Глава 10. ВМФ
На плацу, где я декламировал наизусть заученный текст, вместе со мной мерз целый полк из двух рот. Автомат Калашникова, передаваемый по очереди в первую шеренгу, готовую к торжественной минуте, нагрелся от прикосновений множества рук, но фигуры матросов в черных шинелях и кирзовых сапогах, шапках-ушанках с поднятыми и подвязанными на бантик веревками так, что сами уши, красные, а у кого-то уже побелевшие, горели на морозе, как подожженный фитиль, эти самые фигуры корчились от проникшего, казалось, под тельняшку всепоглощающего холода.
- …и стойко переносить все тяготы и лишения воинской службы…
Долговязый Леха Мошкин, который страдал плоскостопием – как его только взяли на флот? – переминался с ноги на ногу, давно отморозив пальцы, потому что так еще и не научился вязать портянки. Я будто видел эту его портянку сквозь начищенный по случаю парада сапог: она комком свалялась к пятке, оголив кончики пальцев с синеющими ногтями.
- …а если я нарушу эту свою клятву, то пусть меня покарает справедливая кара моих товарищей…
Я помнил, как в учебном классе среди парт и учебников, среди шума и гама лысых парней, Пончик (Жека Кузьмичев) стоял на согнутой в колене ноге, прислоненный спиной к стенке по приказу старшины. Вся вина толстяка состояла из тривиальной, потешной, случись такое безнаказанно, ситуации, в которую его угораздили попасть элементарные жадность и голод. Испытывая вечное чувство голода, он набил в столовой карманы сухарями, что и выплыло на поверку.
Всем телом дрожа от потуг, обливаясь потом, Пончик медленно съезжал по стенке на пол. Багровые жилы выступил по лицу, на лбу, на шее. Еще немного и он без сил упадет, содрогаясь от приступа рыданий, мокрый, не выдержав счета до десяти, проиграв пари. Еще попытка на другой ноге - аналогичный успех.
Старшина, маленького роста, задиристый хохол, довольный спектаклем, бурно смеялся.
- Иди, Пончо, зубри дальше, - сказал он, - в другой раз отожмешься сто раз. А то ишь, отожрался на мамкиных пирожках. Во! Бицепс, какой наел, – он с любопытством ощупал чужую жирную руку, и внезапно, почуяв природную, животную силу, таившуюся в дремучей берлоге подчинения, взвизгнул: - Здесь вам не дома. Я вас научу родину любить.
Из всей многонациональной отчизны, где все равны, как написано в конституции, на службу в Тихоокеанский флот, в самую отдаленную ее точку, и, наверное, самую суровую призвали только узбеков, украинцев, пару камчадалов, то есть местных, и, что совсем удивительно, дюжину москвичей. Я думаю, из проштрафившихся, или из черного списка в картотеке военкома.
- Ансамбль «Поленница», стройся, - скомандовал старшина, среди рассевшихся на корточках узбеков пронесся вихрь спешного беспокойства, – на выход бегом марш.
- Вот уж, действительно, перл литературный, - качал я головой, все глубже и глубже погружаясь в действительность мрачных будней.
Мне было девятнадцать. Всего девятнадцать. Как много предстояло прожить. Как мал, поначалу, казался срок… срок службы.
Но каждый день опровергал эту истину с жесточайшей прямолинейностью, с откровенностью палача. Два года я просыпался с одной мыслью, когда конец, и бесконечное однообразие скучного до тупости дня, пресыщение убогой обстановкой казармы, а затем тесного кубрика - затхлого помещения, где работающая вентиляция не спасала от нравственного удушья застенка, - давили всей тяжестью безграничной власти, и еще бог весть чем, отчего обреченность и апатия к жизни овладевали нутром и членами, будто заложенными без права выкупа у бессердечного ростовщика.
Я видел первый месяц цветные сны, маму, затерянный в мечтах бульвар, синее небо и зелень лесов.
Уже со второго месяца сны почернели: ветер, сопки, заснеженный плац, а впоследствии кубрик, построения на юте, садистские уборки с паразитирующими надзирателями в образах чудовищ-монстров. Все это угнетающее скопление сменялось одним и тем же сном: я просыпаюсь, одеваюсь среди висячих на цепях кроватей, в свете приглушенного фонаря – ночное освещение, и день начинается сызнова, один непрекращающийся день – сегодня, завтра, послезавтра, послепослезавтра, и так всегда, кажется, навечно установленное течение времени.
