Живая Вода. Часть 5

                Часть пятая
                Глава 15
     Пожилая гражданка Жданова В.Б. стояла на крыльце. Не сидела — стояла. Посох в руке, глаза — в небо. Будто ждала. Будто знала.

— Ожог живой водой, — она посмотрела на мою руку, не прикасаясь. — К полудню пройдёт. Зато теперь ты видишь больше и дальше чем остальные.

— Вижу. Три машины едут.

— Не три, — она покачала головой. — Одна.  Это  разведка.  Приедет  первая, посмотрит, попробует. Две — потом, с техникой. К вечеру. Есть время  у тебя до полудня.

— До полудня? Не понял.

-  В лес, к лешему тебе идти надобно, - баба Вера пристально смотрела на меня.

-  Так это ж часа три туда, да три назад... – я всё еще не понимал дальнейшую стратегию.

— В лесу время другое, — перебила она. — У лешего — своё. Иди, Андрейка. Баюн с тобой пойдёт. А Микита останется — деревню стеречь.

— Деревню стеречь? Пятилетний мальчик?

— Микита - мальчик, да не простой! — баба Яга посмотрела на пацана. Тот стоял у крыльца, прямой, серьёзный, как солдат на посту. — Он — внук Матвея, и  сын Василисы. А Василиса — не просто Василиса. Ты уж знаешь.

    Я уже знал. «Василиса Премудрая» — думал я  тогда,  у первого дома.  И не ошибся.

— Баба Вера, — я посмотрел на топор, на оберег, на кота, на мальчика. — А если я не успею? Если леший не даст осколок? Если...

— Если, — она подняла руку, — то я закрою источник сама. Навсегда. Замурую. Чтобы Кощей не достал. Это — моя цена. Не твоя. Ты понял?

      Я понял. Если я не успею — баба Вера похоронит живую воду. Под землёй, в бетоне, в глине. Или в чем там обычно хоронят живую воду сказочные герои.  И  деревня  Смородина  останется без магии.  Без силы.  Вера Богдановна  без надежды на возрождение  своего  Тридевятого царства, о котором она три тысячи лет горевала и мечтала вновь вернуться. Ради нас.  Ради таких же, как я, которые пьют по утрам растворимый кофе в офисе,  сочиняют  слоганы для мёртвой воды Кощея, пишут бизнес – планы и спокойно живут в своих ипотечных скворечниках.
— Я успею, — сказал я.  И удивился — голос не дрогнул. Впервые за всё это время и после  событий, произошедших со мной — не дрогнул.  А стал каким-то спокойным,  уверенным, даже  слишком уверенным.
     Баба Вера кивнула. Коротко, сдержанно.

— Иди, родной. Да убережёт тебя, Велес, соколик.

— Велес?   — переспросил я. — Баба Вера, вы... молитесь?

— Молюсь, Андрейка.  Каждый  раз, как кого отправляю  в бор.  Иди, говорю. Иди ужо.

     Кот встал, потянулся — хребет снова хрустнул. И похромал  к калитке, даже не оглядываясь. Я — за ним. Топор на поясе, соколик на груди, обожжённая рука — в кулаке. За спиной — баба Вера с посохом, Микита на крыльце, сказочная деревня,   в которую    совсем скоро  приедет техника с разрешением на снос.
     А впереди — лес. Медвежий бор. Леший. И осколок Алатыря, который ждёт уже целых три тысячи лет.
     Ну, ничего. Я тоже ждать не привык. Работа в «Абсолют Капитале» научила меня честно выполнять поставленные задачи.  А если вдруг что-то шло не по плану, то на выручку всегда приходила моя природная харизма, смекалка и находчивость. 


