Феноменология химеры. Глава 32
В области феноменологии существует множество проблематических вопросов, например, проблемы фантазии и иллюзии, которые необходимо рассмотреть в контексте рассматриваемой темы. Ведь сон разума, в свою очередь, сам порождается иллюзиями, но здесь необходимо заметить, что речь в данном случае идёт об иллюзиях, которые можно определить как фиктивные. Фиктивная феноменология определяет иллюзию не как подлинность, поскольку подлинность иллюзии создаёт прецедент истинной атрибуции её природы. Понятие иллюзии рассматривается такими квазирелигиозными технологиями, как, например, буддизм, в качестве основания своей гностической, а значит, мироотрицающей аргументации. Для любой антисистемы понятие иллюзорности и фиктивности глубоко синонимичны, поэтому это дефинитивное смешение смыслов позволяет вирусным системам отрицать метафизику как таковую. Но мир как договор о себе в понимании систем мироотрицания ни разу не иллюзорен, он фундаментальным образом химеричен. Мир является сумеречной платоновской проекцией теней. Химеры не являются аналогом иллюзорности — это пограничный, точнее, внутриграничный субтерминальный феномен, ничья земля соприкосновения ино - и ксеносубстанциональных топологий различной региональной памяти своего имени, потому что границы есть у всего в силу того, что границы существуют, не могут не существовать, у любого имени, у любого наименования. Именно поэтому имя Господа в любой благой религии канонически никогда не носит личный характер, оно всегда является носителем определённых акциденций, но никогда не всей апофатической личности демиурга сразу. Мир гнозиса принципиально обезличен, он отрицает ономастический императив формы и, соответственно, неизбежно сопровождает любую форму границы, числовой предел ёмкостных, операционных возможностей усвоения экзистенции. Иллюзорность определяется гнозисом как мнимость, но, повторимся, иллюзорность обладает подлинным фактологическим основанием. Именно её мера феноменологической явленности сознанию дозируется договором о времени, то есть самим временем.
Мир задуман как подлинная иллюзорная достоверность, а не в качестве мнимости как иллюзорной подлинности, то есть не в аспекте какой – либо своей нелегитимности. Именно легитимность как аспект безусловной подлинности закона, никогда, даже в лицензируемых им самим концептуальных качествах своих подлинно иллюзорных положений, не становящегося иллюзией, определяет подлинность иллюзорности и одновременно квалифицирует мнимость как то, что вынесено «за скобки» эйдетического реестра подлинности, то есть того, что признаётся законным. Таким образом, время субъективно, то есть интенционально, отвечает за динамические аспекты соблюдения договора о сохранности этой формы иллюзорной аутентичности, определяя для антропогенного сознания химерические осцилляции как способ его, договора, удержания в себе в качестве своей же субъектной региональной субстанциальности. Время формирует подлинность иллюзорности интенциональными компартиментальными проекциями своей осевой декоративной гилетичности, или иначе, мифологемной стилевой схемностью своей линейной эпохальной последовательности.
