Феноменология химеры. Глава 39
Возвращаясь к проблемам онтологии, можно сказать, что возникновение всей феноменологии представления является прецедентом осознания монадой не себя, а в первую очередь - безусловным отчётом о наличии сознания. И только этот акт своей субъективизации приводит к вторичной рефлексии, к пониманию того, что это сознание обладает свойством быть присущим именно себе как монаде. Представление является формой перманентной рефлексии сознанием самого себя как присущего чему – то кроме своей собственной феноменологической региональной единичности. Рефлексия сознанием самого себя является интеллигентным экстраполирующим аспектом субипостасирования интеллигенции себя в меоне. Этот интеллигентный меон определяет себя как тотальную универсалию, как единичность сознания, потому что генетически оно одно (а больше и не требуется, нет технического смысла создавать несколько всеобщностей сознания) и едино. Его рефлексии создают пустотное, околонулевое региональное множество номинальных псевдофонем, пустотных цифровых единичных паттернов готовности обладания памятью. Но память может существовать лишь в условиях своей причастности. Память не существует вне своего носителя; точнее, она, конечно, существует, но только как стерильный феномен, как память самой себя исключительно как память своей абстрактной функции. Такова имперсональная функция долженствования памяти любого всеобщего субъективного феномена технического сопровождения сознания. Представление является магическим актом интеллигентного инициирования, разрушающего сон монады и тем самым разрывающего монолитную непрерывность «ткани» коллективного бессознательного её купели. Но этот процесс не уничтожает сами основы хаоса, субстанциональную монолитность его тотальных аспектов универсалий интуитивного конгломерата чувств.
Наличие шельта пробуждает монаду и даёт ей представление о её эсхатологических горизонтах, судьбах. Но конкретное воплощение отграничивает монаду от непосредственного контакта с разумом Идама, от чистоты и абсолютной полноты этих знаний. Сознание конкретной монады при попадании в обусловленную среду воплощения становится партикулярным и ограниченным именно в силу этого забвения своего шельта. Эта граница забвения, терминал, создаваемый топосом времени, служит двойным целям. С одной стороны, он предохраняет память монады от того, что она пока не может понять и использовать; и, соответственно, это механизм, спасающий ум антропогенного присутствия от потери рассудка. С другой стороны, эта граница помогает монаде адаптироваться к соответствующим ей условиям и задачам, к гипотетическими условиям её бытия. Эта граница и есть триадическая структура интуитивного конгломерата, где «внутренний» слой бессознательного обращён к разуму, а «внешний» - к рассудку. Время является явным сакральным аспектом дихотомии софиологической единораздельности. Оно отбирает и постоянно вносит редакторскую правку, цензурирует в силу своей способности избирать то, что монада может, а что не может помнить; оно определяет стартовые условия для рождения, талантов и способностей. Суггестия химеры, место обитания сфинкса наугаля, полу - зверя, полу - человека, расположена во времени, и это имеет принципиальное значение. Таким образом, пустынь отчаяния не вынесена за пределы времени, она глубочайшим образом фундирована в него самого, в его функциональную логику, определяющую трансценденцию зверей в общей топологии возможного реестра проводников в хаос. Нагуаль находится, как всегда, между внешней стенкой интуиции и внутренними границами конгломерата чувств.
Он коммутирует тотальный аспект шельта монады, превращая его в адаптированный частный аспект возможностей памяти паттерна.
Нагуаль является местом реализации каузального тела монады, своеобразный чувственный фильтр с выходом на второй, воплощённый уровень чистой соматической персонализации. Этот процесс калибровки памяти проходит, как мы уже писали, во внутриграничной пустоте, заполненной феноменом интуиции, залегающем внутри бинарной структуры ума - логоса. Интуиция является аспектом суггестивного синтаксиса сфинкса. Она, как явление чистой интеллигенции, обладает возможностью тотального сквожения через пустынь свидетельствования экзистенцией. Она сама свидетельствует экзистенцию, принадлежа к неисповедимому апофатизму неизречённого софиологического лика. Но, будучи эйдетической экспликацией, интеллигенция создаёт возможность непосредственного обращения к сознанию в форме апелляции, минующей экзистенцию и её регламенты. Диалектика времени, его гарантированная правовой симметрией свобода такова, что это право уравновешивается аналогичным правом на обращение «легиона». Это означает создание серой буферной зоны, номинально микшированной, но никогда субстанционально не смешиваемой топологии непосредственного эйдоса и столь же непосредственного колониального субстрата. Это синтаксис прорыва зверя, потому что интуиция и является формой буквального обращения зверя к рассудку через тонатор поэзиса. Голос интуиции слышим в абсолютном теневом апексе суггестии страданий, он проходит сквозь любые формы скучания по оставленному раю. Но так как эта форма скучания никогда не становится фрустрацией, потому что как таковое оставление рая не являлось ошибкой, а было добровольным (следуя логике иранских текстов «Бундахишн», «Творения основ» [15], неоднократно здесь упоминавшихся), то сама по себе пустынь суггестии остаётся эмоционально нейтральным техническим феноменом.