                глава 16.
     Медвежий бор начался  сразу.  Не постепенно, не как обычно,  когда лес подкрадывается по одному дереву, по двум, по кустику, а потом ты уже понимаешь, что забрёл в чащу. А сейчас получилось так — я сделал  шаг, и всё. Стена. Сосны, пихты, кедры — стволы толстые, тёмные, как колонны в старом соборе,  что я видел один раз в Москве, на экскурсии от университета. Кроны — где-то вверху, высоко, и между ними — узкие прорехи неба, светлого, безразличного.  Под ногами — слегка пожелтевший мох. Глубокий, мягкий  и пружинистый, как та уличная грязь, что помогала мне быстрее добежать до избы Василисы и спасти деда Матвея от шептунов Зимы.
    Лапти мои уходили в мох по щиколотку, и я чувствовал — тепло. Мох был тёплый. В октябре. В Сибири. Я не стал об этом думать — просто шёл.  И  такая звенящая  тишина вокруг!
     Не та, что в квартире утром, когда соседи по этажу уже ушли на работу, телевизор выключен, а холодильник сам отключился на перерыв. Тишина совсем другая.  Плотная,  как вата, что ли.  Ни птиц. Ни ветра. Ни шороха. Только мои шаги — глухие, тонущие во мху — и тихое, и едва слышное шуршание  лап моего боевого побратима с хвостом, который пробирался чуть впереди.  И ещё — соколик. Пульсировал на груди, всё быстрее, всё тревожнее. Как радар. Как собака, которая чует зверя.

— Баюн, далеко ещё? — спросил я шёпотом. Даже не знаю,  почему я перешел на шёпот. Наверное, громко тут нельзя. Как в церкви. Ну, или на кладбище. «Тьфу, ты чёрт, ассоциации, конечно,  у тебя. Не дай бог!» - мой внутренний голос снова очнулся, дав понять, что тоже мониторит ситуацию.

    Котяра не ответил. Не оглянулся. Только ухом  дёрнул — вперёд, назад, вперёд. Слушал. Я тоже прислушался — и услышал. Вернее, не услышал. Тишина стала другой. Еще гуще. Как будто кто-то большой и невидимый стоял рядом и дышал — тихо, ровно, но тяжело. Воздух стал другим — плотнее, тяжелее, с запахом хвои, мокрой коры и ещё чего-то. Мокрой шерсти? Звериной лежки? Не мог определить, но инстинкт — тот самый, городской, офисный, который никогда не подводил в курилке, когда босс шёл мимо, — сказал: «Внимание. Кто-то здесь».
     Кот остановился. Сел. Хвост — обвился вокруг лап. Уши — торчком. Смотрел  вперёд,  между деревьями. Я проследил взгляд. Фигура. Между двух пихт, шагах в двадцати. Привалившись к стволу, как усталый часовой. Не человек — но и не зверь. Что-то среднее, и ни то, ни другое. Высокий — метра три, может, больше. Тело — покрыто корой, тёмной, грубой, с потёками смолы.  Вместо волос — мох, седой, длинный, свисающий до плеч. Руки — длинные, узловатые, как корни, с пальцами, которые казались слишком толстыми и слишком короткими одновременно. Ноги — не ноги, а что-то вроде корневищ, которые уходили в землю, словно он вырос здесь, как дерево. Лицо. Да это вроде и лицо, и совсем не лицо. Нос — широкий, сгорбленный, как вывороченный из земли  корень. Рот — щель в коре. Борода — лишайник, седой, свалявшийся. И глаза. Большие, зелёные,   изумрудные,  как у кота. Только — глубже. Старше. Злее. Вот он – батька Леший.
    Лесное  существо не двигалось. Стояло,  и смотрел на нас — на меня, на моего шерстяного спутника. Но,  в этом его взгляде я не прочел  ни любопытства, ни радости. Просто прищур. Тяжёлый, оценивающий. Как осматривает скупой хозяин  незваного гостя.  Как  партизан  разглядывает того, кто пришёл с пустыми руками в лагерь и умоляет - «помогите мне».
     Кот не шевелился. Я — тоже. Мы стояли — трое: я, Баюн и Леший. И молчали. Тишина была такой плотной, что я слышал, как бьётся соколик у меня на груди. Тук. Тук. Тук. Или это мое сердце долбилось  от страха о ребра. Не знаю, что именно,  но было не по себе.
     Леший не говорил. Он — шуршал.
Я слышал не слова, а ощущения, которые шли от него, как тепло от печки:

 «Человек».