На дощатом полу, вымытом до блеска, вымытом – мягко сказано, вылизанном сотней ног и рук с помощью тряпок и без оных, на этом полу перед отбоем строились уставшие матросы, грезящие о сне, как о манне небесной, как об избавлении от мук дневных и неизбывных. Но их муки не кончались, тянулись вечность, как будто грех достиг галактической беспредельности и сном не окупался.
На арену выходили свирепые командиры, детским разумом названные младшими, с далеко идущими планами повеселиться от души перед своим сном, безоблачным и блаженным, как у ребенка. Время для них повернуло вспять, оно шло на убыль, каждый вечер перед сном «караси» хором отсчитывали оставшиеся до дембеля дни. Обратный отсчет начинали с далекого «сто» - зачем спешить: фитиль подожжен, есть время поразвлечься, пока не прогремит будоражащий воображение взрыв. Но наступал возраст, отсчитываемый в обратном порядке, когда неумолимо приближался конец: двадцать, девятнадцать, восемнадцать…, и убывающая простейшая арифметическая последовательность вскоре могла вылиться в оригинально-нереальное, то есть в младенчество, и в окончательную катастрофу – смерть.
Здесь, в просторной многолюдной казарме, было изобретено развлечение, изощренное и жестокое, по сути, и предавались ему с особым шиком. Трюк заключался в том, чтобы вся рота в едином порыве, как бы поддавшись заразному и моментальному экстазу, кинулась отбиваться. «Еще одна вольность с обращением к словарю. Подмена инфантом в мундире значения состарившегося аналога». Ничего общего с потасовкой и кулачным боем в стенах казармы. Новая версия глагола рождена от военного клича: «Отбой!» Раздевание, укладка форменной одежды на табуреты и запрыгивание в кровати, в буквальном смысле запрыгивание, так как кровати располагались в два этажа, - вот его декодировка. Норматив был иезуитский: 45 секунд, и просто-напросто невыполнимый.
По сигналу старшины все устремлялись в дикую свистопляску, потому что подгоняли их свистящие удары свернутых в жгуты полотенец в руках годков.
Считал теперь старшина. При счете «сорок пять» счастливчики, которые оказывались под одеялом, с интересом и задушенным сочувствием наблюдали за отверженными, не совладавшими со временем, с многочисленными препятствиями в виде бесноватых тел и холодной стали пляшущего каркаса кроватей, с неразгаданной головоломкой как уложить форму конвертиком, а поверх еще гюйс с беретом.
Несчастных ожидала казнь: когда остальные отходили, как праведные божьи создания, в мир сновидений, их участь была куда суровее мирских грешников. И бессонная ночь – это далеко не худшее наказание, ведь провести в труде часть заслуженного отдыха – это почетная обязанность советского гражданина, а что говорить о воине!
Наутро, поднимаясь так же быстро, как вечером укладываясь, бывшие родительские чада, затем военнообязанные, а ныне призванные матросы – всего-то через пару месяцев, - они в молчании рассматривали друг на дружке следы ожогов от вафельных полотенец, которыми накануне их хлестали ряженые надзиратели. Утренняя пора – пора светлых надежд, а молодежь всегда славится изобилием таковых, где бы ни проснулась.
Моя кровать и кровать Лехи Мошкина стояли рядом, вплотную, на втором этаже. Я услыхал, как снизу закричал недовольный Коваль, парень с каланчу ростом, из местных.
- Ты что, Мошка, сделал? Нет, вы только посмотрите, что эта сволочь натворила, - выл он, не обращая внимания на старшину.
- Что такое, в чем дело?
- Смотрите сами, он обоссался.
Старшина с брезгливостью оглядел мокрое одеяло Коваля и набухший в дырках пружин матрас Мошкина, источавший ядовитый запах впитавшейся мочи. Леха распахнул свое одеяло и спрыгнул вниз. Вся простынь сбилась в желваках, насквозь умащенная его стараниями.
- Мошкин, ты, что…ничего не почувствовал? И часто с тобой такое происходит?
Я также спустился с другой стороны в проход между кроватями.
- Почувствуешь здесь чего, после вчерашних скачек, - буркнул я, скорее себе под нос, чем для того, чтобы услышал старшина.