Нагуаль, по сути, и является той серединой середины, той мифологемой, которая определяет связь паттерна сознания с базовым уровнем бессознательного, с границей разума, хранящего шельты монад, и первой ипостасью ума, где бессознательное отграничивает два состояния шельта: до и после воплощения. Отграничивание автоматически запускает процесс видообразования. Этот форм-фактор сам по себе рождает всё видовое многообразие типологий сущего, классифицируя монады и готовя их к процессам метемпсихоза. По своей функциональной сути шельт и есть список имён как видовых генетических маркеров монады в метемпсихозе. Сфинкс нагуаля — это персонифицированный в мифе поэзиса, мифе красоты аспект приостановки колеса «сансары» во времени, остановки процесса метемпсихоза для конкретного воплощения. Это личностно выраженная мифологема, имеющая терминальную природу, и есть, по сути, фильтр персональной калибровки возможностей монады. Нагуаль находится на границе абсолютного и относительного именно потому, что должен на персонифицированном уровне собственной судьбы контролировать этот баланс памяти, отражая его в эстетически определённом, полуантропоморфном, полузооморфном аспекте. Причём зооморфная форма часто хранит в себе абсолютно антропогенные по своей природе ценности, являясь для них живым реликварием, химерическим ковчегом со своим персональным ликом, иконологией и судьбой. Нагуаль — это вечное настоящее, длящееся всю жизнь сомы паттерна сознания. Жизнь является соматическим состоянием носителя сознания, тела, нагуаль же бытийствует на границе субъективной и субъектной функций времени.
Гибридная химера вторгается всегда в одном и том же месте, на границе контакта сфер. Её основной удар приходится на место уязвимости, в стык ликов самих форм нагуаля. Поэтому «сердце», сосредоточение процесса конвертации, расположено в поэзисе, в топосе механизма атрибуции красоты. Непосредственно в своей эмоциональной вовлечённости в избранный зверем массив чувств ничто не атрибутирует себя как уродство. Подобный смысловой маркер может появиться апостериорно, в рефлексивной форме последующего аттестирования. Квазихимера смещает этот эйдетический баланс в сторону зооморфной составляющей тотема, стараясь вывести его за пределы иконологической функции. Она старается вернуть зверя в его природную дионисийскую ипостась просто зверя, выводя его тем самым в несуществующий и уже соматически недоступный топос реального ареала его обитания. Это приводит к тому, что зверь, будучи сущностным образом онтологии памяти, или принудительно возвращается в рамки своего геральдического этоса, или срывается в свой биологический внехимерический канон выживания, что, учитывая его виртуальность, создаёт риски антропогенных потерь. Однако существуют субхимерические механизмы контроля своего вида. Поэтому, как и всё сущее, всё - даже технически наименованное и являющееся собою пусть и чисто терминологическим именем, сфинкс так же стремится к своему специализированному выживанию. Зверь, покинувший свой геральдический регион, потерявший тем самым свой лик, умирает, замещаясь иным и, возможно, уже совершенно внегеральдическим ликом по техническим протоколам химеры, полностью соответствующим своему избранному поведенческому профилю и, соответственно, образу. Здесь проходит дефинитивная граница между понятием геральдики и иконологии. В контексте химеричности между этими понятиями существует поляризация. По сути, они находятся на границах смысловой трансценденции нагуалей, где обладание иконологией совершенно не предполагает наличия обязательной геральдической составляющей. Иконология, то есть графический образ, является имманентной химерической акциденцией зверя наугаля; саркома или чумная крыса - с позиции химеры равным образом иконологичны, то есть они, в итоге, неизбежным образом антропогенно фенотипичны. Но при всём при этом понятно, что подобные виды не могут обладать геральдическими качествами зверей, принадлежащих к высшим трансцендентным эшелонам. Гибридная химера может использовать интуитивный конгломерат чувств на уровне коллективного бессознательного, хранящий универсальный синтез любых мифологем в виде