 «Зачем пришёл».

 «От Велеса?».

 «Покажи».

       Я снял соколика с шеи. Тесёмка, которую мне дала баба Вера, была покрепче — не  поддалась,  пришлось  развязывать  узел. Руки дрожали — от холода, от напряжения, от того, что зелёные глаза лешего буравили меня насквозь. И я чувствовал, как он видит. Не мою одежду, не мой топор. Он видит меня. Всего. Внутри.  До самого дна.  И то, что он видит на дне, ему не нравится.
     Я протянул ему  свой оберег. Бронзовая птичка блеснула в тусклом  свете леса — тускло, слабо. Одно крыло — целое, второе — отломанное. Клеймо на обороте.
     Леший смотрел долго. Не шевелился. Мох на его голове чуть колыхался — от дыхания. Потом — голос. Не изо рта — из коры. Низкий, как скрип ствола,  или  треск ломающейся ветви. Слова — медленные,  тяжёлые,  словно камни. Леший выговаривал через силу.

— Велесов сокол. Давно не видал.

    Пауза. Длинная. Я стоял с вытянутой рукой и чувствовал себя идиотом.

— Зачем пришёл?

— Мне нужен осколок Алатыря, — я старался говорить ровно, но голос всё равно дрогнул. — Тот, что у тебя. Кощей источник живой воды хочет забрать. Бетоном залить.

    Леший молчал. Корой по телу пробежала рябь — неторопливая, словно  волна  по воде. Он  отвёл  взгляд.  Посмотрел куда-то в сторону — не на меня, не на кота. На деревья. На свои бескрайние  владения.

— Бетон, — повторил он. Вздохнул тяжело. Голос стал тише.  Как будто слово было тяжёлое,  а он не хотел  его поднимать, даже не хотел прикасаться. — Мёртвый камень. Знал я такое. После битвы у дуба — навьи слюни  текли.  Где текли — ничего не росло. Три... — он замолчал, и я понял: считает, но не годами, а сотнями лет. — Тыщи лет.   Ничего не росло. Земля — чёрная. Мёртвая. Я  был.  Видел.

     Он опять замолчал.  Затем  медленно повернулся ко мне. Очень медленно. И я увидел в его глазах — не злость. Не угрозу. Усталость. Глубокую, старую, как этот бор. Усталость существа, которое три тысячи лет держит свой рубеж обороны в  одиночку.

— А вы, — он сказал «вы» с таким нажимом, что я почувствовал себя в строю на допросе, — вы, люди, зачем пришли? Опять? С вашими  топорами, с вашими машинами, с вашей... — он посмотрел на мои лапти, на рубаху, на оберег, — с вашей магией.  А потом… - он замолк, словно обдумывал, что сказать далее. - Потом вы рубите. Жжёте. Рвёте. Землю роете. Трубами своими втыкаетесь. И где втыкаетесь — ничего не растёт. Пустошь одна. Как после навьей слюны. Только слюни — они от нечисти. А вы — сами нечисть. Чужаки вы нам.

      Я открыл рот, чтобы сказать что-то — что-нибудь про себя, про «я не рубил», про «я пиарщик, а не лесоруб». Но Леший не дал.

