Феноменология химеры. Глава 49
Условно вертикальная норма паттерна сознания — это субъективное время его историчности, предстающее перед самим носителем во всей метафизической сложности этого понятия. Память способна быть метафизической относительно себя самой; подобное становится возможным из-за феномена метемпсихоза, где видовая артикуляция имён шельта может быть весьма обширной, но есть и более значимый аспект метафизичности памяти относительно себя самой. Это экклезиологический эффект возвращения к тому, что будет пересмотрено смысловым образом. То есть точка входа в экклезиологическом возвращении времени к своей субъектной индукции никогда не будет совпадать с положением той же точки при исходе из неё. Петлевое время неизбежно меняет атрибуции смысловой точки входа. Поэтому нельзя дважды войти в одно и то же настоящее времени. Время всегда создаёт не только вертикальный сдвиг своего трансцендирования, оно в каждом своём горизонте осуществляет горизонтальное смещение в собственной стилевой топологии той проективной континуальной интенции, которая определяет в качестве господствующего своё эпохальное положение. Субъектность времени специализированным образом монотонна, она раскрывает себя в суггестии скучания, потому что любая форма скуки, от самой элементарной спекулятивной пустоты до пустоты исихиального откровения из пустыни экзистенции, равным образом монотонна. Субъектное время монады без шельта является временем её хаосийского внесубъективного сна; в этом контексте её субъективное время можно рассматривать как фактор, приданный монаде в виде имён её шельта. Изначально субъективное время проявляется как аспект переживания монадой самого факта обладания своим шельтом и его возможностями. Монада видит своё будущее и рефлектирует, реагирует на него соответствующим своей природе образом: это синтез субъектного, по сути, объективного времени монады и её рефлексии, то есть субъектности. Чистая субъективность является бытием «внутри» автаркии шельта без выхода за его пределы. Если и существует истинная вещь в себе, так это монада и её шельт в их довоплощённом соотношении. Вертикальная составляющая нормы предопределённой конвенции отражается в рефлексии монадой своей трансценденции в горизонтальные проекции экзистенциального топоса. Любая драма как понятие невозможна без перехлёста этих двух потоков, создающих крест бытия, где вертикальный столб фиксирует на себе континуальный маркер физических стандартов расположения вида, определяемый статусом его субъективности, а числовое раскрытие этой буквы «тау» создаётся трансцендентной проекцией, «растеканием» топологии времени по горизонту. Вертикальная норма трансценденции бытия паттерна сознания проявляется, прежде всего, в итогах его рефлексивного отсыла к базе сфинкса нагуаля, к его гибридной теневой поэтике бессознательного, к итогам его первоначального интеллектуального прогностического поиска соответствия ликов химеры друг другу и последующей реверсивной аналитической рефлексии.
Экзистенция — это путь исчерпывания синтаксической смысловой топологии, приводящий через трансцендентное видовое восхождение нагуаля к Идаму.
Мистерия высших или декорированных синтаксических аспектов гибридного мышления зверя нагуаля происходит в точке пересечения этих двух основополагающих потоков. Эта точка «метаксю» - точка, не принадлежащая ни горизонтальной проекции времени, ни его вертикальной структуре. Эта точка вне всего. Она внеположена от всего (всему) и самой собой внутриположена в себе даже от себя. Единственным феноменом, обладающим подобной акциденцией, свойством быть внутриположенным самому себе, является поэзис. Это единственный феномен, не имеющий собственных границ; его границами являются сопредельные границы невольно, бессознательно привлекаемых им к себе пограничных систем: и чисто ментального характера, и соматически витального, и эмоционального плана. Это внешние границы любой «ничьей» земли, границы подлинного аспекта нейтральности, маркеры у которые уже не имеют собственных внешних и внутренних границ. Красота свободы принадлежит исключительно самой себе и никому никогда по отдельности. Она может быть ангажирована, и она постоянно ангажируется, одалживается через её констатацию в логосе сфинкса нагуаля. Это постоянно происходит в любом процессе мышления или равным образом при отказе от участия в этом процессе. Это то, что Мартин Хайдеггер и называл присутствием [75], ведь любой феномен, кроме поэзиса, любое другое явление имеет свой