архетипов любых сущностей природы. Но архетип и есть сфинкс, то есть графический образ теневой компиляции. Этот единственно возможный для актуализации вид архетипичности в ситуации времени исключает как животную аутентичность природы, так и неисповедимость антропоморфного и, тем более, антропогенного богоподобия. Профанический романтизм, являющийся «изнанкой» ренессансного гуманизма, был и навсегда останется фикцией. Но вместе с тем природа инстинктов зверя парадоксальным образом остаётся аутентичной; это антропогенное историческое наследие, то, что и формирует компенсаторную экстремальную топологию условной пространственности, являющейся ресурсом операционной свободы. Поэзис определяется как синтаксис, существующий в терминале инстинктивности и интуитивности, являющихся двумя атрибутами ликов химеры. Если не существует явной и понятной антропогенной геральдики, то задача интуиции состоит в том, чтобы создать проблематическую поисковую возможность хотя бы для определения антропогенной иконологии в культурных рамках национального континуума. В данном случае интуиция как срединный аспект гибридного синтаксиса в его непосредственной теневой явленности (а это и есть форма непосредственного обращения сфинкса нагуаля к логосу без окончательного в него перехода, что перевело бы интуицию в реестр понятийного синтаксиса) выполняет роль отсутствующих представлений. Интуиция не может быть представлена в своём субстанциальном образе, но тем не менее, она способна заменять представление того, что именно с её помощью переживается. В подобном сценарном профиле она способна играть роль специфической глоссы, сумеречного иноязычия, чья экзегеза контекстуально откладывается или невозможна, но, тем не менее, требуется в качестве мотивационного основания. Антропогенная полиэтническая иконология устанавливается только частями, локальными традициями культур, но в своём архетипическом, всеобщем, всечеловеческом аспекте как геральдический маркер вида она абсолютно не исследована. Проблема здесь не только в интернациональности самих подходов, не в их космополитичности; фундаментальный вопрос определения канонов общечеловеческой геральдики заключается в проблеме времени - в том, что время является одновременно и средством, и условием создания самой геральдической программы вида. Подобная стратагема может быть реализована только во времени и ни в чём другом, что отличает её от антропогенной иконологии, доступной вне времени, например, в том же институте святости. Национальная культурологическая стратификация является тем, что спасает мир от эффекта «вавилонской башни», от объединения в одно государство, от того, что может быть уподоблено успешному построению царства Антихриста, то есть аду на земле. Ситуация времени такова, что любая интеррелигия станет финалом человеческой цивилизации, а без построения утопии на основе общих принципов эйдетической гуманизации единый геральдический канон невозможен. Эта невозможность диктует техническую необходимость в химере, в самой гибридной семантической институциональности. Потому что антропогенному виду необходимо опираться на то, что способно стать технической альтернативой его спасительно дифференцированному принципу единства. То есть ему необходимо найти общечеловеческий смысловой паттерн, фундаментальное единое основание вида, которое будет вынесено за «скобки» религиозных и частных расовых стандартов сознания, за пределы любой его инквизиционной и конфессиональной корпоративности. Единственной возможной альтернативой апофатичности антропогенной геральдической образности является иконология зверя во всей уже рассмотренной артикуляции его видовых значений. Иконология зверя, и тем более, его геральдическая система слишком приватны; они бессубъективны и общесубъектны, они не способны стать основой построения системы правления общемировой симбиотической квазиаристократии. Но вместе с тем они абсолютно универсальны и в своих дионисийских мотивационных пределах подлинно общечеловечны. Поэтому химера в своём спекулятивном контексте решает проблему общечеловеческой институционализации построения сознания во времени, вне которого она теряет свой смысл.
