных сфер своей собственной памяти. Подобная кардинальная разница в антропогенном контексте позволяет реконструировать на уровне мифологической иконологии топос опыта бытия зверем, абсолютно недоступный буквальным образом в самом антропогенном настоящем (хотя у К. Кастанеды утверждается обратное). Понимает это или нет конкретное антропогенное сознание, но наш человеческий мир фундаментальным, основополагающим образом химеричен; пока наш вид может только выбирать между типами своей химеричности, между возможностями видовой трансценденции нагуалей, мы можем воплощать её благие эйдетические мотивы, стать, говоря поэтически, протагонистами света или его антагонистами, квазигибридным кошмаром. Парадокс зверя (Пана) заключается в том, что сам он, будучи по своему аутентичному поведенческому стандарту глубоко аэтичным, тем не менее, располагаясь в общей полиметафизической видовой топологии отдельной исторической памяти антропогенного сознания, позволяет ему (при наличии соответствующего запроса) создавать чёткий предметно оформленный аналог паттернам этической парадигмы. Более того, именно дионисийская видовая стратификация определяет собой всю совокупную категориальность поведенческой этики. Таковы познавательные шансы, создаваемые для антропогенного вида временем: оно позволяет ему понять свою субъективность, создавая прецеденты дионисийской видовой аналогии со своими акциденциями. Иных путей понимания сознанием его синтаксиса не существует, за исключением молитвенного или иной формы дисциплинарного скучания в теневой интеграции в его монотонность, то есть в его собственную, для себя, вневременность. Любое условно сохранное антропогенное сознание владеет огромным бессознательным опытом пересечения маркеров, бесконечным опытом пересекания метафизических континуальных границ, с которых начинается сам (кстати, абсолютно внеметафизический) экзистенциальный универсум общей смысловой топологии понятий. Нет ничего, что смогло бы полностью поглотить нас внутри горизонта экзистенции, потому что, повторимся, смысл по своей природе является подлинным вневидовым «эсперанто»: это не просто интернациональный язык, это интервидовая сущность любого тварно обусловленного синтаксиса, любых форм выразительности. Ведь даже стремление к смерти — это стремление найти наконец – то последнюю границу, чтобы прекратить саму необходимость в этих бесконечных пересечениях границ, их перетеканиях и в них же перерождениях.
Можно увидеть, что существует синдром усталости от фатальной заданности условий вынужденного и постоянного, безальтернативного постоянного преодолевания этих метафизических переходов, прежде всего совершаемых в рамках химеры своего собственного сознания, этого вмещающего нас терминологического, смыслового и событийного ландшафта химеры сфинкса нагуаля, что вызывает или провоцирует соблазн, искушение стремления к смерти как отдыху от этих пограничных усилий.
Подобная экзистенциальная усталость от бытия нередко становится причиной прихода сознания к симбиотической страсти своего упрощения и в итоге может привести к суггестивному заклинающему взысканию дегенерированного нагуаля, лежащего вне какой бы то ни было геральдичности, потому что для ксеноморфологической одержимости геральдичность является «киллерным» аспектом, поэтому паразит делает ставки исключительно на иконологический номинал определённых видовых акциденций.
Потому что все эти путешествия проходят, идут «по живому». Это пересечение вызывает ту самую недиагностируемую и нелокализованную боль, которую М. Хайдеггер определял как «присутствие» [3]. Это хайдеггеровское «присутствие» является безусловной реакцией сознания на иное присутствие, на свою пограничную сопричастность вакууму, на бытие около своих границ фонематического горизонта памяти, на обречённость пересечения своего бытийного поля, бытия около и при субъектности времени в его чистом экзистентном аспекте.
Свидетельство о публикации №226100801504