- Снимайте матрас и ступайте сушить на свежем воздухе, а белье в стирку, - приказал тот, почему-то обращаясь ко всем, как будто каждый отвечал за Лехин поступок.
- Я не знаю, как такое получилось, - говорил мне, а не Ковалю, Леха, извиняясь, - первый раз такое в жизни.
- Я понимаю, - ответил я, - сам терпел всю ночь: боялся выйти на крыльцо. Ведь заметут - у тумбочки с вахтенным всегда дверь в каптёрку открыта. Если прицепятся, всю ночь будешь: или воротничок пришивать, или полы мыть.
- У меня слабый мочевой пузырь, но под себя я никогда не ходил, - продолжал Леха.
- Сходил и ладно, проехали. Меня Сергеем зовут, Дикарев, - протянул я ладонь.
- А я – Алексей, Алексей Мошкин, - ответил на рукопожатие Леха.
Вечером всех собрали в местном клубе, где замполит и его свита проводили похожие на сходки митинги и праздники, умасленные самодеятельными концертами одаренных или замученных родителями в детстве матросов. Нынче там зачитывалось прискорбное сообщение ТАСС: умер Леонид Ильич Брежнев. Ему на смену пришел новый правитель всея Руси и окрестностей из пятнадцати республик, вполне самостоятельных, но зависимых. Им стал Андропов Юрий Владимирович, глава КГБ.
Внутри было тепло от набившихся, распаренных от мороза людей в заиндевелых и тающих шинелях - личного состава воинской части. Части, начинающейся в официальных документах с загадочных знаков - еще одной противоречивой субстанции в буквах и цифрах современного русского языка и летоисчисления, - а именно: 009… Бондиада какая-то!
Я не знал, печалиться или радоваться этому обстоятельству, теплу, разумеется, и еще одной радости – хоть временному, но освобождению от навязчивого ухаживания старшин, не наученных правилам этикета, а то и вовсе безграмотных и до сраму нечистоплотных и неодушевленных. Это при чистой-то и с претензией на народность, следовательно, и справедливость социальной политики, внедряемой в массы, в её сознание.
Что интересно, много позже такой набор цифр приобрел в этих (или уже иных? её потомках) массах шизофренический успех и копировался где угодно: будь то бампер авто, или личный (тогда приклеился другой ярлык: частный) телефонный адресат.
В этом же месте рядом со сценой (как это правильно для понимания наигранности и лицедейства обыденной армейской службы, такой далекой от будней солдат, ведущих непримиримую народно-освободительную войну с оккупантами), в этом месте среди полок с обмундированием почти жили старослужащие. Они приходили сюда, как домой, хотя баталером числился только один из них, и по вечерам делили награбленное, как шайка пиратов.
Я расстался здесь со своим еще бы пожившим пиджаком, джинсами, ношенными, но приемлемыми для походов в самоволку, с маминым пирогом и дядькиной поллитровкой, заныканной с утреннего полуразрушенного стола, за которым прошли проводы. Захвати я его двухрядную гармошку с малиновым отливом и мехами, сверкающими как размашистый веер со стальными ободками в моменты, предшествующие ухарским руладам, они аннексировали бы и ее. Я безропотно не возражал – в конце концов, они отбирали не пядь моей земли, не отечество, не родину. В конце концов, они тоже были русские, или хотя бы некоторые из них, а остальные жили на этой территории.
- Мошкин, не будь евреем, не жмотись, отдай сигареты. Курить вредно, а матрос должен быть крепким и здоровым, духом и телом. Как в присяге: беспрекословно выполнять приказы командиров. Они же тебе только пользы хотят, тебе же лучше будет, - учил старшина первой статьи Худойбердыев из Узбекистана и, обращаясь к баталеру славянской внешности, - правильно, я говорю, зёмя.
- Мошкин, ты теперь дух, забудь о мамке. Твоя мама и папа – взводный, то есть этот кареглазый узбек. Будешь его слушаться, получишь пряник. Если нет, сам понимаешь, - баталер размял затекшие пальцы, хрустнув ими. – Станешь годком, тоже будешь учить уму разуму духов и карасей. Все это прошли. Так что послушно неси свое бремя.
Леха с высоты своих ста девяноста сантиметров грозно поглядел на низкого баталера, в сидячей позе почти крохотного, как лилипут.
