Феноменология химеры. Глава 33

Глава 33. Проблема скучания в имени. Феноменология скучания. Статистические проблемы ономастической потерянности в имени. Паразитарные стратегии использования химеры сознания. Неотменимость химерической институциональности во времени. Клиническая стратегия симбионта. Риски фиктивной идентичности протоколов претворения квазихимеры и химеры. Ресурсы зверя нагуаля. Страх как микрофрустрационный вызов повседневной рутины. Феноменология страха и ужаса в контексте античного героизма. Скучание как внечисловое положение сознания.

Любое антропогенное сознание имеет дело с эйдетическим гибридным типом химеры. На самом деле гибридная институциональность является техническим ответом интеллигенции на положение антропогенного сознания во времени. Другими словами, химеричность — это естественное свойство, присущее любому внутриграничному пространству, поэтому в условиях времени она является обязательной акциденцией терминальности. Сама по себе медиативная функция химеры, как и все службы технического сопровождения сознания во времени, нейтральна. После Эдема человеческое сознание оказалось в положении, где идамическое состояние идиллического всеведения было потеряно и возникла фундаментальная проблема выживания в условиях времени, то есть в дифференцированном положении ограничений возможностей памяти. Подобная стратификация была и остаётся продиктованной суггестивным выбором, создающим региональную фонематическую статистику общей синтетической компиляции метафизического опыта пребывания в пустыне свидетельствования себя экзистенцией. Это свидетельствование создаёт технические разрывы непрерывности сознания в возникших условиях симбиотически наведённой искусственной амнезии. Таким образом, если брать общую ситуацию времени, то любое антропогенное сознание, в том числе находящееся в ситуации своей условной нормы, будет вынуждено восстанавливать свою реликтовую основу историчности как осознаваемую во всей своей полноте онтологию своего первоимени. Но здесь необходимо понимать, что никакая прямая линейная методология «взлома» собственных ресурсов памяти в этих синтетических, искусственно созданных ограничениях неприменима. Подобный аспект принуждения приведёт к институциональной гибели рассудка, как в своём статистическом большинстве полностью зависимого от договорной суггестии общих представлений своего времени.
В перманентном вакууме скучания, суггестивно обоснованном фактичностью наличия подсознания, рождается – точнее, имплицитно длится подлинный ужас экзистенциальной пустоты, переживаемый паттерном сознания в личном пустынном регионе своей причастности к монотонности времени. Эта форма имплицитности воспринимается как минимум в качестве фонового имплицитного режима химерического раздражения, как максимум - в виде смертной метафизической скуки и её рефлексивного отчёта в виде беспричинной тоски, не имеющей видимых и тем более внятных причин и истоков. Отсутствие понимания этих переживаний связано с тем, что они не являются аутентичными состояниями самого скучания в сердце пустыни своего отшельничества. Эти эмоции - не более чем переживание состояния маргинального приближения к суггестивному сердцу пустыни. Их можно определить как сопровождающее предчувствие подлинного ужаса небытия, захватывающего сознание под абстрактным давлением осознания соприсутствия экзистенции. Механическое пресечение временем подлинной антропогенной онтологии, создание синтетической неопределённости прошлого и будущего создают в антропогенном переживании бытия «островной» синдром одиночества. Это сакральное чувство невозможности разделения ни с кем своего спекулятивного имени, вызываемое парадоксом его номинальной разделённости в различных языковых интерпретациях с множеством людей общего мифологического соответствия одному общему для них всех имени. П.П. Глоба по этому поводу пишет: «Подметил удивительную закономерность: чем больше людей названы одним и тем же именем, тем меньше проявляются свойственные этому имени психологические качества» [41]. Множественная субъективная стратификация эгрегориального имени создаёт положительный аспект условной защищённости, но это функционально для спекулятивного сознания, ориентированного на инквизиционные стандарты понятийной смысловой суггестии общепринятости. «Платой» за эгрегориальное коллективное владение одним именем является определённая корпоративная общность судеб его носителей, то есть общность их представлений, компенсировать которую может уникальность родовой клички, фамилии, то есть родовое имя или, если оно не является традиционным, отчество, так как в этом случае оно также создаёт дополнительные маркеры неповторимости самой суммации всех наименований региона. Оборотной стороной принадлежности к общепринятости имени становится потерянность в этой общей, стирающей персонализацию статистике. Эта форма потерянности в анонимности своего имени, отчества и фамилии может быть определена как одна из причин экзистенциального скучания. М. Хайдеггер первым описал саму феноменологию скуки как процесс скучания, со всей присущей ему гениальностью и глубиной методологических подходов, определив её как свойство