терминальный аспект: оно, скорее всего, где-то прекращается, и это его прекращение конвенционально определено как имеющее границы. Химеричность границ состоит в том, что границы несут в себе то, что само по себе, в своей изначальности, не может быть ограничено, то, что не может иметь собственных границ. Это то, что определяет само для себя, где ему эти границы иметь, а где не иметь. Всё может быть пресечено, а то, что пресечено, быть в принципе не может; оно лишено возможного аспекта переживания «присутствия» со стороны паттерна своего сознания как на уровне интуиции, так и на простейшем визуальном плане. То, что, условно говоря, территориально, на уровне субстанциальности сущностно не может быть ничем пересечено, то, что не может иметь зону «метаксю» даже гипотетически, - то не способно меняться, не обладает потенциалом меональности, говоря иначе, оно не владеет возможностью своего становящегося инобытия. Точка «метаксю» срединного перехода, в своей равноудалённости от любых своих границ, является аспектом своего истинного срединного присутствия. Даже структурные приватные аспекты эйдоса - внутриэйдетический логос в качестве структуры обладает эйдетической кратностью и ритмом. Триипостасные презентации богоявления также вынуждены, при условии сохранения своей единой сущности, по своей беспричинной милости определять себя, свою природу в номинале различных функций, в условном образном выражении своих дифференцированных качеств. Здесь сам числовой идентификатор ипостасной троичности определяет число как аспект понимания явленной природы эйдоса. При этом число Св. Троицы остаётся значением цифровой единичной функции, выражающей миф единосущности Господа. Примером могут стать любые основания чисто цифровых аспектов единичности чисел как таковых. Это естественные аспекты меонального инобытия эйдетического логоса, мгновенные осуществления его интеллигентных представлений, становящихся потоковым числовым аспектом интеллигибельно различаемого рассудочного бытия. Сам интеллигентный паттерн представления может оставаться неосуществлённым в своих интеллигибельных возможностях, например, по причине того, что он и не должен осуществляться подобным явным образом, потому что является частью приватных субэйдетических протоколов апофатической субъектности Господа. Подобный эйдетический статус определяет эту образную типологию как не обладающую возможностью бытия в локальном виде собственной автаркии; эта статистика не существует вне эйдетического контекста.
Во времени число «5», например, без предметного приложения не существует вне «4» и «6». Оно не может быть пятью вне натурального ряда чисел. Если убрать это число, забыть о нём как о ритмологическом компоненте эйдоса, то оно станет оксюмороном, потому что представить себе просто число во времени в любом его номинальном значении вне прикладного контекста означает прописать подлинное смысловое ничто, не способное даже к инфернальной контекстуальной используемости. Оно вообще само по себе становится аспектом абсолютной нейтральной инертности, знаком, ничего не означающим, потому что ни на что не указывающим. Знак, который ничего не значит, определяет себя как то, что не существует никак иначе, кроме как в ожидании своих прикладных значений, либо подобный знак является аспектом указания на феноменологию абсолютной бессмысленности, что имеет значение исключительно в своей смысловой негативности. Но присутствие, выражающее себя в поэзисе, не зависит от окружающих феноменов, у него нет ритма, оно вне любых тавтологий, переменных, оно вне всего. Это якорный баланс нормы, её страховка и гарант. Иначе говоря, это то, что принципиально противостоит всему, что может прекратить присутствовать; присутственность присутствия как поэзиса — это то, что никогда не перестаёт, не перестанет. Это точка любого выбора, расположенная внутри и одновременно вне любых компонентов, структур, выбираемых аспектов любого характера. Выбор всегда происходит в субпоэтической топологии собственной суггестии. Это всегда момент абстрагирования от самого себя: именно в момент выбора паттерн сознания переживает «присутствие» поэзиса наиболее драматично и интенсивно. Если бы ужас свидетельствования себя экзистенцией, ужас своей полной ей раскрытости в скучании, в собственной пустыне протекал бы вне своей поэтической составляющей, пережить его было бы невозможно. Поэзис создаёт постоянное апеллирование сознания к себе, будучи ключевым и неотменимым паттерном антропогенного мышления в