— Молчи, — он не повысил голос. Не нужно было. Голос и так звучал, как удар топора по сухому стволу. — Я смотрю, как вы приходите.  Сначала — с мечами.  Потом — с топорами.  Потом — с пилами.  Потом — с этими... — он показал корневищем-пальцем  куда-то в сторону,   — С  машинами вашим железными.  Каждый раз — одно и то же. «Нам нужно».   «Еще вырастит».  А потом…. Гарь. Пустошь.   Я каждый пень помню.  Каждый. Вот этот — я его знаю. И вот этот. И вот тот. — Он показывал своими кривыми пальцами на пни — старые, заросшие мхом, некоторые — почти сгнившие. — Этот — казаки погубили.  Этот — от стрельцов. Этот — от немцев пленных, которые  дорогу  до города  строили.  А  вон  там, за озером,  приехали  нонешние. Просеки целые — от нонешних.  Приехали. С бумагами. С судами. С постановлениями. «Земля под застройку». «Нужно для здравницы», - кора на его лице  дрогнула.  Если бы он был человеком, я бы подумал, что  этот угрюмый хозяин бора  стиснул зубы.- А какая тут здравница нужна? Лес - вот здравница, а не эти терема каменные. Только разве объяснишь людям-то. - Леший замолк. Наверное, вспоминая всё о чем поведал мне. И затем проложил. Мрачно. Медленно.

— Сто десятин. Сосны. Кедры. Лиственницы. Каждая по триста лет росла у меня под боком. А они за один день — в щепу. А потом — что? Ничего. Пусто. Земля — голая. Грязь. Лужи. И ваши... — он произнёс следующее слово так, будто оно было ядовитым, — ваши терема у озера.  Терема  из камня понастроили.  На том месте, где кедрач да сосняк молоденький рос.

    — А там, — Леший   указал в другую сторону и  продолжил  голосом, который  стал еще ниже, глуше, как из-под земли. —  Приехали  артельщики, на одеждах слова написаны: «Абсолют Капитал».  Зимой прошлой.   Пять десятин, почитай, вырубили в той стороне. Пять! За один день!  Три тысячи лет смотрел,  как приходили  и уходили люди. А эти — не ушли. Эти — остались. Спилили. Залили. Построили. Закопали. И на том месте, где кедрач стоял,  который я  ростил, который полтыщи  лет корнями  воду  родниковую  пил — на том месте стоит ваш бетонный короб. И из него — вода. Мёртвая. В бутылках. С красивой картинкой.

      А я молчал.  Ну,  что я мог сказать? Что я не рубил? Что я не строил это здание? Что я — пиарщик, а не лесоруб?  Он знал. Он видел. И он был прав. Не во всём, но — прав. Я работал на Зиму. Я делал слоганы для его воды. Я рисовал этикетки с горным пейзажем и ручьём — красивые, чистые, зелёные. И за этими этикетками — вот это. Вырубка. Бетон. Мёртвая земля. Я не держал пилу. Но я держал карандаш. А результат — один. Вот и выходит, что и я соучастник.
     Он посмотрел на меня. Прямо. Пристально. Прожигая взглядом. И я увидел: в зелёных глазах — не злость. Боль. Тупая, тяжёлая, как камень на груди.  Боль существа, которое три тысячи лет растило лес — и видит, как его срубают за один день.

— А ты, — он показал на меня корневищем-пальцем, — ты зачем явился? Ты — один из них? Прислал тебя кто? Тот, кто бетоном заливает? Или тот, кто слова хитрые  пишет?

— Я — тот, кто слова пишет, —  я ответил Лешиму. Тихо. Честно. — Я пиарщик. Я делал этикетки для воды, которую разливает Зима. Я писал слова: «Живой Источник Белоярья». «Чистота природы — сила жизни». Я не держал пилу.  Но я... — я замолчал, потому что дальше сказать было трудно. — Я знал, что работаю на плохого человека. Я не знал, насколько он плохой. Теперь знаю.

   А  Леший смотрел. Долго. Не мигая мохнатыми створками – веком. Мох на его голове колыхался — от дыхания или ветерка, спустившегося с крон в самую чащу. Но тишина стояла, как стена. Кот у моих ног не шевелился — сидел, прижав уши, и смотрел на лешего снизу вверх. Не как на врага, а как на старшего и сурового наставника.