времени, как его акциденцию. В частности, М. Хайдеггер писал: «Глубокая скука, бродящая в безднах нашего бытия, словно глухой туман, смещает все вещи, людей и тебя самого вместе с ними в одну массу какого-то странного безразличия. Этой скукой приоткрывается сущее в целом» [42]. Причина скуки, которую исследовал мыслитель, была очевидна, — это отсутствие событий, ожиданий, долгосрочных и любых иных надежд, выражающееся через пустоту бытия. В ситуации спекулятивного типа скучания сама скука не воспринимается как ключевое событие, связанное со свидетельствованием субъектной монотонности времени. Но самим философом скучание рассматривалось именно как вынужденный контакт с экзистенцией, со стерильным приватным аспектом времени в его подлинной субстанциональной автаркии, не прикрытой привычными маркерами бытия. Контакт со временем — это фактор, провоцирующий не только скуку, переживаемую как спекулятивный процесс непонятного скучания, но и тоску, вызванную именно этой неопределённостью, потерей паттерном сознания привычных спекулятивных границ своего восприятия. То, что для одного субъектного домена является благом, источником трагического вдохновения (и в данной ситуации очевидно то, что для самого М. Хайдеггера феномен скуки, которому он посвятил сто пятьдесят страниц, стал именно таким лично мотивирующим и вдохновляющим его предметным аспектом глубочайших исследований), для другого субъектного домена может представляться поводом для невыносимых мучений. В инфернальном контексте речь может идти только о втором варианте, где скучание нередко, если и становится шансом, то шансом симбионта на территориальную аннексию региона. Постоянное химерическое «трение» бинарной структуры логоса вызывает, образно говоря, хронические воспалительные процессы «нагноения» в сознании, отказывающемся принимать любой болевой вызов. В том числе подробные процессы идут в регионе, игнорирующем такой аспект, как расположение в пустыне скучания, где во всём своём множественном реестре безусловно присутствует состояние боли как метафизический шанс возникновения прецедента возможной осознанности аберративности своего бытия. Эта ситуация может стать шансом, потому что при любом своём анамнезе и масштабности скучание является одним из самых мучительных психосоматических состояний. Причём боль скучания как состояния расположена неопределённым образом, соматически её невозможно локализовать. Чаще всего она воспринимается как аспект всеохватывающей, не оставляющей благих лакун всеобщности.
Субъектность постоянно стремится инстинктивно преодолеть свою двойственность, имплицитный химерический дуализм своего сознания. Проблема химеричности сознания в ситуации времени неотменима. Антропогенное сознание ограничивается числовыми аналитическими кодами времени и при теоретической потере зверя нагуаля оказывается в положении механизма, лишённого суггестии. Подобная целостность автоматически приводит к катастрофе поведенческой детерминации, в основе которой лежит формальная машинная логика вещи. Существует только один концепт, один технический протокол выбора: либо оставаться в действительно и вне всяких сомнений ужасающем положении отшельничества в кшатрианской рутине своего скучания, в пустоте личной неопределённости этоса, либо выбрать путь абсолютной колониальной завершённости поведенческого комфорта вещи. Это бытие киборга, где программы определяются по принципу оптимизации усилий извне, а не по уже недоступному смыслу, избираемому в сердце собственной сакральной монотонности пустыни отчаяния. Потому что смысл сам по себе, безотносительно повода использования его как мотивационного носителя концепций, является чистым правовым чувством своего трансцендентального видового положения. Это безусловное и неоспоримое чувство своего космологического статуса. В своей основе это юридическое переживание своего положения как правомерного и легитимного в такой степени, что это имманентное, регионально присутствующее фундаментальное основание фундирования в закон, в договор, позволяет обладать экзистенцией - величайшим даром не просто слепого бытия, а инстинктивного бытия зверя нагуаля. Гибридный синтаксис сфинкса кодифицирует присутствие или отсутствие для патронируемого им региона смысловых сущностей, переживаемых как поэзис во всём своём непосредственном бытии. Но поэзис сам обладает смыслом только в положении своей доступности логической понятийной конвертации рассудком. Говоря иначе, он должен быть конвертируем через интуитивные иррациональные программы зверя, через теневой синтаксис «сумеречного» сфинкса нагуаля, через его завершённую в высшем гибридном откровении компиляцию поэзиса, становящегося доступным рассудочной диагностике, а значит, различающим функциям ума, то есть этосу. Конвертация инстинктивности в интуитивность — это постоянная задача химеры, и разрыв этих паттернов приводит к катастрофе симбиотизации сознания, которое в силу потери своего интеллигентного этоса в состоянии машинной одержимости оказывается неспособным на сущностное категориальное различение. Для пассивной кукольной топологии «вьючного» региона этика не нужна, ей становится необходимой антропоморфная мимикрия.