химеричности самого времени, принимать которое можно только в столь же химерических протоколах своего сознания. Переживать точку пустоты во всей максимальной интенсификации «бусидо» можно только если сознание сохраняет свою связь с контекстуальным, ключевым, тематически подобранным зверем нагуаля, хранящим поэзис как истинный «оберег» своей рассудочной формы. Если связь с поэзисом прерывается (а здесь работает парадокс того, что эту связь может поддерживать и симбионт в случае, если она нужна его стратегии), пустота собственной суггестии может перестать быть только экстремальной: она рискует перейти даже в трагически суицидальный поведенческий мотив. Но сила красоты такова, что на самом деле даже в такой ситуации полного цугцванга сознание всё равно продолжает искать апеллирующее оправдание своей суицидальности уже в поэзисе смерти. Есть определённый тип региональности, который умудряется бытийствовать в этом состоянии постоянно, не переходя при этом терминал его необратимо летального осуществления. Хотя понятно, что подобные игры сознания обладают своими специализированными рисками. Любой выбор — это постановка, то есть «постав» своего сознания, стратегического потока своего разума в этот трансцендентно – экзистенциальный «крест» суггестивной пустынной конвертации потоковых направлений. Вне следования технологическим протоколам этого «перехлёста» выбор вообще неосуществим и невозможен. Паттерн сознания постоянно отправляет себя в страдание пустыни, то есть в гибридное состояние сфинкса. Но, безотносительно персонализированной меры интенсифицированности самих этих страданий, нередко вообще не аттестуемых в своём истинном функциональном качестве, регион всегда правильно выбирает это месторасположение своего сознания, переходя из состояния потока в стасис разрыва рисунка своей фонематической непрерывности. Он останавливается, бессознательно фиксируя себя самого в нём.
Можно ли остановить эйдос? Вероятно, можно в качестве прекрасного мгновения полного вовлечения в свой вариант поэзиса на инерционном горизонте своей памяти о настоящем. Вертикальная динамика времени, трансценденция, по сути, является феноменом, технически опирающимся на неизменность субстанциональной топологии субъектности паттерна сознания. Эта стабильность создаёт предпосылки существования его способности и возможности быть субъективным. А это, в свою очередь, определяет субъективность как то, что обладает акциденцией безусловности своей фазовой актуализированности. Это свойство становится аспектом антропогенной идентичности, акциденцией такого феномена, как личное время, и, его историчности, отражённой в этом феномене, потому что, повторимся, ни один из известных видов, кроме антропогенного, не обладает возможностью субъективной объективирующей свой регион актуализации. Субъектность обладает своей собственной природой и способом пересечения осевой феноменологии субъективного времени. Субъектный регион поставлен в перпендикулярное положение принуждения к своей поперечной фильтрации осевой горизонтальной последовательности Кроноса. Этот поток, связанный поэзисом, проходит через пентаду разума, по сути, не меняясь. Но, окрашиваясь и отражаясь в различных ипостасях пентады, он позволяет паттерну сознания мыслить и чувствовать в принципе. Энергема пентады разума, как и любая другая (если таковая, конечно, вообще существует) энергема, нуждается в носителях и в носимых ею элементах. Пентада — это вертикальный фильтр, где через гибридный химерический «шов» сознания нагуаля, хранящего нейтральный аспект дихотомии софиологической медиации Логоса, то есть через срединный аспект пентады, проходит поток Кроноса. Соматические аспекты этого горизонтального потока пересекаются с пентадой в точке «метаксю», в пустотном месте скучания. В этом «перехлёсте» субъектного и субъективного аспектов времени, как и на любом перекрёстке, паттерн сознания всегда испытывает страдание своей разорванности, разнесённости по векторам своих возможностей, а страдание является самым точным признаком того, что паттерн субъектного присутствия для себя остаётся субъективно живым. Это точка, где исчезают любые структуры, последовательности, то, что паттерн сознания привык полагать как имеющее для себя смысл. Но смысл, в привычном или парадоксальном понимании этого слова, здесь тоже исчезает. Это место суггестии не обладает внеположенным смыслом, оно владеет только внутрисмысловым аспектом самого себя, а эта феноменология расположена вне любых компетенций сознания.