Она позволяет виду не просто выживать, она позволяет ему предвосхищать последствия истолковывания смыслов (следствий) на невербальном уровне информации. Инстинкты объединяют антропогенный вид со всем миром природы, с хаосом, то есть с Дионисом, тогда как интеллект, будучи предметным заимствованием, при условии ограничения разума только его функциями, нередко мешает понять целостность мира. Интуиция определяет интеллектуальный иносубъектный логос адресно, то есть в его полной наименованности, а это значит - в аспекте его возможного мгновенного всецелого понимания, остающегося при этом иносубъектным, а значит, по сути, по своим адресным топологиям, не учитываемым источникам, методологически не способным создавать экстенсивную статистику своего профиля и поэтому недоступного для систематического использования инструментально – операционным образом. Интуиция недоступна классифицированию и логическому атрибутированию на предмет создания на её основе априорных алгоритмов профилактического опережающего подведения под гипотетическую ситуацию. Её фактичность бесспорна и достоверна, но возникает она всегда внезапно и спонтанно. Интуиция представляет собой преамбулу, шанс превратить знание в понимание, в имплицитный аспект собственного опыта без долгосрочной предварительной компилятивной работы рассудка. Она определяет непосредственное топологическое соучастие в фонематическом, региональном присутствии адресного проблематического имени, которое само по себе смысловым образом остаётся по условиям помощи или проклятия этого рода анонимным. По сути, интуитивный синтаксис, обладая качествами гибридной теневой непосредственности - даром сфинкса своему антропогенному лику, - переводит хаосийский инстинкт зверя в его анонимный аналог доступности логосу без самой логической атрибуции, оставляя тем самым логос в сомнительном положении атрибутива, во вторичной роли, констатирующей само присутствие интуиции как знака, как маркера суррогатного представления.
Но у инстинктивной природы есть свои особенности, главной из которых является потребность «естественного» зверя в постоянном мониторинге потенциальной опасности любой ситуации. Это логично с точки зрения природы выживания и нередко становится последним шансом в условиях, когда время, отпущенное для принятия решения, предельно лимитировано. Логика не всегда может быть использована в силу слишком высокой степени экстремальности событий, а значит, высокой скорости их развёртки. Именно нагуаль позволяет нам выжить в невозможных условиях, в цейтноте - конечно, если антропогенный лик слышит его голос. Но в ситуации того же скучания в пустыни своего свидетельствования экзистенцией тонкий, наработанный эволюцией во времени слой рассудка стирается мгновенно. Поэтому, как правило, проблем с актуализацией протоколов суггестии под невыносимым давлением экзистенции не возникает. Сознание по химерическому алгоритму мгновенно смещается в компенсаторную область своих ресурсов выживания. Это всегда является чисто инстинктивным решением, не требующим размышлений и соответствующих затрат времени. Это и есть голос зверя, который на уровне чувств позволяет нам обращаться непосредственно, минуя реверсивные процессы рефлексии, прямо к нагуалю. То, что сознание считает инстинктами, в интерпретации сфинкса нагуаля становится резервом возможностей. Нагуаль расширяет временные рамки чисто антропологической части самого себя, позволяя на какое - то время создать подлинное эйдетическое единство своих аспектов. Он задействует резерв своей зооморфной части, позволяя антропогенному лику использовать его уникальные, нечеловеческие возможности выживания на уровне человеческой природы. Такой конвертор возможен только в том случае, если подсознание, наше время, на какой - то миг возвращается через нагуаль ко времени Кейвана, в «золотой» век. Реверс в поэзис означает создание состояния присутствующей во времени красоты, где сам процесс возвращения связан с геральдической иконологией зверя, хранящего паттерн невинности «золотого» века. Парадокс времени заключается в том, что поэзис, будучи состоянием, а не традиционным процессом синтаксиса (потому что зверь не нуждается в процессуальности), хранит свой гибридный апекс в любых видовых формах своей возможной презентации. В этом временном интерпретационном контексте то, что в антропогенном плане справедливо полагается паразитарным логосом, в непосредственном дионисийском аспекте зверя таковым не является и не квалифицируется, потому что Пан в его собственном аутентичном положении, всегда независимо от присущего себе вида, обладает реликтовой невинностью в своём собственном значении, даже если речь идёт о саркоме. Поэтому сама по себе чистая инстинктивность внеэтнична и внеморальна, но, так как речь идёт о химерическом феномене сознания, опора только на желание выжить содержит в себе потенциал антропогенной конвертации инстинкта, его чисто дионисийских алгоритмов, в стратегию Иуды. Животное не способно предать в классическом понимании этого