Причина любого бегства из болевых рисков скучания лежит в хроническом сопровождении сознания вызовом, всегда сопровождающим ситуативный протокол неизбежной технической поляризации субстанциональных положений самих образов химерической артикуляции, точнее, их естественных состояний. Антропогенное сознание располагается в подвешенном состоянии постоянной челночной редукции от одного обратно к другому. Редуцирование к зверю профилактически сокрыто в микропроскальзываниях сознания, берущего для этого эмоциональную паузу. В химере не существует протокола эмоциональной доступности зверя нагуаля, он профилактически скрыт в локальных актах незаметной анестезии своей образной ролевой актуализации. И напротив, акцентуация антропогенного сознания всегда заполнена эмоционально эксплицированной аффектацией своего тестового присутствия, которое необходимо дисциплинарно контролировать. Поэтому существуют специализированные видовые антропогенные риски сознания, связанные именно с самим способом его фундаментального основания во времени. Скрытый, латентный страх антропогенности состоит в перманентном ужасе безумия, в страхе, распространяющемся на неопределённость скучания, аберративно диагностируемого им как состояние шизоидного расщепления своего сознания. Но именно за этой ошибочной пролонгацией стоит ксеноморф. Квазихимера не может разрушить саму химерическую институциональность, потому что подобный акт означал бы функциональную изоляцию логоса, то есть его полную дезинтеграцию или, иными словами, очевидное клиническое безумие. То есть альтернативой потере химерической институциональности может быть однозначная асимметричная детерминация, патогенное смещение поведенческого баланса либо к звериной инстинктивной неуправляемости, то есть агрессивной форме безумия, либо к тихой помешанности логического характера, то есть к тому, что определяется как «тихое» помешательство. Но в любом случае паразит может использовать химеру либо в каноне кардинального островного сознания, например, «безобидного» тихого помешательства, либо в агрессивной форме изолированного от феноменологии мер сорвавшегося с цепи зверя. То есть в любом случае сознание возвращается в то место, которого оно тщательно старалось избежать, и в итоге подобных усилий бегства от экзистенции реципиент оказывается в положении полной «островной» изоляции. Он оказывается заперт в своей собственной пустыни скучания, которую никто уже прорвать не сможет. При сохранении клинической ситуации полной симбиотической одержимости единственной поведенческой альтернативой «островному» статусу, конечно, при условии наличия соответствующих талантов и качеств, «вьючное» остаётся (оставляется) генеральным и интегрированным образом, пролонгированным в социуме, получая в обмен на латентную форму безумия презентативную роль палача. Любая форма одержимости сводит интуицию к минимальным, исчезающе малым значениям и выставляет на передний план внегеральдическую пороговую мотивацию гофмановского Цахеса, то есть использует полностью стёртое сознание колониальных дионисийских проводников. Говоря иначе, симбионту для своего выживания требуется фиктивный тип личности, полностью программируемый своей инстинктивностью, где обязательно должен сохраняться сам химерический протокол. Это означает, что симбионт для своих целей вынужден сохранять дионисийский тип проводника из хаоса, правда, при этом заставляя реципиента выбирать необходимый ему вид самого носителя, которого уже сложно назвать зверем. По техническим протоколам неотменимых во времени требований химеры это будет всё равно в природе нейтральный, то есть тотемически сохранный для химеры тип сознания, но уже по требованиям ксеноморфа в своём поведенческом профиле максимально приближенный к номинальному сходству с колониальной ролевой детерминацией улья. Поэтому ксеноморфологический тип химеризации старается поддерживать страхи, фобии, прежде всего, перед метафизическими страданиями пустыни экзистенции, разворачивая их в противофазу процессов анестезийной наркотизации рассудка. Достигается это через его последовательную некротизацию, умерщвление функций эйдетического мышления, через инициирование поиска им самим состояния ментального комфорта, понятийной предсказуемости любой ценой. Ксеноморф не может позволить реципиентному топосу сознания начать осознавать истинный ужас происходящего поглощения, иначе тот будет пытаться вырваться любой ценой, вплоть до суицида. Но суицид самого сознания не входит в планы химеры - по крайней мере, пока «вьючное» не будет развёрнуто к своей генеральной палаческой функции. Слишком ранний суицид может лишить её кормовой базы, захваченного потенциала паттерна. Приведение к суициду практикуется в случае, когда регион отказывается функционировать при наличии подобных имманентных качеств, провоцирующих его служить источником страданий других. Если его генеральная функция оказывается для паразита недоступной, то симбионт теряет свой прогностический смысл и так или иначе устраняет своего носителя.