В метафизическом равноудалённом скучании выбора возможны два протокола: первый -спекулятивный, когда происходит разрыв потока эйдоса по двум направлениям. Время бытия в этот момент не просто замедляется, оно аннигилируется путём наложения его собственных субъектных и субъективных проекций. Антропогенная субъективность исчезает из субъектности времени как переживание, как присутствие, и оставляет последнюю пустой, несуществующей; точнее, остаётся стерильный аспект безличного всеприсутствия, которое присутствует внутри самого себя, но никогда за своими пределами, которых просто не существует. Сознание в момент любого выбора ни с чем не соприкасается, оно исключает себя из возможности пересечения любых границ. Апекс гибридной суггестии можно представить либо как принципиальную спекулятивную невозможность непересечения любых границ, либо как кшатрианскую невозможность находиться в атрибуции значимости каких-либо номинальных коммуникаций. Идеал «бусидо» — это расположение сознания в идеальном качестве только своей мотивационной внутрипонятийной структуры. Иначе говоря, для спекулятивного домена сознания невозможно оставаться только внутри любого условно локального, любого внутриграничного феномена, внутри идеального изолята. Сознание этого типа отрицает саму метафизику аспекта «метаксю»; подобное отрицание является частью тотального отрицания этим доменом любой метафизики в принципе. Аспект «между» становится потоком не в силу своей природы — это не эйдос, а, скорее, логос; он становится потоком в силу бесконечной необходимости в своём присутствии. Это условно «нормальный» (ввиду наличия партикулирующей числовым образом ситуации времени), тавтологический аспект «между», которого никогда нельзя избегнуть. И именно это состояние монотонной фиксации в положении хронического «метаксю» становится естественным ареалом обитания кшатрианского сознания «бусидо». Это поток, состоящий из необозримого множества локализаций. Пересечение горизонтального потока времени имеет настолько огромный потенциал рождения бесконечно малых величин, что в своей обыденной, «обыкновенной» обыденности паттерн сознания не может их сознательно фиксировать без риска сошествия с ума. Кшатрианское сознание дисциплинарным образом сводит значимость событийности до монотонного качества её значимости. Это, по сути, и есть феномен, называемый повседневностью, рутиной. Сознание «бусидо» сливается с этой рутиной, создавая предпосылки своего выживания за счёт абсолютной с этой рутиной интеграции. Подобное «слияние» исключает какие – либо формы заметности.
При прохождении более длительных, событийно нейтральных для чувств периодов спекулятивного домена сознания, подобный крест времени воплощается в форме переживания пустотности времени, его бессобытийности. Ориентация на постоянное пополнение экстенсивной событийной статистики приводит к тому, что отсутствие того, что сознанием квалифицируется как событие, вызывает состояние скуки, тоски, номинальной пустоты, переживание своего бытия как банального и заурядного. В этом мотивационном контексте не существует понимания скучания как события, способного привести к экстраординарным последствиям. Потому что беспрецедентное рождается из проработанных трюизмов того, что истолковывается как повседневность. Именно повседневная рутина постоянного внимания к эйдосу меняет правила определения того, что она такое, практически выводя этот паттерн из списка возможностей его смысловой актуализации. Поэтому при правильном научном, а значит, при феноменологическом подходе в самой скуке нет ничего заурядного (как, впрочем, и в самом заурядном). Дисциплинарное следование логике скучания приводит к возникновению контрдвижения. Иными словами, в скучании исподволь развивается метафизический контрапост, выводящий сознание на совершенно иной трансцендентный горизонт понимания. Условно, на уровне аллюзий, можно определить, что перпендикулярное, или иначе трансцендентное сечение субъектности паттерна, другими словами, перемещение, является единственным способом пересечения основного аспекта осевого горизонтального времени. Поэтому субъектный регион должен выбирать в соответствии со своим, изначально ему присущим потенциалом избирательности, момент для перехлёста этих двух потоков времени - своего и основного. Это необходимо для формирования значимости самих пересечений, для условной остановки эйдоса своего сознания, но, естественно, не по факту (это технически невозможно), а только на уровне своего восприятия. Это необходимо для дальнейшей пролонгации во времени ментального ритма маркеров логического порядка своего восприятия. Здесь речь идёт об имманентно прописанной способности, о таком качестве, как осознанность. Сознанию насущно необходимо постоянно осознавать наличие категории важности, и делает оно это через способность переживания значимости чего-либо. Сознание постоянно на подсознательном уровне, то есть в суггестии, должно иметь врождённую шкалу мер или, иначе, спецификацию ценностной кодификации всего диапазона событийности, происходящего