слова; как говорит старинная французская поговорка, «предают только свои», то есть люди. Интуиция, являясь контрапостом инстинктивности, работая в идеальном соответствии с условиями самих инстинктов и в том же возможном состоянии цейтнота, тем не менее создаёт динамический аналог быстродействия инстинктов, выстраивая параллельно их мгновению запуска своё мгновение ока оценивания. Инстинктивность зверя является непосредственным мотивирующим присутствием смысла, то есть неатрибутируемым состоянием. Интуитивность свойственна исключительно антропогенному виду, для зверя она будет функционально недоступна, потому что определяет не просто присутствие имманентной локации хаоса, то есть чистую субъектность, а включает в себя логос, то есть свой собственный аналитический маркер самоуказания. Интуиция — это форма инстинктивного понимания, что для самого природного (дионисийского) инстинкта остаётся недоступным. Но существует ещё более глубокий, основополагающий слой нейтральной мотивации, лежащий и за инстинктивностью зверя, и за интуитивностью антропогенного лика, — это протоинстинктивный горизонт непосредственного понимания нагуаля, его теневой аспект целостной синтетичности, синтаксис суггестии в её онтологическом аспекте. Это корневой онтологический синтаксис апофатического сопровождающего бытие присутствия интеллигенции в форме её экзистенциального свидетельствования. Интуиция атрибутирует смысл инстинктивности со скоростью, способной, если это будет необходимо, опережать реакции зверя. Интуиция — это размышление, сжатое до состояния, аналогичного инстинктивности, то есть до состояния мгновения. Она позволяет в своё собственное мгновение создать экстремальную версию рассудочного паттерна без использования его комбинаторики и длительной вариативности, свойственной самой процессуальности выбора. Она не оставляет выбора, аналитическим образом являясь атрибутирующим ответом на инстинктивную реакцию. Но, так как здесь работает ловушка дионисийской «невинности», возникают риски подмены меры, необходимой инстинктивной мотивации природного зверя антропогенной мотивацией. Поэтому интуиция, в отличие от инстинктивности, может так же ошибаться, будучи, к примеру, спонтанным оправданием избранного паразитарного нагуаля, следуя за логикой его чисто дионисийской невинности. То есть сама институциональность интуиции, при всей её очевидной технической фактичности, является таким же «серым» полем семантической неопределённости, то есть свободы, требующей своего собственного рассудочного процессуального цензурирования, если, конечно, для этого существуют условия. Потому что интуиция, как, впрочем, и инстинктивность, работает постоянно, и в рутинной ситуации нейтральной повседневности с её иллюзией взвешенности и так страстно взыскуемой, чаемой предсказуемостью покоя.
Нагуаль хранит шаблоны более высокого порядка - архетипы разума. Но разум сам по себе – форма содержания смысловых сущностей. Антропогенный разум воспринимает их как понятия. Но понятия являются антропогенно верифицированной семантикой и семантикой именно самой антропогенности. Можно сказать, что то, что рассудок видит как понятия, как инструменты своей операционной свободы, в своей сущности, расположенной в интеллигентном представлении, смысловыми понятиями вообще не является. Смысловые сущности появляются в интеллигентной генерации, то есть в экзистенции. Они создают топологию бытия, то есть, по сути, они сами являются ничем иным, как бытием своих смыслов, если дело касается контекста, для которого смысл имеет значение. Но в межличной субинтеллигентно - софиологической топологии моста Чинват, в суггестии пустыни, воспринимаемой каждым сознанием как свой личный и содержательно - проблематически уникальный аспект безличного присутствия экзистенции, смысл как таковой имеет непреходящее значение. Исчерпывание смысловой феноменологии означает летальный исход. Соматическая смерть кладёт предел функции смысла, переводя сущностные значения в свидетельствование эйдоса. Вне времени смысл остаётся только в инфернальном топосе, потому что эта статистика уже мертва генетически, изначально, и поэтому она не может умереть для своего собственного смысла бытия. Эйдетическая потеря смысла в поэзисе, который в нём операционно не нуждается, означает не просто возвращение в «сердце» нагуаля; это значит, что сфинкс является хранителем тени Эдема, его графической сигнатуры. Обращаясь ко времени Кейвана, к слою нашей самой древней памяти, регион на невероятно краткий миг, промельк, обретает те способности к универсальной трансформации, которыми когда-то обладал. По сути, нагуаль отправляет сознание через инстинктивную природу зверя, дальше - к сознанию растений и далее, на границу с Зерваном, по цепочке творений, к первоисточнику. Поэзис является состоянием идеального баланса функций инстинктивности и интуитивности, постоянно создавая допускаемые его собственным техническим протоколом асимметричные флюксии. Если рассматривать мышление как форму синтаксиса, то