— Ладно уж, — Леший опять выдохнул. Но не примирительно, а устало. Как командир, который знает, что атака необходима, но не хочет попусту терять солдат. — Осколок  дам. Но лесу обязан ты плату. Мне не нужно ничего от тебя. Только лесу. Лес не дарит. Лес меняет. Понял?

— Понял. Что делать?

    Леший повернулся — медленно, всем телом, как скрипучая башня. Показал корневищем-пальцем:

— Вон. Дуб. Видишь?

     Я посмотрел. Дуб — старый, огромный, ствол в три обхвата. Расщеплённый молнией — верхушка обломана, ствол треснул сверху донизу, и в трещине — дупло. Тёмное, чёрное, как нора.

— Вижу.

— В дупле — гнездо. Шершни. Не простые — навьи они. После битвы у Вековечного дуба  осколки Алатыря по лесу разлетелись, и навьи твари к ним липли, как мухи к мёду. Шершни те — из навьих. Умереть  дубу не дают. И выздороветь.  Кора отвалилась  давно. Дерево помирает. Триста лет уж помирает. Мучается.  Я не могу  туда лезть. Эти шершни —  для меня смерть. Кота твоего — тоже зажалят. Человека — нет. Человек — для них... — он замолчал, подбирая слово, — ...непривычный.  Кожа другая. Запах другой.  Жалят  больно. Больно, но не насмерть. Согласен ты?

     Я посмотрел на дуб, на дупло. Снизу — метра четыре. Ствол — гладкий, без сучьев, только трещина,  и тьма внутри. Из дупла  шел  гул. Злобный, как звук от  трансформаторной будки. Я услышал его даже отсюда, в двадцати шагах. Жж-жж-жж.

 «Ох, ты ж, ёк-макарёк. Стая. Большущая, наверняка. Капец мне, однако», – внутренний голос снова обозначил свое мнение.

— А нельзя просто... топором? — спросил я, и тут же понял, что только   идиот мог задать  этот  вопрос Лешему. Да еще в сказочном лесу.

      Хозяин леса посмотрел на меня — сверху вниз, из-под мохнатых бровей — и не сказал ничего. Просто посмотрел. И я понял: нельзя. Топором — по тени, по мороку. А это — не морок. Это — гнездо. Живое. Злое, но живое.  Топор тут не поможет.

— Оберег остановит  их, — Леший продолжил, будто и не слышал моего вопроса. — Вода на нём есть. На обереге. Соколик — он из живого металла, от Алатыря.  В живую воду ты его погрузил. И руку свою. В тебе тоже вода живая есть. Капнешь  в гнездо. Шершни уснут.  Гнездо рассыплется. Дерево затянется. Понял?

— Понял. Лезть  в дупло.  Шершни  жалят. Больно, но не насмерть. Соколика в дупло опустить, шлепнуть по гнезду. Бежать, – я бурчал себе под нос программу – минимум, чтобы хоть как-то подготовиться к выполнению нового задания. И последний пункт «Бежать» - был самым важным для меня.

— Не бежать. Прыгать. Быстро. Как коснёшься живой водой дупла — прыгай. Не оборачивайся. Шершни — они не злые. Они — больные. Навьи. Как вода мёртвая — отравлены. Исцелишь — и уснут. Но пока не исцелишь — зажалят.   Иди.

— Подождите, — я поднял руку. — А если... не залезу? – снова задал я вопрос, - «Ну а чего?! Я, что каждый день по дубам скачу как белка?» - оправдывал себя.

     Леший молчал. Смотрел. Зелёные глаза — без выражения. Кора-лицо — неподвижна. Потом заскрипел.

— Тогда дуб помрёт. И осколок — с ним. Осколок внутри Шершни его охраняют. От  всех.   Они просто жалят. Всё, что движется. Ты — не движение. Ты — лекарство. Если духа у тебя  хватит.