Основой иллюзорности бытия является экзистенция. Именно феноменология смыслов создаёт саму «ткань» иллюзии. И дело здесь не в самой институциональности смысла; иллюзорность формируется самой феноменологией свободы. Именно феноменология случайного, будучи генезисом свободы, определяет природу иллюзорности. Потому что свобода является прикладной функцией, сама по себе она не нужна, поэтому свобода всегда подразумевает возможность своего операционного отрицания. Свобода создаёт топологию гибридного синтаксиса теневого сфинкса нагуаля как хранителя её тела, её сущности поэзиса, выражаемой в форме абсолютного сосредоточения в поэтической квинтэссенции переживания антропогенным сознанием своей химерически неисповедимой, безальтернативно богоподобной свободы. Вне времени, вне его субъективных значений, в той же монотонности его субъектности, свобода теряет свой смысл, замещаясь понятием своего высшего исихиального эсхатологического долженствования твари. Здесь можно поставить сопутствующий вопрос о том, был ли свободен Спаситель, точнее, если перевести это вопрошание в антропологический контекст, нуждался ли Он сам в свободе. Вероятнее всего, нет, не нуждался, потому что Он не мог быть каким – либо образом несвободен. Следовательно, свобода, точнее, субтерминальная осцилляция нагуаля, является иллюзией, но технически необходимой иллюзией, хранящей в себе все свои подлинные акциденции истолковывания, в том числе и возможность гностической атрибуции себя как мнимости, то есть как фикции. Именно свобода смысловой атрибуции своих представлений является иллюзорным основанием мира как тела договора, гарантирующего своей причастностью ко времени строжайшее цензурирующее свидетельствование экзистенцией через пустынь скучания о том, как эта свобода используется. Отрицание подлинности теневого синтаксиса нагуаля является одновременным отрицанием подлинности иллюзии свободы высших гибридных форм исповедования сфинксом своего поэзиса, являющейся единственно доступной формой регионально имманентной эстетики, объективируемой временем во всей красоте её субъективного самовыражения. Подлинность иллюзорности смысла не является его предметной субстанциональной мнимостью, как это утверждает гнозис. Подлинность иллюзорности определяется аутентичностью интеллигентной свободы самого предметного контекста, избираемого как смысл. Таким образом, во времени не сама по себе топология смысла является иллюзорной, не его функция, гарантированная экзистенцией в качестве свободы понятийного истолковывания представлений, а иллюзорным может стать возможный результат - эйдетическая подлинность симметричности логоса и его возможного субъектного чувства как итога истолковывания, всегда, при любых условиях, сохраняемой во времени аутентичности смысла самому себе. Поэзис можно определить как состояние сознания, расположенное наиболее близким образом к протоколам молитвенного созерцания. Это действительно молитва экзистенции, поэтическое состояние иррационального заклинания, производимого с помощью самой экзистенции в метафизическом отшельничестве своего скучания в собственной равноудалённости от всех атрибутирующих акциденций пустыни. Молитва, по своей эйдетической сути, также абсолютно поэтична, но поэтична она сугубо антропогенным образом. Зверь нагуаля молиться не может, он способен сохранять свою геральдическую красоту поэзиса как форму своей глубоко специализированной имманентности общевидового, но при этом окрашенного своей субъектной характерологией отношения к миру. Эта форма дионисийской несвободы парадоксальным, гибридным образом адаптирована к сопряжению с антропогенной молитвенной формой, столь же естественного, но, конечно, построенного на совершенно других основаниях, принципа отрицания свободы. Подобная адаптация основывается на общей исторической памяти метемпсихоза зверя и человека. Поэтому, в силу избыточности для себя самой феноменологии свободы зверя, молитва лишена своей сущностной субъективной феноменологической в ней потребности и необходимости. Высшие исихиальные аспекты гибридного синтеза сфинкса нагуаля выражают интегральную поэтику онтологической подлинности внесмысловой несвободы зверя и идентичной ему, столь же подлинной, но уже иначе специализированной молитвенной несвободы, имманентной естественному отрицанию смысла через преодоление экзистенции и её иллюзорной подлинности. Таким образом, симбиотическая, иначе манихейская подмена понятия иллюзорности на фиктивность отменяет подлинность иллюзорности свободы как красоты. Хотя здесь необходимо уточнение: свобода является красотой, но сама красота не является свободой. Красота определяет себя как свободу преодоления экзистенциальной свободы понятийного, терминологического наименовывания, то есть, смыслополагания.