в пределах своих сенситивных возможностей. Это качества, которые присущи региональному паттерну по умолчанию; они конвенционально записаны в генетическом коде самого сознания. Значимость можно определить как смысловую сомасштабность, как совпадение по границам самого субъективно значимого и, в конечном итоге, его же логически означающего. Это совпадение (или несовпадение) выявляется по взаимной кратности именных логических маркеров и понятийных границ самого явления при пересечении вниманием их топоса сознания. Подобное совпадение определяет логос знания, но для понимания и владения этого недостаточно. Для операционного владения необходимо совпадение имени как логически и опытным путём выявленного проблематически – предварительного знания, или иначе, дубля логоса имени и пережитого латентного субъектного чувства этого имени. Короче, понимание приходит исключительно из поисковых страданий суггестии, из пустыни абсолютной затерянности в себе. Там единственным образом возможно конечное тестовое расположение в идамической интеллигентной топологии истинного имени оклика Господом. Истинное первозванное имя оклика является поэтической сущностью любого понятия, его поэзисом. Технически значимость может оставаться в рамках знания о себе как о значимом; понимание значимости создаёт уже иную феноменологию, оно создаёт понимание как восхождение к оперативной сущностной свободе. Операционная свобода является венцом усилий любого превентивного, иносубъектного по своему генезису знания. Понимание является императивом проявления самого феномена внимательности, его актуализации при фиксации на том или ином аспекте интуитивного или чисто ментального характера, обладающем в итоге теми акциденциями, которые, с её точки зрения (при подтверждении после рефлексивного запроса в массив бессознательного), стоят фиксированной остановки и исследования. Ведь стасис трансцендентно – экзистенциального «перехлёста», буквальное аутентичное настоящее субъектной сущности времени, каждый раз заново создаёт фокус антропогенного внимания. Подобное возобновление на самом деле является довольно болезненной процедурой; хотя в точке «метаксю» (в дальнейшем без кавычек) действует специфическая анестезия безвременья, боль переходит за границу метаксюйности, за её окоём. Но сам факт удержания границ сферы метаксю требует от паттерна сознания дисциплинарного мужества. Скучание не причастно антропогенной историчности, оно в ней не фиксируется, потому что технически вынесено за пределы региональной топологии. Это «вынесение» не означает какой – то эвклидовой проекции; напротив, вход в скучание может быть расположен в метафизическом каноне требуемой для этого разрыва тематической мотивационной привязки к региону как к тому, что разрывается. Вход в суггестию осуществляется из любой топонимической причины, требующей именно такого механизма своего смыслового разрешения. Суггестия пустыни не фиксируется в историчности, но при этом принадлежит памяти; подобная ситуация соответствует, например, сценарию, прописывающему выход за пределы своей историчности, своего опыта, при познании неопределённости неизвестного как истинным образом беспрецедентного. Истинное беспрецедентное может быть атрибутируемо таким образом лишь при соблюдении одного - единственного, но существенного условия: оно должно быть априорно исключено из экклезиологии. Иными словами, оно не повторяется не потому, что было и потому уже не видит смысла мочь, а в силу своего допрецедентного небытия. Учитывая общую видовую онтологию, то, что оказывается внеисторичным, должно исключать память об аутентичном Эдеме. Но Эдем исключить невозможно; значит, подлинно беспрецедентное не может быть неблагом, потому что паразитарность является безнадёжной тавтологией, технически не способной стать чем – то иным, чем она есть. Остаётся благо, но при этом благо не в своей факсимильной онтологической цитируемости (потому что это и есть историчность памяти), а благо в модусе своего беспрецедентного. Модус, вынесенный за онтологическое основание, может состояться лишь в качестве того, что модифицирует эту эдемическую онтологию, то есть в качестве того, что технически не существовало исходно. Таким образом, речь снова идёт о времени. Именно время является тем единственным фактором, который способен создавать модусы внеисторической беспрецедентности памяти. Если рассматривать то, что именно способно прибавить время, то, что оно модифицирует, то речь должна идти об эсхатологических паттернах, о спасении. Потому что именно этой проблематической феноменологии, этого вопроса просто и быть не могло в идеальном состоянии мира до предательства Аримана (там не от чего было спасаться). Таким образом, именно монотонность субъектности времени, его технологическая повторяемость, как и повторяемость любой иной видовой субстанциальной характерологии, создаёт прецедент возможности как шанс на беспрецедентную историческую неповторимость положения сущего как того, что необходимо исключить из экклезиологических тавтологий фатума самого времени.