    Духа?   Я — пиарщик.  И не лазаю  в  дупла к шершням. Не Тарзан я, и не Маугли. Я пишу слоганы. Я подбираю шрифты. Я делаю презентации, в которых  красивые горы и чистые ручьи. Я не...
      Нет.  Хорош.  Я посмотрел на своего хвостатого друга. Баюн сидел у моих ног, смотрел на меня снизу. В зелёных глазах — не одобрение, не осуждение. Скорее  ожидание.
«Ну? — говорили его глаза. — Ты — тут главный. Решай. Я - просто кот. Я залезть не могу. У меня когти для драки заточены, а не для дуба. А ты — можешь. Руки у тебя цепкие. Глаза — есть. Ноги — тоже имеются. А вот духа… Дух-то есть?»

— Ладно, — сказал я. — Полез я.

     Леший кивнул. Коротко, как в прошлый раз баба Вера у своей избы. Не «молодец», не «герой». Просто — иди, мол.


                глава 17
     Дуб был огромный.  Вблизи — ещё  больше, чем издалека. Ствол — в три обхвата, кора давно отвалилось или сползла, а где и осталась, то виднелась небольшими наростами как грубая наждачка. Трещина — сверху донизу, узкая, локоть шириной. Дупло — на высоте четырёх метров, чёрная дыра, из которой несло гулом и сладковатым, тошнотворным запахом. Как от мёртвой воды на полу у Василисы. Точно такой же.
     Я снял соколика с шеи. Металл — тёплый, живой, пульсирующий. Вспомнил реку. Обожжённую руку. Видение сверху. «У тебя лекарство», — сказал Леший. «Ну, полезли. Вперед и вверх» - как кстати  вспомнились слова одной песни.
     Лезть по гладкому стволу, да еще на такую высоту — это чистое самоубийство. Но трещина — вот она, передо мной, а по бокам — сучья, обломанные, торчащие, как ступени. С силой ухватился за первый — сук  выдержал. Второй — тоже  оказался крепким.  Подтянулся. Трудно, но надо выше.  Третий  сразу хрустнул – «Вот же гад!» - и я повис на  руках, как больная обезьяна. Ноги — болтались, пытаясь зацепиться за какую либо опору. Но лапти  скользили. Один — соскользнул со ступни, упал и шлёпнулся в мох. Второй — держался за счет тесёмок  на носке, чуть-чуть.

— Ну же… Ну,  давай… — бормотал я сам себе. 
   
   Ветка — крепкая.  Оперся правой ногой. Держит. Ещё — выше. Ещё. Рука обожжённая — ноет, костяшки побелели от напряжения, кожа как пергамент. Под ней вздулись сосуды.
    Мысли кусали разум -
«Терпи, Заряницын. Ты для чего сюда  лезешь?  Героем захотел стать? Нет. Ты лезешь, потому что если струсишь, то баба Вера закроет источник. Замурует.  И ты останешься — без всего. Без воды, без оберега,  без правды.  А с правдой  не  рождаются.  С ней — живут. И  умирают. Ну, ёлы-палы, отличный день, для того чтобы умереть здесь!».

     Дупло — вот оно. Рядом. Уже можно дотянуться рукой. Гул — сильнее, гуще. Из тьмы — движение. Шершни. Я их видел: чёрные, огромные, с малиновыми  жалами, как отравленные стрелы. Они не вылетали. Они облепили  края дупла. Неподвижные, но готовые ринуться на непрошенных гостей.  Выжидают, видать.
    Я аккуратно снял  соколика с шеи. Бронза была тёплой, как лоб ребёнка. Я облизнул соколика.  Слюна моя. Глупо конечно, но чем ещё то? Живой воды с реки я с собой не принес. Но Леший же сказал, что капли воды — в обереге, в металле, в клейме, в осколке Алатыря, который дед вварил в бронзу.
   