Поэтому искусство квазигибридной химеры состоит в построении системы сдержек и компромиссов. Это классическая колониальная стратегия, состоящая в том, чтобы не резать курицу, несущую золотые яйца, но и не дать ей вырастить из них цыплят. Аннексированное сознание, если и догадывается о происходящих процессах, то только на уровне остаточной интуиции - того её фрагмента, который квазихимера не может контролировать на первом уровне бинарного логоса и его презентации на одном из уровней чувственного конгломерата интуиции. Подобный синдром захваченности может   выражаться в неопределённом, смутном чувстве тоски, психосоматической боли, которая локализуется в области сердца, точнее - на анахате. Антропогенность, даже при самой своей усреднённой интеллектуальной организации, по умолчанию обладает полноценной защитной системой распознавания опасности. Этот уровень имеет технически равный потенциал раскрытия у любого сознания, в отличие от способностей рефлексии и интеллекта. И хотя эти возможности в случае колонизации в значительной степени заблокированы, но и того, что осталось, обычно оказывается достаточно для формирования у этого паттерна сознания тревожного состояния хронического свойства. Гибридный паттерн «вьючного» испытывает это чувство постоянно. Здесь необходимо оговориться, что речь идёт в большей степени о ментальных ошибках, нежели о брутальном физическом страдании, так или иначе очевидным образом сигнализирующем о неблагополучии. Однако логика соматических проблем упирается как раз в аналитическую проблематичность, в её каузальную по отношению к физической боли преамбулу. Квазихимера делает всё, чтобы не позволить рефлексии паттерна сознания, рассудку, реверсировать себя на уровень правильного анамнеза заболевания, чтобы пресечь на корню возможность последующего перекодирования, распознавания опасности. Вместо естественной системы самоочищения, которая работает у «нормального» сознания, квазихимера провоцирует естественный экзистенциальный ужас, который она же и компенсирует принципом «домино» - созданием механической модели переброса своих страданий на других. Генерализированное «вьючное» сознание, обладая даже минимальной возможностью, запускает процесс «падения» костяшек. Реципиент квазихимеры, будучи сам донором, начинает превращать в своих доноров подчинённых, сослуживцев, незнакомых прохожих, близких - всех, до кого паразит через своего ключевого одержимого может добраться. На самом деле паттерну только кажется, что он компенсируется страданиями окружающих; его регион превращается в «чёрную дыру», где нет дна и не бывает чувства насыщения. Но в сам момент проявления стратегии переброса страдания, его экстраполяции на внешний круг, «вьючное» на очень короткое время получает то, что у наркоманов называется «приходом». Это мгновенное чувство инфернальной релаксации, квазигармоническое ощущение радости от причинения другим боли. Парадокс этого переживания заключается в том, что гибридное сознание никогда не задумывается об истинных источниках своей радости, об источнике прихода сил. Анестетик, блокирующий различающую, цензурирующую систему, то есть различающий ум, не позволяет антропогенному сознанию связать в единую логическую цепочку событийный прецедент, сам акт садизма и последовавший за этим эмоциональный подъём. Здесь необходимо уточнить, что не чувства, которые имеют, по сути, имперсональный, основополагающий характер, а эмоции становятся их суррогатным заменителем. Чувства экзистенциального ужаса, от которого бежит «вьючное», слишком его пугают, поэтому его сознание воспринимает только эмоции.
Ранее упоминалось об эмоциях как о феномене, сопровождающем «эго» паттерна сознания; как о том, что, помимо условной рефлексивной инверсии к именам, обслуживает сознание тем, что поддерживает топологию интеллектуального моделирования, то есть рассудок. Тем самым сама институциональность эмоциональности вносит в сознание то, что наиболее тесно связано с его самоидентификацией, - тестовую статистику имяузнавания. Поэтому химера делает ставку не на чувства, а именно на эмоции как на самый конъюнктурный и уязвимый аспект рефлексии.
Момент наркотической компенсации, квазикатарсис, может переживаться колонизированным сознанием «вьючного» ярко. Это спонтанный восторг от атрибуции своего положения и всех его бонусов, но эта отобранная энергия страданий (и этот аспект всегда фатально ускользает от реципиента) предназначена не для него: он только посредник, через которого основной массив передаётся дальше в координационный центр колонии. Поэтому питание предназначено для доминирующего в пищевой цепочке озера Коцит, где, следуя сюжетной логике «Божественной комедии», находится сам вмёрзший в озеро Люцифер, казнящий в своей пасти Иуду [43]. Квазихимера всегда голодна, она не может генерировать собственные ресурсы, потому что ей просто нечем, она творчески бесплодна. Разрушение того, что создано другими, «легион» позиционирует как акты созидания, как своё творчество, хотя, если исключить то, что он может разрушить, то всё, что ему останется, — это самоликвидация своих обратных трансценденций дна. Как уже упоминалось ранее, это бесплодие лежит в генезисе зла как эйдетически того, на что, как на негативную патогенную гипотетичность, указывает в чисто знаковой форме номинальный маркер разума. Подобная экзистенциальная гипотетичность является только возможностью бессубъектного, а значит, паразитарного выбора среди всех инфинитезимальных возможностей в реестре свободы смысловых истолковываний. Но никакой захват ресурсов не изменит базовой онтологии абсолютной внесубъектности, а значит, и вне субъективности неблага. Поэтому, чтобы не исчезнуть в энтропии, колониальное сознание вынуждено пиратствовать; оно паразитирует, обольщая своими благами, и через институциональность своих генерализованных «куколей» откачивает основной массив энергии для поддержания своей противоестественной и, по сути, имитирующей химерическую гибридность природы. Поэтому захваченный субъектный регион так же будет находиться в состоянии хронического голода: он должен постоянно создавать прецеденты паразитарного характера, должен заставить «костяшки» падать, то есть он вынужден, в соответствии со своими инфернальными идеалами бесконечного и, главное, непрерывного окормления, начать перепрограммирование региональных субъектных паттернов как носителей энергии сознания, то есть еды, вокруг себя, расширяя периферию своего влияния, свою негативную экзистенцию индульгирующих смыслов. В ситуации полного обезличивания и колониальной унификации своей топологии субъектность в силу фатальных для себя обстоятельств вынуждается создавать, клонировать собственные подобия, формируя из них постоянные, гарантированные для себя пищевые цепочки. Подобная система круговой поруки создаётся как копия ментальной рефлективной сети интеллекта, но задачи у неё совершенно иные — это создание не просто пищевых транзитов, а формирование постоянной эффективной пищевой сети. Сознание может и просто обязано освободиться, но, конечно, вследствие отчаянного сопротивления паразита процесс аннигиляции симбионта будет всегда очень болезненным аспектом возвращения утраченной целостности, утраченной гармонии и самого эйдетического смысла бытия.