- Никогда, никогда не буду бить и издеваться над молодыми, - сказал он, однако, с интонацией, не сочетающейся с его воинственным видом.
- Все так говорят.
- Только не я.
Жеке Кузьмичеву досталось больше всех. И вообще, ему всегда почему-то везло со знаком минус. Во всех перипетиях матросской жизни любой эпизод негативного характера был связан с ним. Бывали ужасающие истории, в которых он участвовал на первых ролях – надо отдать ему должное артист он был первоклассный, просто выдающийся. Я бы сказал, гениальный. Ему ничего не стоило расплакаться в подходящей ситуации, он ни чурался низменных человеческих поступков, навроде воровства с чужой тарелки, или с чужого кармана, при этом с потрясающей уверенностью в праве на такое действие он недоумевал, если кто-то его осуждал, тем более наказывал. Казалось, в той жизни, заказарменной, его воспитывали по иноземным, инопланетным обычаям, где украсть означало пустяк, не хотелось думать, что закон. Как наивен я был, как далеко еще было до следующего века!
Старшина-хохол невзлюбил его, что-то узрев в чертах, в его лицевых морщинах, которых вообще-то и не было, на самом деле, по причине молодости. Может быть, он испытал чувство, противоположное тому, какое показывал на людях, и наоборот, Кузьма привлекал его, а не отталкивал, но тогда ни я, ни кто из нас, молодых, не слыхал еще о гей-культуре запада, да и востока (что только не напишут и не нарисуют в камасутре).
Однажды Жека после строевых занятий, миновав сарай с деревянными отверстиями под нужды организма, - не достроенный, такое же дырявый, как и настил с «дучками», со сквозняками и сосульками, но все-таки облегчавший и радовавший, словно оазис посреди пустыни, - затерявшись в рядах мандражирующих собратьев по оружию и потребностям, упустил шанс и поторопленный окриком взводного был вынужден встать в строй неопорожненным. У казармы пузырь взбунтовался, категорически требуя сатисфакции. Кузьмичев бросился в сторону одинокого трактора, вмерзшего в заснеженный грунт на пустыре за домом. Счастливее человека не существовало на свете, когда он возвращался на крыльцо, где посвистывая на морозце, ждал его хохол, предвкушая новый акт пьесы.
Следующий час Жека с ведром, полным застывающей воды, отмывал железо, а точнее кусок льда, в который превратился брошенный сельскохозяйственный ветеран.
…В день смерти генерального секретаря меня вызвал к себе командир роты. Его фамилия настолько поразила меня, когда он представился перед строем, что я заблудился в потоках сознания. Много позже я анализировал эту редкость, как предзнаменование или фетиш? Даже теперь, это слово влечет за собой череду фантазий и, как я это называю в шутку, словоблудий.
Он сказал:
- Я – ваш командир на период обучения, так называемый «курс молодого бойца», - каламбур, или финтифлюшка, прихотливая кривляка в милом и симпатичном словосочетании: какой еще курс? третий курс радиотехнического факультета? какого еще бойца? я автомат только раз держал в руках – на стрельбах, и почему молодого? я что, после этого смешного курса постарею, и уже не буду называться молодым, в свои девятнадцать лет!?
Он продолжил:
- …моя фамилия Сук, старший лейтенант Сук, - пауза, и дальше среди гробового молчания, - после обучения будет распределение, и возможно, кто-то из вас попадет ко мне на корабль, - опять молчание, что тут скажешь? Все знали к чему готовиться – флот, корабль, я в их числе, напуганный и заинтригованный этими словами еще в военкомате, когда майор в мышином мундире спросил, умею ли я плавать?
Я ответил, что нет, шутил, конечно, хотя в тайне надеялся на божью благосклонность к моей юной судьбе. Майор тоже оказался не промах:
- Тогда на подводную лодку.
- Нет, нет, надводные корабли – то, что надо, - что надо, я тогда не предполагал, и не хотел даже загадывать, будь что будет, чему быть, того не миновать, по морям, по волнам - вот все, что вертелось в голове.