функционально - категориальное различение не является мышлением как таковым, потому что различение не является способностью к мышлению, а возможностью видения смысла с помощью мышления. Точно так же мышление не является разумом, хранителем реестра сущностей; мышление не является рассудком, потому что рассудок — это координирующее разумным образом пространство для мышления. Интеллект также не является мышлением, потому что он определяется легитимным, то есть инквизиционно признанным списком актуализированных сигнатур мышления; он определяет весь проблематический список мотивации мышления. Поэтому мышление — это автохтонная сущность, использующая рассудок как своё место, разум как свою топологию, интеллект как предварительную проблематическую мотивацию, а различающую функцию - для своего этического самоопределения. Мышление, таким образом, является чисто антропогенной, то есть видовым образом специализированной формой (способом) постоянной рефлексии поэзиса. Говоря иначе, мышление является методологией поиска красоты смысла.
Квазигибрид останавливает этот процесс на границе инстинктов и начинает процесс акцентуации внимания сознания на чисто звериной природе, стараясь, чтобы она стала мотивационной доминантой нагуаля, берущегося вне своего геральдического контекста. При использовании доминирующего принципа дионисийской иконологии антропогенные меры и ценности нивелируются, обессмысливаются. Инстинкты работают по принципу превентивной модели опознания «свой - чужой». Именно об этом слое писал Л.Н.Гумилёв [50], определяя его как систему, отвечающую за мониторинг расовых инстинктов в виде положительной или отрицательной комплиментарности. Эта концепция исследовалась учёным в контексте исторической реальности, а здесь рассматривается субъектное пространство паттерна сознания. Комплиментарность в понимании Гумилёва имманентна, она иррациональным образом присуща суггестии как наследие нашей дионисийской природы. Инстинкты можно рассматривать как подарок нашего тела. Именно они создают границы, определяющие расово - этническую аутентичность. То есть, повторимся, механизмы идентификации обеспечивают её на уровне инстинктов, что подтверждает наличие именно иррационального феномена бессознательной симпатии или антипатии. Причина здесь в древней памяти, хранящей различные аспекты взаимоотношений между расами на протяжении миллионов лет. В свёрнутом виде эти огромные промежутки времени, эпохи, неизбежно наполняясь спекулятивной событийностью в форме интенсивных исторических событий: войнами, союзами, в качестве субъектных паттернов хаоса (чувств) Причина здесь в древней памяти, хранящей различные аспекты взаимоотношений между расами на протяжении миллионов лет. В свёрнутом виде эти огромные промежутки времени, которые неизбежно наполнялись интенсивными историческими событиями, войнами, союзами, откладывались в слое бессознательного. Химера гибридного типа работает именно в этом слое. Она использует архаические слои памяти для аффектации и усиления патогенной стороны звериного аспекта инстинктивной природы паттерна сознания. Способность к силовому сопротивлению, предвидению опасности, она превращает в немотивированную агрессию, дисциплину в насилие, в то время как аспекты смирения конвертируются в пресмыкание перед очередным хозяином, то есть в психологию раба. Но всё это начинается с феномена, который П.П.Глоба в одной из лекций называл постановкой предела в развитии. Предел в развитии формируется через аберративное понимание гомеостаза, который воспринимается как гармония, которую необходимо удерживать любым путём. откладывались в слое общевидового бессознательного. Химера гибридного типа работает именно в этом слое. Она использует архаические слои памяти для аффектации и усиления патогенной стороны звериного аспекта инстинктивной природы паттерна антропогенного сознания. С другой стороны, она создаёт техническую альтернативу в виде угасания инстинктивности и самой эмоциональной институциональности, выводя на первый план сознания чистый логос. Последний аспект симбионт использует для интеллектуалов типа Р.Р.Раскльникова, свершающих преступления «по уму», исходя из стерильной логики и без малейшей эмпатии. Способность к силовому сопротивлению, предвидению опасности она превращает в немотивированную агрессию, дисциплину в насилие эйдетически бессмысленной регламентации, в то время как аспекты смирения конвертируются в пресмыкание перед очередным хозяином, то есть в психологию раба. Но всё это начинается с феномена, который П.П.Глоба в одной из лекций называл постановкой предела в развитии. Предел в развитии формируется через аберративное понимание гомеостаза, который воспринимается как гармония, которую необходимо удерживать любым путём. Практика постановки предела в развитии исповедует императив интеллектуального комфорта, а это означает создание уже на априорном уровне заимствований селективного фильтра, отделяющего потенциально экстремальную информацию от предсказуемого и тем безопасного контента.