С позиции исторического сознания для него существует определенное неизвестное: когда то, чего нет в личном опыте, есть в опыте других, и познание может идти в относительно комфортных условиях наставничества. Это можно определить как экстенсивную топологию интеллекта. Интеллект допускает всё, что он способен «услышать». В его сущностных протоколах функций нет необходимости создавать доказательную базу своей топологии по элементарной причине её обширности и неспециализированности. Специализированный, профильный интеллект становится уже иным: он покидает поле своей экстенсивной специализации и становится основанием интенсификативного понимания. Но при любых условиях паттерн сознания воспринимает любой генезис знания всегда одним и тем - же способом - как провокативную форму фиксации на своих переживаниях. При этом, если рассматривать то, что классифицируется как понятие повседневности - то есть как то, что способно выстраивать свои усреднённые значения минимальных смысловых артикуляций, сами гибридные прорывы в горизонт экзистенции, в статистический поток своего бытия, воспринимаются через условно вертикальные видовые смещения тематических нагуалей, тех, кто ключевым образом отвечает не за общую картину, а за отдельные фракционные мотивации. Как только возникает потребность в тематической профильной переменной внимания, сразу задействуется тот вертикальный видовой аспект проводника, который по своим качествам подходит для своей медиации с хаосом, с соответствующей онтологией необходимого чувства или страсти. Перемена внимания, конечно, не должна носить формальный характер: это должен быть значимый, софиологически удерживаемый фокус смысловой концентрации. При выполнении протокола удержания возникает прецедент задействованности гибридного синтаксиса, формируется поэзис данной ситуации, что позволяет создать прецедент пересечения хаосом границы своей субъектности. На самом деле подобные разрывы происходят при малейшем перебросе ликов химеры; большая часть из них носит спекулятивный характер и технически замечаема быть не может. То есть сознание может и не замечать перемены собственной мотивации, как правило, оно бывает полностью поглощено и захвачено общеэкзистенциальной драмой своего постоянного тотального разрыва двух потоков, креста времени. Сам факт рождения в ситуации времени создаёт фатум этой боли по краям «швов» времени - расположение в сердце его двух взаимно перпендикулярных направлений. Подобное положение не может не создавать естественного напряжения силовой векторальной разнонаправленности. В этот момент паттерн сознания может фиксироваться на прошлом: у него появляется склонность сводить воедино определённые итоги всей своей жизни, начиная с первых границ осознанной памяти. «Перехлёст» ликов — это химерическая процессуальная норма в своём чистом, стерильном исходном качестве. Нет ничего более естественного, чем эта точка метаксюйного сознания сфинкса. Можно определить это срединным якорем сознания, точкой его привязки ко времени, тем, что принято считать реальностью. Подобный «зацеп» за своё иное — это, по сути, и есть меон реальности в его горизонтально -фактологичной, субъективной и в вертикальной оси субъектно - событийного времени. Но это не линейная меональность в классическом варианте изменчивости единых потоковых последовательностей, пролонгирующих себя в рамках становления одного феномена, — это дифеноменальный аспект двойного меонального компилирования, идущего в режиме своей общей гибридной субфеноменальной трансформации, создающей единый паттерн сознания сфинкса нагуаля. Это то, что в итоге меняет его субстанциальность и, как следствие, акциденции самой его субъектности. Точка пересечения креста времени, или, говоря иначе, локус внимательности, одновременно является маркером экзистенциальной нейтральности, нулевым горизонтом бытия региона. Если быть предельно точным, то это аспект химеричности самого паттерна антропогенного сознания. Это постоянно обновляющееся инобытие двух потоков сразу, но зона их автохтонной входящей метаксюйности остаётся нереальной для них самих; она становится реальной только для самой себя, потому что здесь мы имеем дело с зоной ответственности и бытия самого нагуаля. Привходящие феномены, создающие подобный тип сознания, — это то единственное, что действительно не существует с точки зрения внутриграничной феноменологии конечного синтаксиса. Здесь можно говорить о субъектности нейтрального медийного горизонта сфинкса нагуаля, о его внутреннем лике и наличии реальной фактичности внутри этого типа «промельковой» теневой субъектности. Эти феномены пересекаются