Алгоритмы процессов реабилитации — это отдельный, огромный по массиву вопрос, который не входит в круг обсуждаемых в данной работе проблем. Пока здесь не будет затрагиваться тема Лазаря, ведь мы ещё не разобрались с господами Цинноберами.
И тем не менее проблема воскрешения тесно связана с алгоритмами падения. Психосоматический эффект может переживаться идентичным образом по причине того, что и в случае исихиального прорыва в метафизику пустыни скучания, и при катастрофическом выпадении из её болевых шансов возникает один и тот же эффект претворения. Этот паттерн может быть переживаем как замещение и поэтому способен восприниматься как обновление топологии региона, чем и в этом, и в альтернативном случае он и является. Это именно тот эффект, который достигается только при переживании претворения: ничто не остаётся прежним, и уже некуда и незачем возвращаться. Претворения создают однонаправленный, необратимый процесс замены сущности или, что одно и то же, замены имени. Поэтому деградация, упрощение семантической структуры мышления и его восходящая смысловая трансценденция воспринимаются как один и тот же процесс. Тем более, что технически, если исключить содержательные аспекты, это действительно виртуально сходные протоколы, поэтому паттерн сознания нередко путает радость взлёта с эффектом падения. Но есть нечто, что эти эффекты объединяет, — это ужас сосредоточения этих процессов в одном и том же месте, в пустыне собственной суггестии. Эти мотивационные поляризации объединяются общим гибридным синтаксисом трактовки красоты, то есть они могут и, как правило, равным образом атрибутироваться антропогенным сознанием как поэзис. Процесс претворения равным образом, то есть безотносительно своего смыслового содержания, создаёт эффект возрождения. И это действительно возрождение для чего – либо.
Регион живёт в состоянии не просто страха. Страх является продуктом работы той самой, извините за тавтологию, страховочной сети, глубинного слоя интуиции, которая, в свою очередь, опирается на массив данных в виде своего интуитивного соматического, иначе говоря, скульптурного аналога, то есть чувств. Страх работает как «улитка» времени, то есть это кратковременная или более длительная, но всегда куколь, свёртка. Этот реверсивный феномен формирует спонтанный фрустрационный комплекс чувств, но специализация этой феноменологии страха заключается в синхронизации мотива и его переживания. Страх функционален только если он событийно, пересекаемым «нитью времени» образом, остаётся актуальным. Если страх выпадает из контекста сугубого настоящего, то есть из его номинального технического «просвета» в качестве «красной» линии его страхующих смыслов, то исторически, как форма отнесённой в классическую фрустрацию «задних» чисел ушедшего, страх теряет свою прогностическую функцию опережающего минимума контроля вплотную заступающего времени. Разворачиваясь в терминале заступающего будущего, в его уже различаемой, видимой, ощущаемой протенции, страх обязательным для себя образом должен начать своё химерическое апеллирование к зверю нагуаля, к его инстинктивным ресурсам расширения региональной фонематической топологии места. Природа места отлична от феноменологии пространственности именно тем, что пространство числовым, то есть «дурным» образом бесконечно ограничено. Говоря иначе, оно ограничено фонематически, то есть самой своей региональной ритмологической характерологией в её, повторимся, гегелевски «дурном» самоповторении. Место, со своей стороны, не бывает характерологичным, оно феноменологически, точечным образом технически нейтрально, оно положено как явление абсолютной инженерной нейтральной безличности. Именно в силу унификативности своих протоколов место как местность способно становиться «якорем» в экзистенции пустоты. Оно становится тем цифровым точечным аспектом единичности хаоса, который своим ресурсом способен удерживать в качестве функции свои числовые номиналы пространственных значений, то есть саму исчислимость времени. Своим безжалостным цензурирующим давлением страха Кронос создаёт дополнительное психическое пространство внутри места расположения эйдетического субъективного времени топологии паттерна сознания.