Но поэзис, как феномен, не является техническим гарантом или хранителем исключительно эйдетических норм. Повторимся, его функция — это удержание региона в его магической привязке к бытию. Поэзис является основным инструментом фундирования к своему имени, он олицетворяет присутствие страсти к экзистенции в любой её мере своей доступности для субъектного внятия, в том числе и в самой инстинктивной мере своего присутствия как глубоко личностной, субъективной стихиали чистого иррационального смысла. Здесь возможно любое категориальное определение альтернативного понятия «не жизни», например, как простое имманентное желание быть, или, в усреднённом спекулятивном понимании антропогенного сознания, определение бытия как желания или, с позиции «науки», положенное вне каких – либо желаний, слепая фактичность минимума существования, если речь идёт о соматической неисповедимости множества паттернов тех же элементарных частиц, то есть физического видового сектора договора о бытии. Конечно, для дисциплинарной феноменологической логики любой носитель определяется его сокрытым Идамом, сакральным именем, и даже с позиции суггестивного общественного договора, гипотетически существующие феномены здесь не исключение. Феноменология тварности исключает наименованную анонимность бытия. Анонимность как ненаименованность определяет всего лишь правовое положение того сознания, которое не способно к рефлексивному аспекту интерферирования к определённому типу имён в необходимой для межличностного межименного контакта степени. Здесь возникает естественная ситуация метафизических стандартов интерферентного имяузнавания, потому что преодоление этой формы, в своём техническом протоколе, относящемся к типу относительной ксеноморфологической коннектации, чьи эмоциональные артикуляции достигают, в зависимости от положения сознания, как своего минимума, так и своего постлетального или прижизненного молитвенного максимума, в итоге приводит к непосредственному полному узнаванию, то есть к межименному взаимодействию. А этот стандарт отношений уже соответствует идамическим нормам рая. Говоря точнее, интерференция является автоматически избранным процессом, но сама топология самого интерферирования также имеет своё собственное личное имя и, соответственно, юридический правовой статус своего положения в рассудочном аспекте антропогенного сознания. Поэтому здесь рассматривается, в том числе и проблема доступа к гносеологическим аспектам понимания самих средств базовой функции антропогенного сознания - к имманентному нейтральному раздражению. Имена бесов являются исключительно художественными образами; на самом деле колониальная логика саркомы исключает необходимость в любых формах наименованности. Номера, которые набивались заключённым немецких концлагерей, являются вытесненной проекцией отношения квазиавтохтонных колониальных паттернов друг к другу внутри самой колонии. Являясь имуществом, вещью, ксеноморф носит внетрансцендентный, числовой инвентарный номер, и для его хозяина, также потерявшего право на своё личное имя ввиду потери им личности, этого достаточно. Здесь необходимо чётко разделять имманентное колониальное бытие и это же бытие в его функциональном номинале, вызывающем в качестве объективированного явления как минимум техническую необходимость в терминологическом исследовательском наименовывании, что не делает сами термины именами того, что ими просто обозначается для технического удобства систематизации объектов, например, при клинических исследованиях мутаций штаммов вирусов. Принцип анонимной обратной конвертации личного имени в числовой номер использовался создателями колониальных концентрационных аналогов по отношению к заключённым, что определяет методологию исследований номерных суррогатов легиона как того, что нуждается в зеркальном номинале, вынужденным образом конвертирующем номер в термин. Поэзис, по сути, и является полной коннектационной формой межименного имяузнавания, выраженной в химерической неисповедимости синтаксиса сумеречной гибридной формы. Поэтому свобода, как дионисийское природное состояние, внеэтнична, но этично её прикладное значение. Гибридный поэзис может восходить к красоте исихиальной этики, либо опускаться до усреднённых значений неписанного суггестивного договора о спекулятивной конъюнктуре принятых эпохальных