во внутриграничной ничьей земле, в нейтральной зоне или, говоря иначе, в нулевой отметке, лежащей около времени, но не вне его, на границе самого времени и экзистенции, вневременного стасиса, вечности. Процитируем А. Азимова: «…поэтому всегда возникал «эффект времени», не всегда равный нулю» [76]. Этот околонулевой эффект времени является образом времени в зеркале нейтральной пустотности. Это то, что сознание может почувствовать на пределе своих сенсорных возможностей. Здесь можно найти подлинное переживание истинной нейтральной «теневой» сути всей внутриграничной феноменологии на границе и, возможно, даже внутриграничной области всей доступной «полосы» контакта с горизонтом энтропии. Но экзистенция существует сама по себе, и этого достаточно для моделирования её зоны как топоса метаксюйности небытия самого небытия. Это, в свою очередь, приводит к запуску бытийного аспекта, но не в первоначальном исходном качестве, а как меонального аспекта самой метаксюйности в контексте абсолютной и функциональной тавтологии зоны «перехлёста», где господствует протокол межсофиологического «шва» нейтральности, говоря иначе - внемеональности. Иначе говоря, когда экзистенция «останавливается» в соответствующем себе континууме, она начинает набор своей статистики, создавая свою последовательность. Экзистенция становится локальным аспектом, а не исходной переменной в потоке трансцендентного восходящего «лифта», в конвертационном теневом стасисе «промелька» своей подлинности, в каждый раз обновляемом горизонте своей мгновенной полноты, в горизонте обновлённой топологии субъективного времени. Экзистенция становится всегда одним и тем же - фактором топологической бытийной стабильности, что будет иметь для паттерна сознания, способного это воспринимать, исключительные по значимости последствия. Значит, мы имеем дело с инобытийным аспектом самого инобытия, которое, вопреки всяким правилам классической диалектики, свидетельствующим о неизбежных качественных переменных, здесь, на меональном номинале, ограниченном фиксацией, не работает. Нейтральность обладает собственной взвешенностью. Она независима и определяется полнотой своей автохтонной скомпенсированности. У экзистенциального феномена нет и не может быть трансформации, это не трансценденция. Сам принцип наименованной топологической гомогенности прописывается в континуальном основании внезвукового проговаривания своего эпохального имени каждым компартиментом времени. Это гилетическое имя, которое сигнатурно записано сначала в шельте, потом оно прописывается в интенциональной детерминации субъективности времени, и оно ни там, ни во времени никогда не меняется. Переходность осевых паттернов феноменологически расположена в каноне наследуемой у себя статистической экстенсивности. Экстенсивность является фактором, определяющим характер возможных изменений нейтральности. Располагаясь в каноне номинальной комбинаторики, то есть вне внутренних метафизических протоколов, она, нейтральность, для себя субстанциально тавтологична и гомогенна. Паттерн сознания, выбирая момент для активизации точки разрешения выбора, определяет для себя значимую мотивацию выбора, выделяя проблематический паттерн привязки из всего нейтрального потока сигнатур времени. Субъектный регион должен не просто формально остановить этот поток, он должен остановить его внутри себя, то есть интенционально, а это уже ситуация, создающая дискретно - итоговое проективное наложение двух статических форм. Говоря иначе, сознание располагает себя в стандарте двойного стасиса; оно фиксируется в экзистенции, которая исходно уже зафиксирована в преамбуле состоявшегося стасиса трансцендентной субстанциальности горизонта соответствия. Эта бинарная пустота опирается на паттерн суггестии: это состояние направляет сознание к ситуации моделирования собственной смерти, потому что субъективный паттерн действительно виртуально умирает. В своей пустыне двойной фиксации, в сосредоточении гибридного свидетельствования синтаксиса нагуаля, он переживает подлинную виртуальность своей смерти, он буквально находится в состоянии своей виртуальной смерти. В этой связи можно определённо сказать, что феноменология виртуальности летального аспекта смерти как естественного продолжения общей виртуальности бытия определяет невозможность спасения через эту номинальную механику пресечения времени и уж точно, не эту форму смерти попрал Господь на Голгофе, не ради остановки этой механики Он приходил в мир. Он приходил остановить причины летальности, которые никакого качественного, акцидентального отношения к этому механизму зачистки не имеют.