Страх, являющийся одним из общих коррелятов гибридного синтаксиса химеры, сворачивает соответствующий тематический сектор в спиральную структуру, не нарушая при этом общей динамики времени региона. Этот тестовый эмоциональный «куколь» создаёт минифрустрационный комплекс, принимающий ключевую форму доступа к возможностям пустынного проблематического разрешения в ситуации метафизики скучания.
Что такое, по сути, скучание? Это положение сознания, вынужденного бытийствовать вне возможностей своего представления. Говоря иначе: бытие есть, сознание так же наличествует (оно вообще есть всегда, даже в коме), а представления бытия нет, нет идентифицирующего это положение синтаксиса. Потому что положение это определяется монотонной топологией субъектности (сущности) времени. Бытие вне представления и - заметим, в этой ситуации о понимании вообще речь не идёт - какое понимание при абсолютной невозможности представления и даже воображения со всеми его делириями. В скучании нет ничего, нет даже классического бреда, всей спекулятивной периферийной или фрустрированной «взвеси», постоянно сопровождающей антропогенное сознание. Если понять, что такое бытие вне представления, что значит жить, не представляя, как это делаешь, но в то же время находясь в сохранном рассудке своего сознания - то есть, если понять, что такое сознание вне самой институциональности абстрагирования себя как образа представления, - то тогда можно представить себе скучание. Но здесь, опять же, парадокс, невозможно представить себе то, что не представляется по определению. Здесь, в ситуации категорически отсутствующего представления находятся истоки всей онтологии ужаса суггестии и здесь же, естественно, для тех, кто способен не просто вынести это ситуативно (это выносит, например, при элементарном симптоматически -соматическом заболевании и спекулятивное сознание усреднённых значений) распложён эсхатологический шанс свободы. Бытийствовать в постоянном дрейфе к силовому фокусу пустыни суггестии может либо молитвенное сознание праведника, либо дисциплинированное сознание кшатрия. Бытие вне возможностей своего представления не означает наличия какой – либо свойственной психопатам невозможности эйдетического воображения. Речь, конечно, идёт не о самой функции представления, присутствующей в ограниченной или, наоборот, в гипертрофированной интенсивности своих проявлений даже у самого одержимого сознания; речь идёт о тематических ограничениях, которые, опять же, повсеместны. Вопрос не в таком фундаментальном свойстве представлений, как их имманентная региональная ограниченность, — это естественная ситуация. Проблема не в самих отцензурированных временем возможностях, а в том, что в кшатрианском положении «бусидо» отсутствие представлений касается абсолютных приоритетов этой функции, всеприсутствующего домена рассудочной апелляции к интеллекту, безусловности принятия самой интеллектуальной прецедентности общеантропогенного опыта бытия. Этот опыт можно определить как априорность само собой разумеющегося. Прекращение само собой разумеющегося определяется именно невозможностью представления ключевых смысловых положений отношения. Проблема отношения связана с эмоциональным тестовым аспектом работы с априорной нейтральностью раздражимости, с постоянным латентным сопровождением сознания чудовищной статистикой метафизически расположенных форм своей наименованности, с необозримым сущностным присутствием, которое абсолютно неотменимо. Это отношение расположено на столь глубоких горизонтах своего залегания, что оно не детерминирует такую спекулятивную практику компенсации своих фрустрационных комплексов, как оценочное суждение. Интерферентная межименная коннектация несопоставима с таким понятием, как оценочное суждение, возникающее как раз при различных и типологически бесконечно разнообразных аберрациях, а нередко и просто при очевидных патологиях имяузнавания. В ситуации прекращения того, что подразумевается само собой разумеющимся, пресекается сама основа этой повсеместно присутствующей в видовом сознании безусловности, пресекается значимость, но, конечно, не фактическое присутствие интеллекта; он продолжает номинально присутствовать в качестве образовательной функции памяти, но уже вне своей основной коррелирующей с рассудком функции. Если ситуация вне атрибуции представления (естественной для расположения сознания в «сердце» скучания) начинает длиться, то это означает, при условии дисциплинарного протяжения этого сценария диалогов сфинксов пустыни (сфинкса экзистенции и сфинкса нагуаля), отсутствие любых семантических преамбул в общевидовом опыте, отсутствие того, к чему по принципу терапевтической аналогии всегда обращается представление. Отсутствие каких – либо аналогий не пресекает саму функцию представления, по крайней мере не в её ключевом экстенсивном статистическом домене прецедентности. Иными словами, это формирует ситуацию чистой метафизики, когда функция представления есть, она сохраняется, а предметного содержания для неё нет, что автоматически формирует эффект «вакуумной» бомбы, «закачку» извне в эту пустоту ужаса одиночества, чаще всего создающую аберративное квалифицирование себя как богооставленного.