норм морали, или идти ниже, вплоть до полного отрицания какой бы то ни было морали, даже в её номинальном смысловом минимуме. Гибридность химерического синтаксиса заключается в «стяжке» взаимопроникновенности иллюзорной эйдетической фиктивности и иллюзорной подлинности смыслов. Эта иллюзорность подразумевает свободу выбора форм экзистенциальной свободы, скрытой в этой компиляции. В свою очередь, фиктивность этой подлинности оправдывается геральдическим стандартом безусловности зверя как носителя непосредственных идеальных аутентичных акциденций вневременной субъектности времени. Отрицая иллюзорность экзистенции, определение её фиктивности, то есть утверждая фиктивность иллюзорности свободы как экзистенциальной формы красоты, вирусные системы отрицают и принцип химеричности антропогенного сознания. Гнозис определяет бытие как подлинно фиктивное, истолковывая саму феноменологию иллюзорности линейным, однозначным образом как идентичность фиктивности. Но иллюзорность во времени определяет себя как фиктивная иллюзорность своей смысловой фиктивности, то есть как фиктивность фикции. Таким образом, получается, что подлинность иллюзии бытия экзистенции не фиктивна, её смыслы, в свою очередь, также не фиктивны. Они положены в свободе иллюзии своего возможного истолковывания, а фиктивность ни разу не иллюзорна в контексте подлинности самой иллюзорности: она не иллюзорным образом подлинна в своей фиктивности. То есть в своих попытках отрицания иллюзорности смысловой свободы, фиктивность фикции подлинна, но подлинна она вне иллюзорного образа, то есть в субстанциональном каноне линейной тавтологии своего функционального смысла тотального отрицания самой феноменологии свободы в любом её качестве. В своём функциональном значении смысл всегда реальным образом иллюзорен, но он, повторимся, иллюзорен подлинным образом. То есть в ситуации времени смысл обладает подлинной иллюзорностью, что нельзя путать с иллюзорной подлинностью фикции. Поэтому смысл никогда не бывает фиктивен, как это утверждают антисистемы мироотрицания. Он иллюзорен не в аспекте своей феноменологической бытийной природы, не в своей стихиальной субъектности, а в контексте переживания сознанием своей поэтической красоты. Это ситуация сознания, внимающего своему поэзису как чувству красоты. Иными словами, смысл становится подлинной иллюзией свободы в понимании себя в качестве свободы, но не в понимании себя как того, что присуще своему восприятию красоты. Красота всегда, при любых своих свободно полагаемых контекстуальных истолковываниях, фундирует себя из них, из их спекулятивных смыслов, обратно к себе самой, в поэзис. Тем самым она всегда остаётся принципом своего подлинного для себя присутствия. И именно поэтому ею мир спасётся. Она стихиально, то есть автохтонно субъективным образом, остаётся вне фундаментально иллюзорной, то есть онтологически основорасположенной подлинностью, сохраняя свою сущность, свою аутентичность, даже при своём квалификационном определении симбиотически диссоциативным «вьючным» сознанием. Смысл способен быть субъективно истолковываем в своей собственной понятийно данной субъективности как угодно, что отличает его от красоты, в том числе и красоты, используемой им самим как смыслом. Это красота, которая и субъективным образом сохраняет свою детерминацию, свой эйдетический фатум подлинности. Таким образом, единственная возможность для свободы остаться подлинной — это поддерживать свою природу в качестве фатально отрицающей саму себя апостериорной детерминации. В ситуации времени аутентичная интеллигентная подлинность достигается либо при молитвенном пролонгировании своего бытия в метафизике скучания, либо при дисциплинарном, принудительном длении себя же в монотонности субъектного времени. Монотонное состояние субъектности времени идентично суггестии сознания, то есть, говоря об аутентичной, не иллюзорной подлинности, речь идёт всё о той же пустыне одиночества в экспортированном в себя состоянии отшельничества, длящемся уже в режиме дисциплинарного принуждения к эмпатии стиля «бусидо». Монотонность как «дурная» гегелевская бесконечность антропогенной суггестии в пустыне скучания, как состояние объективации эйдетической формы поэзиса, может быть определена в качестве единственно возможного краткого пограничного состояния истинной аутентичности.