Здесь сознание сталкивается с истинными ловушками ума, с ловушками разума, с феноменами, которые называются иллюзиями. Наведённые иллюзии принципиально отличаются от представлений своим целеполаганием, стратегией. Представление на функциональном уровне является сугубо прагматичным свойством. Когда представление вследствие перемены нагуаля теряет свой изначальный смысл, лишается своей софиологической экзистенциальной основы, своего генезиса в интеллигенции, для бинарного логоса в его ипостаси рассудка функционально оно всё - равно остаётся зеркалом понятий. Это создаёт ситуацию, когда воображение отрывается от своей сущностной бытийной основы и начинает работать на себя самого, создавая либо патогенную, либо просто бесполезную автаркию своих образов. Существует несколько типов гомогенности: есть субстанциональная монотонность, сама субстанциальность, создаваемая памятью своего имени, точнее, началом любой онтологии как памяти себя как имени, и есть спекулятивная монотонность субъективной функции времени, память самого времени о всём реестре содержащихся в нём имён, поддерживающая этот топос для номинальных (корпоративных) обладателей имён в самом времени.
Это ранее определялось как фонематическое региональное множество. Иначе этот тип монотонности можно рассматривать как субъектный. В этом контексте смысл сам по себе, безотносительно своей прикладной понятийной функции, то есть субъектно, так же гомогенен и целостен, как и любой иной субстанциональный топос. Собственно, то, что здесь определяется как топология, и является субъектным пространством смысловой самоположенности. Топос формируется фонематически через бесконечное в рамках региона мультиплицирование своего имени в форме его цифрового единичного присутствия, поэтому сама феноменология фонемы не может быть осознана вне понимания того, что она является цифровой единичностью присутствия имени. В ситуации времени подобная статистика будет подлинной технической иллюзией, потому что синтаксис сфинкса нагуаля в его логосе так же подлинным образом иллюзорен. В этой ситуации истиной остаётся только поэзис, который не становится ни подлинной, то есть эйдетически легитимизированной иллюзий, ни тем более фиктивной иллюзией, старающейся подменить собой во времени подлинную иллюзорную институциональность. Но нелегитимная фикция, тем не менее, способна создавать представления о смыслах своих поэзисов, то есть о том, что она истолковывает как красоту. Эйдетическая виртуальность формируется временем поневоле, в силу неизбежных ограничений самой презентованной в нём образности. Очевидное техническое несовершенство соматических носителей сознания, ограниченность их ресурсов, являющаяся следствием постоянной фрустрационной аберративности смысла, приводит к запуску процессов истолковывания красоты как того, что присуще симбиотическому квазибытию. Понимание не блага как мотивирующего носителя красоты, аберративное истолковывание самой феноменологии бытия поэзиса создают условия летальности как процесса механического пресечения подобных противоестественных алгоритмов понимания красоты. Искажения, создаваемые в легитимных правовых артикуляциях формы, то есть то, что вынуждено оставаться в юридических рамках легитимности предусмотренных потерь, то есть то, что квалифицируется временем как допустимые потери, определяются как подлинно иллюзорные. В своём теневом, вынесенном за периметральную конститутивность бытия неразрешимом остатке они становятся интеллигентной иллюзией, иными словами, скрытой дополненной реальностью эсхатологических императивов сознания. Легитимность теневой инерции, создаваемая абсолютным поэтическим переживанием сфинкса нагуаля в его гибридном максимуме, определяет люфт, технический зазор между фактологичностью данного положения сознания и его иконологией. Этот «люфт» прогностически восполняется теневой, субхимерической, интеллигентно сохранной подлинностью отложенной реальности.