В ситуации этого смещения зверь инстинктивно расширяет временные рамки для решения в «мгновение ока» необходимости столь кардинальной меры проблематического разрешения смысловых игнорирований в форме ужаса небытия, создающего инжиниринговый разрыв сознания, или достаточно оставить сознание в его маргиналиях, только в рисках рефлексируемой угрозы пустыни, которой иной раз оказывается вполне достаточно. Это может напоминать узелок на нитке, что отличает страх от ужаса, который определяется как технический разрыв нити сознания. Подобный фрустрационно актуализированный феномен, то есть маркирующий проблему узел, имеет, по сути, чисто природный, органический характер. Это, как, впрочем, и всегда, естественное существо, имеющее собственную индивидуальность. Можно определить подобное как чисто природный фактор, с помощью которого страх создаёт внеэтическое, алогическое поле иррациональности, пространство для манёвра зверя, ангажирующего свою специализированную видовым образом ресурсную топологию хаоса, свои резервные возможности для дополнительной свободы манёвра. Обладая собственным ресурсом времени, страх позволяет паттерну сознания иметь резерв, оперативный ресурс для работы его рефлексивной сети в области интеллекта. Это дополнительный временной потенциал, обеспечивающий своим гибридным химерическим синтаксисом дополнительную возможность для выживания. Феномен страха направляет интеллект, его оперативный аспект, рефлексию, на распутывание этого узла. Блуждание по лабиринту страха приводит региональный паттерн к экстремальной активности, ускорению процессов рефлексии и получению дополнительного информационного ресурса в сжатые сроки. Этот опыт формирует бесценный потенциал адаптивных возможностей сознания. Обычно феномен страха проявляется сознанием в относительно осознаваемых им смысловых границах. Рефлексия сознания справляется с опознанием угроз или, говоря иначе, причин возникновения самого феномена, и начинает искать выход. В феномене страха есть одна особенность, которой нет в ужасе: в момент реверсивного контакта рефлексии с базовым шельтом она, рефлексия, получает поддержку от конгломерата чувств, так как страх, его природа, имеет линейную структуру, не связанную типологическим единством с основами многомерной природы сознания. Повторимся, чаще всего, хотя и не всегда, страх является формой переживания многочисленных аспектов будущего. И он не только заложен как часть программы развития, но, соответственно, без него вообще эволюционирование сознания как эйдетической системы невозможно. Сама эмоциональная сфера работает в значительной мере на основе страха как неизбежного сопровождения ментального поиска и выбора. Ужас, в отличие от страха, находится как раз за пределами любого гипотетического опыта сознания. Он коренится и залегает на очень глубоких слоях, на границе двух сфер, внутри бинарного логоса, на уровне массива чувств. Страх, как правило, связан с определёнными представлениями, он полностью зависим от воображения, и когда речь идёт о будущем, пусть и краткосрочном, вот – вот готовом заступить, всё – равно в нём именно представление об этом будущем играет ключевую роль. Ужас чаще всего вызывается противоположными причинами - с полным отсутствием представлений о собственном источнике. И так как самым загадочным для сознания аспектом является технический «просвет» подлинного аутентичного настоящего, то есть непосредственная коннектация с субъектной сущностью времени, то подлинный ужас переживается именно в настоящем, в его нераспознаваемом поводе. Это можно назвать эффектом Альфреда Хичкока, который очень хорошо понимал, что подлинный ужас у зрителей можно вызвать только длящейся недосказанностью. В представлении сознания, в его смысловом масштабе, страх соизмерим с эмоциональной сферой самого сознания, с его возможностями и с самой интенсивностью протекания эмоций. Чаще всего он, так или иначе, конечно, в своей артикулирующей мере нерационален. Когда мера его аналитического сопровождения исчерпывается, сознание передаёт себя в ситуацию ужаса и сопутствующего ему отшельничества, то есть в свою «островную» ситуацию свидетельствования себя экзистенцией. Конечно, страх старается удержать регион от «обвала» в метафизику скучания, поэтому он реализует свою стратегию, свою функцию через формирование микрофрустрационных ситуативных профилактических многоточий, то есть наглядных маркеров пересекаемости сознанием предупреждающих эмоциональных петель, презентуя каузальность своей очевидной мотивации. Выход из подобной ситуации нелёгок, но возможен и, по сути, является для сознания формой спекулятивного вызова повседневной рутине. Ужас для большинства типов сознания уже не является вызовом как таковым. Феноменологически ужас можно определить как последствия проигнорированных смыслов страха, то есть как аберрацию самой ситуации вызова. Страхи сознания многочисленны, как многочисленны и разнообразны рефлексивные процессы, сопровождающие, порождающие и порождаемые эмоциями. Это неизбежность, и это то, с чем сознание фатально будет иметь дело. Страх — это известный и предполагаемый паттерном сознания аспект неизвестности. Это то, что сознание региона может себе позволить пережить и переживать как «икс – фактор», без невосполнимых эмоциональных потерь. Этот феномен всегда будет связан с прогностической деятельностью рефлексии, с интеллектуальными моделями вероятностного характера. Страх всегда связан с ожиданиями, с чаяниями наступающего будущего и с угрозами, рисками, которые это будущее неизбежно в себе несёт, потому что нельзя бояться прошлого как такового, как ушедшего.