Вмещающий химеру метафизический ландшафт — это то, что можно определить как исходное место, как основорасположение гибридного сознания сфинкса нагуаля. Оно является местом не только его силы, но и его уязвимости. Принцип поэзиса, как уже упоминалось ранее, — это переживание имманентной свободы, причём это состояние близко к ощущению инфинитезимальности, то есть всеобщности. Проблема поэзиса заключается в том, что он, как чувство тотальной и, в то же время, глубоко личной красоты, может быть мотивирован симбиотически идентичным эмоциональным образом. Поэзис уязвим, потому что не обладает собственной службой атрибуции, он дан повсеместно и поэтому способен стать поводом для любых истолковываний смысла. Многие патогенные проявления сопровождаются поэзисом как свободным полаганием красоты. И здесь парадокс заключается в том, что красота становится источником и поводом для индульгирования, для самооправдания в обосновании своей мотивации как поэтической. В этом парадоксе свободы лежит причина следования в логике аберративных деяний, оправдываемых не просто своей логикой, чего явно было бы недостаточно, а именно избранным гибридным синтаксисом подлинной иллюзии, лежащей в эмоциональной основе поэзиса. Весь мировой романтизм, ренессансный гуманизм, всё ницшеанство лежит в глубочайшем обольщении своим поэзисом, своим логически фиктивным, но при этом подлинно иллюзорным оправданием права на экзистенциально избранное романтическое опоэтизирование своей мотивации. Соответствующим образом подобранный симбионтом нагуаль формирует свой эмоциональный паттерн присутствия тотальной свободы как чувства, создающего, как ему и положено, предметное основание, фундамент логического оправдания самых чудовищных концепций частного и массового геноцида. Любые формы жертвоприношения построены на романтической основе, являющейся ключевым понятием для понимания природы поэзиса. Романтизация — это идеализация, поэтому поэзис способен романтизировать что угодно. Именно в силу фундаментальной романтизации своей мотивации квазихимера создаёт свои собственные мифологемы, своих проводников, то есть гностические антитотемы манихейства, такие как катаризм, измаилитство и богомильство. И это ещё далеко не весь список мироотрицающих систем.
Субъектный регион всегда связан воедино своей императивно выраженной топологией. Конечно, это, как правило, верхний императивный «срез» хронологически конечных представлений, связанных эпохальной конъюнктурой субъективности времени. Но если он находится в ситуации «вьючного», то есть под постоянным давлением квазихимеры, он деформируется не только на уровне своей внутренней рефлексивно-эмоциональной структуры, но и в конечном итоге последствия выливаются на уровень оперативного интеллекта. Интеллект, по раннему определению, — это система взаимосвязи рефлексии и внешней информационной сферы, иначе, цивилизационного образовательного ресурса. Это резерв прогностического характера, где рефлексия определяет первичный сбор информации, персонифицируя её в топологическом пространстве рассудка, и комбинаторным образом подготавливает к реверсивному отсылу в первичную базу данных, бинарному уму-логосу как кодификатору и к интуиции как универсальному контролёру. У интеллекта есть ещё одна интересная функция - это игровое моделирование последующих реверсивно-рефлексивных процессов, только не на аналоговом уровне субъективности, не на личном опыте, а на чисто абстрактном уровне формальных сигнатур общих библиотечных, образовательных представлений. Интеллект является компилятором, который с помощью той же рефлексии играет с самим собой и делает он это при сохранении условий эмоциональной неопределённости, без отсыла к корневой эмоциональной системе. Моделирующие игры прогностического характера являются точками входа для рефлексии и её же терминалами конечного выхода. Тематическое поле интеллекта является стимулом для запуска рецепции пентады, так как паттерн именно во внешней знаковой среде находит формализованные источники информации, то есть, мифологемы и определяет их на уровне предварительного анализа по принципу «свой»-«чужой». Эмоциональность сопровождает этот предварительный анализ в качестве аналога последующего, личного переживания паттерном сознания этой же информации, но уже на уровне сакральной интуиции. Мир интеллекта — это мир сигнатур, точнее, сеть сигнатур, где пересечения нитей образуют семантические ядра смысловой реальности, ментальные комплексы данных. Проходя через реверсивные процессы идентификации сигнатурных цепочек, они, эти ментальные последовательности, возвращаются обратно в игровое поле интеллекта, обогащённые уже не предварительным формальным знанием, а предметным опытом, пониманием этих сигнатур в контексте личного смысла и значимости, актуальности для паттерна, обогащённые, прежде всего, опытом их переживания, без чего феномен самого понимания не работает.