   «Живой водой омой», — сказал  мне  Леший. Ну, вот. «Мою, мою трубочиста, чисто- чисто, конкретно – конкретно», - внутренний голос снова проснулся и решил приободрить меня каким то старым анекдотом.  И, зажмурившись, я сунул руку в дупло.

     Первый укус — в плечо. Острым, как раскалённая игла. Боль — не та, что от ссадины или пореза. Другая. Глубокая, жидкая, как мёртвая вода, — только снаружи. Она влилась. Под кожу. В мышцу. И — сразу неметь. Плечо онемело, отвердело, словно этот больной дуб.  Я поморщился,  стиснул зубы.
     Второй укус — в шею. Сзади, под ухом. Нашли же гады самое нежное место. Третий, тут же  — в спину. Я не видел, не чувствовал — только укол, и жар, и онемение. И гул. Гул вокруг нарастал, как будто я — внутри трансформаторной будки, и кто-то включил ток.
      Я шлёпнул соколика в гнездо.
      Мокрого от моей слюны,  тёплого,  живого. Бронза коснулась чёрного — и вспышка. Не золотая — изумрудная. Как первая листва,  как глаза Лешего, как мох весной  на пнях. Свет ударил из гнезда, будто фонтан, — и шершни замерли. Один за другим. Жужжание стихло. Укусы — прекратились. Гнездо — чёрное, слоистое, как старая бумага — потемнело, сжалось, рассыпалось. В труху, в пыль.
     Соколик тут же выпал из гнезда, прямо в мою ладонь. Горячий, пульсирующий, живой. Я сжал ладонь и прыгнул. Не слез — прыгнул. Четыре метра.   Босыми ногами прямо  в  засохший мох. Удар — в колени, в пятки, в позвоночник. Больно. Но цел и невредим.  Поднялся на ноги.
     Поднял голову, чтоб оценить ситуацию -  дупло затягивалось. Медленно, но заметно. Кора, от самого основания ствола, поползла вверх, как живая, срасталась, стягивалась, словно заживающая старая рана. Трещина — ссужалась. Наконец, ствол соединился в единое целое. От дуба вновь повеяло жизнью, и на его могучем стволе наконец-то проступил новый слой коры, светлый, молодой, как первая кожа после ожога.
    Я стоял и смотрел на дерево. Дыхание — рваное. Руки — трясутся. Плечо — онемевшее, тяжёлое. Шея — горит от укуса. В районе поясницы сильно жжёт. Но — я  стоял на своих ногах. И дуб — стоял.  Мы оба  были живы.


                Глава 18
     Леший стоял рядом. Я и не видел, как он появился возле меня. Как будто он и стоял тут же, у дуба. Как дерево. Как пень. Как корень.
     Он смотрел на дуб. Долго. Потом — на меня. И в его глазах — что-то изменилось.

— Добро, — сказал он. Коротко. Без похвалы. Без улыбки. Просто — факт. — Плату лесу ты отдал — боль принял, не сбёг. Хотя мог.

    Он протянул свою корявую огромную руку. Корневище-ладонь — и в ней камень. Маленький, с грецкий орех, тёмный, с прожилками света внутри. Не свет — движение. Как будто в нём запечатана капелька летнего дождя. Маленькая, тихая, живая. Капля, которая никогда не упадет.
     Я взял камень в ладошку. Он тёплый. Не как соколик — иначе. Тише. Спокойнее, что ли.  Как батарея в моей квартире осенью, еще не раскалённая   в январские морозы, а теплая, приятная на ощупь. Соколик на груди — вспыхнул.  Ярко, горячо, и пульсация — один удар, два, три — синхронно, с камнем. Одна частота. Один ритм. Как два сердца, которые наконец-то нашли друг друга.