Итак, виртуальность поддерживает формат монотонного бытия в сосредоточении суггестии. Но в собственном аспекте несобственной всеобщности хаоса бессознательного можно существовать только в медиации, и в медиации удержания гибридного поэзиса химеры. Только эйдетическая химера способна продержаться в суггестии необходимое ей время, потому что скучание феноменологически, по самой своей природе, всей своей сущностью акцидентально отрицает время. Скучание несовместимо с его постановочной спекулятивной театральностью. Скучание, даже в самом своём банальном аспекте ожидания ещё не присутствующего или в тоске по уже не присутствующему, создаёт пресечение осевой компартиментальности времени; оно, как каверна, разрушает любую форму непрерывности. Любое присутствие является имяузнаванием, разворачивающимся в уникальных интерферентных приближениях к первоисточнику, к Идаму сущности. Никакие «научные» открытия невозможны без этой апелляции взыскующего, исследующего сознания, каждый раз заново рождающегося репродуцирующим образом из себя, из своих естественных страданий, на самом деле проистекающих из технической необходимости, из вынужденности своего принудительного расположения в поисковой неопределённости (если речь действительно идёт об открытиях) к Идаму адреса исследующейся, поисковой сущности. Любое суггестивное расположение возможно только из акцентуации гибридной технологической инжиниринговой нейтральности. Эта феноменология исходит из самого парадокса требования актуализации нейтральности красоты поэзиса, сотканного из идеальной геральдической свободы Диониса, из иконологии зверя и подразумеваемого, но при этом остающегося в тени самого зверя, антропогенного богоподобия, где единственным историческим прецедентом, единственной фактологией является воплощение Слова. Если следовать логике Евангелий, то Его божественная Сыновность оказалась способной быть носимой, воспринятой в своей телесной, соматической форме антропогенной сыновности. Сыновность Господа в этой ситуации самопожертвованным образом отказывается от своей ипостасной природы, переходя химерическим образом под законы времени, разделяя акциденции смертности во времени со своей человеческой природой. Эта антропогенность Господа, как уже упоминалось выше, является тем апофатическим аспектом, который скрыт в поэтическом теневом синтаксисе сфинкса наугаля. Естественно, в случае феноменологической попытки рассматривания невозможного, логики человеческой Сыновности Господа, не может идти и речи о том, что она, эта природа, была каким – либо образом не идентична своей антропогенной основе. Это означает невозможность какого – либо её богоподобия, какой – либо относительности и, соответственно, это означает категорическую невозможность допущения любой меры условности, приблизительности и, тем более, фантомности этой природы. Именно её генетическая аутентичность позволила Господу взять на себя грехи мира. Именно абсолютная идентичность своему антропогенному видовому шаблону позволяет определять Предвечный Логос в Его земном бытии как воплотившего в Себе человеческую Сыновность в столь же полной, завершённой мере, как и Сыновность Божественную. С позиции феноменологии – это две разные Сыновности, которые в своей абсолютной идентичности своим видам создают неисповедимую по своему существу, специализированную поэтическую симметрию единства. Здесь мы имеем дело с симметрией гибридности апофатического поэзиса, отчасти механически исповедуемого по своей причастности повсеместным условиям времени, другими словами, исповедуемого по неизбежной механике своего химерического бытия во времени. Что создаёт прецедент абстрактного, чисто логического, интеллектуального допущения сознания до возможности представления того, что такое сама антропогенность в её богоподобии. Богоподобие антропогенного вида в этом контексте является тем, что инфинитезимально будет стремиться к совершенству сыновной человеческой идентичности Господа. И здесь отсутствие числовых маркеров этого различения роли не играет.
Таким образом, поэзис во времени, в своём гибридном локусе, содержит очевидный композит, состоящий из топоса Пана и абсолютно теневой (собственно, и создающей сам геном синтаксической тени, саму феноменологию «промелькиваемости», не способную задержаться во времени даже на минимум этого времени, отрицающую саму природу числа как основу субъективной семантики интенций времени) антропогенной богоподобности, в этой созданной ею самой тени и сокрытой. Скучание пресекает присутствие поэзиса, при этом, естественно, не уничтожая его, потому что поэзис как интеллигенция пребывает и в дантовом аду, потому что сатана и минуты бы не вынес своей природы, если бы не постоянный приток украденного поэзиса, позволяющего ему сохранять свою виртуальность, видеть себя таким, каковым он хочет себя видеть. Поэтому скучающий бес – это, вопреки кажущейся тавтологии, истинно мёртвый бес, бес, видящий себя таким, какой он есть на самом деле, вне поедания поэзиса своих жертв.
Свидетельство о публикации №226100801525