Белые и зазубренные сверху, кремневые, в пятнах лишайников снизу, сопки подступали к самому забору с паутиной колючей проволоки. Порой, ближе к вечеру, когда туман и темнота густо оседали на крыши одноэтажных построек казарм, столовой, клуба и единственного двухэтажного учебного строения из серого кирпича, мне чудилось, что вовсе не забор служил преградой между воинской частью и городом посреди залива, да что городом! – всем остальным окружающим миром, - а разделяли их эти горы. До этого я видел в своей короткой жизни только леса средней полосы России, да одним летом холмы, покрытые абрикосовой рощей и зарослями кукурузы, в бескрайних просторах Ставрополья, маминой родины.
- Товарищ старший лейтенант, матрос Дикарев по вашему приказанию прибыл, - доложил я, как попугай, повторяющий одну только фразу во всех жизненных обстоятельствах.
Офицер, молодой, чем-то напоминавший мне тренера по боксу - чисто внешнее сходство: рост, выправка, прическа, сухощавый, как гончий пес, указал рукой на стул. Я сел.
- Я смотрел твое личное дело… твою учетную карточку, - начал он, тут же поправив себя, тонкие пальцы покрутили шариковую ручку, сделав пируэт, - как ты учился в школе?
У меня невольно взлетели брови:
- Я окончил техникум, у меня среднетехническое образование.
Он двинул стулом, вставая:
- Я имел в виду, как у тебя с русским языком? М-м, много ошибок делаешь, когда пишешь? Какая у тебя была оценка по этому предмету?
Он заговорил быстро, как будто вспомнил, что собирался сказать.
- Понимаешь, я вот вижу, у тебя в карточке указан ВУС-155. Это моя боевая часть, комендорская. Я – командир этого подразделения… Дело в том, что старпом попросил меня найти замену корабельному писарю, - он посмотрел на мою реакцию, для меня его фраза была все равно как цитата на идиш. - Если ты согласишься, то… В общем, служить будешь в тепле…Ты, как москвич, мне кажется, подойдешь на эту должность. Нужен грамотный, аккуратный человек. Предыдущий писарь закончил службу в звании главный корабельный старшина – это высшее для срочника звание… Два раза был в отпуске… В общем, ты как, согласен?
Я пожал плечами, не зная, что сказать, какой писарь, какой комендор? Все, что я слышал прежде – это только пушкинский командор, но тот, скорее всего, из другой оперы. Что он от меня хочет? Странно все это? Раньше я думал, что в армии, только приказывают. Этот странный, чудаковатый с примитивной фамилией человек в погонах, но рассеянный, сомневающийся, почему-то перестал внушать уважение к громкой приставке к должности: какой же это командир – сук, одним словом, если не выразиться хлеще: сука!
Я был прав, этот человек сыграл в моей жизни, в судьбе роковую роль – он в минуту решил мою участь. Никогда прежде я не мог поверить в книжное клише, что минута решает все. Морской офицер с фамилией Сук вынес мне приговор на всю дальнейшую жизнь, приковав меня к письменному столу покрепче каторжных цепей.
- Ну, и ладно, - сказал он, словно убил муху и смахнул ее в корзину для мусора, - я еще поговорю с Мошкиным и Кузьмичевым, они тоже москвичи, но думаю, ты подойдешь.
…Стоя на плацу в день принятия присяги я сочинил это простенькое стихотворение:
«Стаи черного воронья
Кружат с самого утра
Над постройкой, скрытой сопкой,
Над матросскою головкой.
Ветер злой срывает шапку,
Сердцу теплому здесь зябко,
И не греет никого
Чужеродное гнездо.
На безмолвье обречен я три долгих года,
Не полюбит горячо женская порода,
Сердцу выход не найти в сладкий мир уюта,
Крепко заперты пути, и тюрьма – …
Я думал об окончании, подходящем к моей нынешней обстановке, но слово «казарма» было не в рифму, а другое – рифмующееся, еще не было мною пережито, испробовано. Посомневавшись, я все-таки вывел в мозгу «каюта» и поставил жирную точку.
До собственной каюты мне было: если спросить сколько, ответ, как в той поговорке, популярной и трудно вообразимой - «когда рак на горе свиснет». И вообще, свиснет, или нет, еще вопрос? Кто знал тогда, что будет?
Кто знал, что умрет Брежнев. Он жил долго, умер глубоким болезненным стариком. Вместе с ним умерли старики-коммунисты, его ровесники. Они еще не знали, что умерли. Они по-прежнему ходили на парады, на митинги и встречи ветеранов, вспоминали ушедшие времена, пели бодрившие их задорные песни. Но уже по-новому били кремлевские куранты, срываясь в набат, как было всегда в России в годы лихолетья, во времена катаклизмов, народных бедствий и лишений.