— Ну…вот, — проскрипел Леший. — Ещё два тебе нужно. Один — на дне Мёртвого озера. У утопленников. Второй — у Кощея. В его логове. В вашем... — он помолчал, подбирая слово, — в вашем тереме. Сувенир называется. Стекло с мушкой. Знаешь?

— Знаю, — я сглотнул. — Пресс-папье. На столе Зимы.

— Вот. Оно. Только — оно не стекло. Оно — тюрьма. Кощей осколок поймал, замуровал. Осколок — живой, но не дышит. Не пульсирует. Как человек, которого в бетон залили. Жив, но... — Леший опять замолчал.  Корой по лицу прошла тень. — Не живой. Понял?

— Понял.

— Иди, — Леший повернулся. — Больше не приходи. Лес не любит людей.

Я кивнул. И уже развернулся, но он сказал — не оборачиваясь:

— ПиарщЫк. – Леший словно нарочно выделил в слове буку Ы.

— Да?

— Ты — не такой, как те, кто с пилами. Но — не другой. Ты — из тех. Из города. Из бетона. Ты — чей-то человек. Пока. Но соколик — Велесов. А Велес — он... — Леший замолчал. Долго молчал, затем  снова заскрипел. — Велес — он не за людей и не против. Он — за правду. А правда — она и в лесу, и в городе. Кому-то — дерево спасти. Кому-то — источник. Кому-то — себя. Понял?

— Не совсем.

— Поймёшь еще. Успеешь.  Иди. Береги себя, пиарщЫк. Велесову соколу — рад. Но тебе… Не мне судить. Лес — не судья. Лес — свидетель.

      И — исчез. Не растворился, не растаял. Просто — нет его. И между деревьями — пусто. Только мох, голые ветви лиственниц, пушистые лапы елей и  тишина.  А дуб снова целый, живой. С новой корой, светлой, молодой.
     Котяра, мой боевой товарищ Баюн, уже  шёл обратно. Ну и  за ним. Осколок в кармане моих холщовых штанов. Такой тёплый, пульсирующий. Соколик снова висит на  груди, в такт. Точно два сердца — синхронно. Рука — онемевшая, но уже отходит.  Боль уходит.
     Мы  шли  быстро. По моим ощущениям этот трудный и напряженный день подходил к концу, но небо было всё  светлое, ясное, голубое.  Где-то далеко за макушками сосен и пихт ярко горело солнце и не думало опускаться за  горизонт.  Кот, на удивление уже не хромал. Будто боль ушла и у него. Или — не до боли  ему  было. Лес опускал нас. Не цеплял, не мешал. Деревья — расступались, как живые люди, пропуская торопящихся пассажиров на последний автобус. Деревья поднимали ветви, освобождая путь.

  «Свой, свой», — говорила земля через мягкий, пружинистый мох.
  «Свой. Быстрее. Время» - шептали сосны, ели и можжевельник.

     Когда вышли к деревне  был  полдень. Солнце в зените, яркое, тёплое. И сразу — как пощёчина: на дороге у околицы стояла машина. Одна. Внедорожник, чёрный, с серебристым логотипом «Ворон» на дверце. Разведка.
    Я посмотрел на кота. Кот — на меня. Зелёные глаза — спокойные, внимательные.

— Ну что, Баюн? — я вздохнул. — Один есть. Ещё два. И первый — у Зимы на столе. А тут — гости. Ну что ж. Посмотрим, кто там.

     Кот фыркнул. Не утвердительно, не отрицательно. Мол,  «Чо стоим, кого ждём? Идём уже». И двинул  к деревне. Я — за ним. Топор за спиной, соколик на груди, камушек в кармане. И последние слова Лешего   в моей голове, как эхо:
    «Лес — не судья. Лес — свидетель».

   «Ну что ж. Пусть свидетель всё подробно запоминает. Продолжение, чувствую, будет еще более интересным!» - мой внутренний голос саркастично заржал.


(продолжение следует...)


Рецензии