Всё вместе это определяет подлинность причин, создающих технические ограничения протоколов бытия во времени, то есть подлинность иллюзий как сокрытой компенсации несовершенства числовых форм во времени. Парадокс ситуации заключается в том, что это скрытое императивное совершенство, создающее положение антропогенного «остатка» как легитимно допущенной иллюзии, поддерживается завершённой красотой зверя, его подлинным геральдическим смыслом. Таким образом, химера антропогенного сознания не может во времени, с учётом его цензурирующих ограничений прав формы, опираться на саму себя. Она не способна это делать именно потому, что сама химеричность, создавая институциональные тени, уже снимает возможность полноценного понимания самой антропогенной иконологии. Тень не может стать для самой себя гербом, но она способна стать для себя иконой, просто образом, что подтверждает концепция сказки Г. Х. Андерсена [51].
И так как тень очевидным образом не готова обладать своей геральдической классической формой, то есть она не способна к непосредственной пропедевтике и дидактике своего обучающего влияния, в том числе и прежде всего, на эсхатологию общечеловеческих идеалов во времени, то она вынуждена опираться на ту меру совершенства, которая ей субъектным образом доступна для имплицитного внесубъективного понимания; говоря иначе, теневой синтаксис химеры опирается на фактичность исторически уже состоявшегося геральдического совершенства зверя, на внеиллюзорный смысл этого совершенства. Потому что, если природная дионисийская иконология зверя в его биоценозе иллюзорна легитимным образом - как, впрочем, и сама антропогенность, юридически они здесь на равных, - то его геральдика, даже будучи естественным образом имплицирована в рамки аберрации самого его временного природного состояния, всё - равно остаётся тем внеиллюзорным, вневиртуальным смысловым аспектом, на который антропогенное сознание во всей своей тотальной и трагической недосказанности способно опираться. Для антропогенного сознания в ситуации времени геральдический стасис зверя остаётся подлинным образом своей геральдической эйдетичности.
Здесь понятие стасиса нельзя путать с понятием симбиотической стагнации - с положением, отменяющим стасис. Суггестивное положение стасиса является исполнением технического протокола «бусидо». Эта форма приводит либо к фрагментарной принудительной спекулятивной фиксации в пустыне своего скучания, то есть к скуке, либо может состояться как дисциплинарный паттерн кшатрианской рутины своего долженствования времени. Феноменология стасиса в суггестивной монотонности времени определяется, в зависимости от способности сознания к его дисциплинарной удерживающей интенсификации (а парадокс суггестии в том и состоит, что силовое удержание её субъектной экстенсивности приводит к переходу в состояние интенсификации возможностей субъективной операционности). Речь идёт о возможности силового психосоматического контроля своего сознания, о степени трансцендентного восхождения и в конечном итоге о мере доступного сознанию исихиального откровения, то есть о мере пророческой причастности поэзису эйдоса.
Ситуация времени диктует положение, при котором антропогенность существует только в своей цензурируемой иллюзорности (виртуальности), но при этом категорически вне понимания своей собственной видовой геральдичности. Химерический антропогенный образ категориально иллюзорен именно потому, что не может достичь своего геральдического значения ни для себя самого, ни для зверя. Впрочем, парадокс зверя заключается в том, что его подлинное геральдическое совершенство в силу условий времени оказывается зависимым от форм-фактора иллюзорной антропогенной иконологичности.
Но, тем не менее, это ограниченное антропогенное существование в силу его иллюзорности легитимно наличествует, бытийствует даже в своём самом уродливом, болезненном обличии. Поэтому то, что является математическим аспектом отклонений от золотых сечений чисел Фибоначчи [48], искажает законы объективированной красоты всеобщего поэзиса, который суть София. Поэтому во времени вид может существовать с эйдосом, с его, в том числе и математическим интеллигентным совершенством, лишь в качестве компромисса легитимной иллюзии. Так вот, мера легитимной иллюзорности прямо пропорциональна степени математического отклонения от числового канона антропогенного эйдетического богоподобия.
Свидетельство о публикации №226100801550