С уходом Брежнева завершились годы благополучной созерцательности и простодушной успокоенности всего советского общества, как некоего кита, огромного и неповоротливого, колыхающегося в безбрежном океане неведения (как говорили, за железным занавесом), лишь блаженно пускающего фонтаны брызг.
Наступило пробуждение. И ужас тому, кто мог видеть через год, еще страшнее, кто – через два, если ж глянуть дальше через десятилетие – угроза ослепления, или иного проклятия: не смотри, не оборачивайся – превратишься в соленой столб.
В Петропавловске-Камчатском ничто казалось, не изменилось. Авачинская губа, заполненная кораблями, продувалась ветрами, которые встречали и провожали в море. В многочисленных мелких бухтах и затонах отстаивались рыбацкие суда, баржи, сухогрузы и наливные танкеры, кое-где виднелись рубки подводных лодок, скользящих по акватории, словно акульи плавники, и курсирующих до выхода из залива и обратно, большей частью в бухту Рыбачий. Три брата – три скалы, как остроконечные зубья разных размеров – все также торчали из воды, напоминая всем, что и век – не срок для истории земли. Склоны сопок, опускающиеся к воде, ретушировали своей серостью фасады зданий в поземке и ошметках грязи. В воздухе носились резкие запахи выловленной рыбы, морских водорослей, нефтепродуктов, а изредка приносило от курящейся в дымчатой облачности гигантской Ключевской сопки дух тлеющего вулкана.
В полуэкипаже, именно так называли часть, в которой я служил до отправки на корабль, после упомянутого собрания ничто не изменилось. Все прошло обыденно, как будто каждый день умирали генсеки. В кабинете комполка и красном уголке поменяли портреты, и всё – эволюция окончена. Король умер – да здравствует король!
По утрам все также развозили матросов на овощные базы города, чтобы бросить их замерзать в декабрьской непогоде, и вечером, простуженных, остекленевших в своих шинелях увезти в такой же склеп, мертвый, разве что слабо подогретый, чтоб не померли, до тех пор, пока не попадут в лапы зверски изголодавшихся за день, жаждущих свежего мяса, охочих до мрачных игр изуверов с человечьими лицами.
Наконец настал тот час, когда нас погрузили и повезли, как овощи, в бортовом газике, укутанном брезентом, на корабль. Подпрыгивая на жестких скамейках, обнимая тугой вещмешок с новеньким обмундированием из расщедрившейся вдруг, на прощанье, баталерки, я с затаенным дыханием представлял себе тот новый, ожидавший меня мир. Я был почти счастлив предстоящим, готовился к чуду, не меньше. После грубой безысходности и невежества казарменного бытия на мгновенье испытал облегчение от расставания с периметром, ограниченным колючкой, сопками и…не хватало до полноты картины сколоченных из досок вышек с часовыми.
Рядом сидели Жека, Леха, мои земляки. И от того было еще веселее и надежнее вера в будущее, в котором все напасти позади. И еще одно, что волновало меня, пожалуй, более всего, больше страданий, испытаний, неизвестности, больше инстинкта страха за себя, за свою жизнь и здоровье, кроме меня никому не нужных, и никого не беспокоящих («здесь вам не детский сад, некому сопли утирать»). Я ждал встречи с морем.
Нас привезли и сгрузили, когда уже было темно. Грузовик уехал сразу же, стало даже грустно без него. По команде мы построились в колонну по трое, и тронулись по территории завода, безлюдной и ярко освещенной прожекторами на высоте башенных кранов. Хорошо еще, что старшина – проклятый хохол шел вместе с нами (бедный, несчастный Жека!) – не скомандовал «Запевай!» Пришлось бы нам тянуть, как на плацу, эти унывные строки, выдуманные на поруганье и как издевка нам:
«Экипаж – для нас одна семья - И вода, всегда нам как земля – И любой из нас не против – Хоть всю жизнь служить в военном флоте!»
Мы поднялись по длинному трапу, завешенному по бокам плотной тканью, напоминающей парусину (воспоминание из детства об Ассоль, Нее и их паруснике), очень похоже на занавески, зачем, от кого прикрывают? Всех поднявшихся построили на черной-черной палубе перед громадной пушкой, целящейся необъятным дулом в берег. Зачитали какие-то списки, в которых прозвучала моя фамилия. Затем поделили, как пожитки в баталерке, и развели в разные помещения.