Есть два основных варианта страха будущего: страх несбывшегося будущего в аспекте никак не сбывающегося и существующего с малыми шансами вероятности своей осуществимости, будущего как, по сути, фактически уже несбывшегося, как потерянного; и существует в этой форме потерянности альтернативный страх того, что это несбывающееся всё – таки сбудется. То есть – это страх того, что представления о будущем не сбудутся, и того, что представления о будущем сбудутся. Нередко эти страхи шизоидным образом совмещаются. Но страхи, неврозы гибридного реципиента — это нечто иное: они используются химерой для одного из видов контроля «вьючных». Естественный страх, по сути, всегда имеет адрес, направленность и конечный образ, пусть нередко фантазийный и виртуальный. Страхи, в отличие от ужаса, всегда так или иначе мотивированы, они обладают привязкой. В случае с квазигибридом всё иначе: одержимое симбионтом сознание переживает немотивированный страх, который становится имперсональным качеством, сливающимся с ужасом. Но это синдром одиночек; если речь идёт о генеральных «вьючных», то есть о палачах, то их страхи направлены на экзистенцию, на смыслы и их носителей.
Классический ужас всегда был связан с самой возможностью наличия, а главное - явления чудовищ, и классический героизм греков олицетворяли подвиги тех, кто этих чудовищ уничтожал, то есть героев - людей, способных с помощью страха контролировать свой ужас. Таким образом, страх помогал героям справиться с ужасом. Логика этой стратегии заключается в том, что страх имеет функциональные границы, а ужас тем и опасен, что связан с неизвестным, а значит, с тем, чья предметность не существует в представлении и поэтому чьи границы фактически не определяемы и, следовательно, по сути, не существуют. Мужество — это искусство конвертации ужаса в страх, потому что ужас вне страха переходит в панические атаки, сдерживать которые вне такой универсалии, как дисциплинарная мотивация, проблематично. В этой способности держать баланс страха и ужаса заключается подлинный героизм. Сначала страх контролирует ужас, сводя его к своему масштабу, и уже потом страсть к пассионарности, то есть сама пассионарность, стирает страх. Феномен чудовищности неотделим от весьма специфического толкования древними понятия чуда как чего - то принципиально непонятного. А непонятное может нести в себе гипотетические угрозы и, что самое интригующее, угрозы неизвестной этимологии, то есть того, с чем нельзя справиться обычному человеку, не герою, не тому, кто достоин трона Зевса. Герои могут испытывать страх за свою жизнь, потому что это чувство имеет массовую статистику подтверждений, оно понятно. Но ужас герой может испытывать не за своё существование, а перед собственным непониманием природы того, что вызывает его страх. То есть в логике столкновения с чудовищем страх испытывается за себя, за свою субъективную сохранность, а ужас, в свою очередь, вызывается вынужденным героическим свидетельствованием субъектности чудовища ввиду полного непонимания его феноменологии, природы. И в ситуации античной логики у героя есть время только на один способ определения феноменологии самого чудовищного — это его уничтожение. Смерть неизвестного делает его известным, в какой – то мере понятным в качестве умершего. И здесь, хотя смерть сама по себе чудовищна, она хотя бы чудовищна статистически массовым образом, как привычное чудовищное явление она обычна, что невозможно сказать о беспрецедентном чудовище, которое должно быть умерщвлено даже не по причине того, что оно само убивает (как раз в античной мифологии смерть обычных граждан не является, да и не может быть, ввиду архаики самой ситуации, мотивом подвига). Прекращение массовой гибели в античной мифологии является сопутствующим бонусом, но не причиной самого подвига. Необходимость подвига может быть вызвана спонтанным, то есть незаконным, самочинным нарушением божественного порядка, фатума, чего, конечно, боги допустить не могут. Потому что, нарушая порядок, внося хаос и случайность в детерминированный мир фатума, чудовище совершает самый важный акт преступления: оно покушается на власть олимпийцев. А это уже грех, не имеющий прошения и оправдания. В античном понимании убивать могут только боги, и больше никто и ничто.


Рецензии