Я спустился по железной лестнице на два этажа вниз, наверное, в подвал, так как дальше лестница заканчивалась, и вправо и влево дорога раздваивалась на кубрики, где спали и отдыхали моряки.
Меня отвели вправо. С удовлетворением я отметил, что Леха и Жека оказались рядом. Нас заставили раскрыть вещмешки, выудить оттуда барахло, сверкающее нашивками и пахучее, как любое барахло, попавшее со швейного станка на мороз, а затем в теплое помещение. Последовало - а что еще ожидать? – изъятие свежайших тельняшек и процедура знакомства с укладом корабельной жизни и субординацией на службе.
Нам произвели осмотр «фанеры». Самый накачанный годок, для убедительности с голым торсом, поочередно ткнул каждого в грудь с силой, на какую был способен его мускулистый кулак. И ко мне опять, как на сборном пункте в Москве, пришел покупатель, в звании помельче, но в габаритах намного, намного серьезнее.
Тогда, в Москве, был щупленький дембель, старшина первой статьи, «стар раз» – новое недоразумение с языком: что за star? что за считалка? - тут же встречал меня просто матрос Кудрин Борис, родом я думаю, из Мурома, жаль имя подвело. Вскоре я узнал, что есть еще star два и star мос, старшина второй статьи и старший матрос соответственно, а еще star лей и star пом – страна лимпопо, или корабль, населенный звездами, прямо звездолет, какой-то. Если бы веровал, сказал бы, перекрестясь: «Неисповедимы пути господни, аминь».
Этот парень, мужицких размеров, радостно воскликнул:
- Пошли со мной, - и утащил меня вверх по лестнице.
Отпираться, голосить, что, мол, не хочу, не согласен, не умею и не обучен, было бесполезно. Он ухватился за меня, как бульдог за свежатину, и по его звериной уверенности я догадался, что влип.
Он притащил меня в узкую квадратную келью со стальной дверью.
- Ты – москвич? – спросил муромец.
- Да, - ответил я.
- Тогда мы – зёмы, - протянул он ладонь орангутанга, - я тоже из Москвы, из Можайска.
- «Хорош зёма, километров сто пятьдесят – двести от города», - подумал я, и вспомнил, что лимитчиками называли иногородних, приехавших в Москву, а еще, что отсидевших срок отсылали за сотый километр и лишали московской прописки, - очень приятно.
- Садись, - показал он на стул.
- «Что это все пытаются меня усадить?»
- Это теперь твое рабочее место, я сдаю дела и сегодня перехожу в боцманскую команду.
- А что так?
- Не могу я здесь, не мое это. Я после службы пойду учиться на капитана рыболовецкого судна. Садись, - и положил пудовую руку на мое плечо, так что я упал в подобие кресла без подлокотников, а сам он уселся, с глубоким выдохом на другой стул в углу у тумбочки.
Не с этих ли пор родилась у меня присказка: «не то, не мое».
- Печатать умеешь? – спросил он.
- Нет.
- Это не сложно, смотри.
Мы пересели, и он изобразил пальцами такое, что я называл бы виртуозной игрой на пишущей машинке. Сменил исписанное на чистый лист бумаги, на два листа, подсунув под верхний шуршащую кальку, и вновь застучал по клавишам, изредка кидая взгляд в сторону и вниз – на стол, где лежал черновой текст.
- Понял?
Мы опять рокировались, и я принялся осваивать новую специальность, тыкая указательными пальцами в проваливающиеся под ударами кнопки с белыми буквами русского алфавита.
- Ну, я пошел, - вдруг сказал он, и исчез, как мне показалось навсегда из моей жизни.
Так началась моя военная служба на боевом корабле Тихоокеанского флота Советского Союза. Только в полночь мне разрешили покинуть келью, и я впервые разглядел - пока шел вдоль сваренных труб, ограждающих от воды и называющихся леерами – черную пропасть под бортом, дышащую сыростью и еще чем-то, отдаленно напоминающим утренние рыбалки с удочкой на реке. А, напротив, в сигнальных огнях силуэт другого корабля, пришвартованного так, что до его борта можно было допрыгнуть.
Свидетельство о публикации №226100800084