Динамика изменений ключевого нагуаля связана с тем выбором, который осуществляет антропогенный лик во времени. Регион исходит из ахроматической неопределённости смысловых областей, расположенных за условной границей его представлений. Это область, которую можно определить как топологию смыслового исчерпывания. Конвертация, проводимая химерой нагуаля, исходит не от зверя, потому что он исходно нейтрален. Его функциональная нейтральность определяется положением пассивного инертного паттерна исторической памяти сознания. Здесь мы имеем дело с метемпсихическим прошлым, являющимся, по сути, историей личной наименованности, включающей в себя и видовую номинальную кодификацию. Частным образом — это память имён, лишённая терминологической инжиниринговой унификативности, но, вместе с тем, не дошедшая до личных определений, до кличек в связи с отсутствием условий для подобных возможностей. Это время кошек, которые, если и наименовывались каким – либо образом, то просто кошками. Зверь по определению основополагающим образом участвует в основах сознания (хотя бы онтологически), но при этом он является элементом инертным, не проявляющим собственную осознанную инициативу, потому что его статус в антропогенном контексте является, по сути, чисто историческим, отирающимся за запросы рассудка к собственному опыту видовой анонимно – дионисийской наименованности. Пассивность дионисийского основания памяти, тем не менее, всегда актуализируется хаосийски, то есть, опять же, историческим прецедентом бытия в аспекте памяти. Эта память выражается в безусловном протоинстинктивном основании сознания. Его активность, если вообще позволительно таким образом её аттестовывать, расположена в области актуального ожидания памяти, стремящейся к своему подтверждению. Память зверя не может обладать фрустрационными аспектами, потому что такова природа самого зверя. Его видовой фатум исключает области фрустраций, как чисто антропогенных аспектов неисчерпанной смысловым образом памяти. Фрустрации являются антропогенными долгами экзистенции. Это те смыслы, которые были утрачены через различные формы игнорирования, то есть при условии насущной необходимости обладания ими. Зверь не способен утрачивать смыслы, потому что его экзистенция обладает имманентным свойством абсолютной функциональной идентичности своему сознанию. Эта форма видовой идентичности формирует всю феноменологию геральдической антропогенной мифологии, создавая синтаксис на основе построения своих аналогов. Иконологическая инертность определяется завершённостью иконографического образа зверя в памяти антропогенного сознания. Поэтому в химере он выполняет функцию антропогенного запроса. И здесь неважно, имманентный ли это запрос суггестии пустыни, создаваемый для реализации возвращения к ней самой, иными словами, зов ли это экзистенции, или имплицитная потребность в рассудочной объективации интеллектуальной топологии общевидового контента. Поэтому сам дионисийский лик химеры нагуаля не обладает функцией саморазрушения, или иначе, суицидальностью. Зверь мотивирован на выживание именно по причине отсутствия фрустрационной феноменологии в его потоковом сознании. Случаи суицидальности животных могут быть объяснимы исключительно их положением в соседстве с латентно фрустрированным андрогенным сознанием и со всеми вытекающими из этого соседства технологическими последствиями для самих животных. Хотя, конечно, нельзя исключать и вирусные инфекции, симбиотизацию самого животного, ведь колониальный суррогат охотится на всех, в том числе и на условно «своих». Ему глубоко безразлично, кого утилизировать.
Всё вышеизложенное позволяет сделать вывод о том, что именно фрустрированное сознание является инициирующим фактором, определяющим своими запросами все видовые переменные зверя нагуаля, являющегося, в силу своего геральдически сохраняющегося биологического положения, реципиентом антропогенного лика. Именно антропогенному лику принадлежит возможность эмоциональной специализированной объективации в настоящем всей своей пассивной мифологии памяти. Миф – это то, что в любых спекулятивных ситуативных конъюнктурах настоящего можно воскресить во всей его субстанциональной смысловой полноте. Иконология зверя является в этой ситуации средством доставки мифологемного синтаксиса до фрустрированного сознания в его настоящем просвете времени. Поэтому миф не реконструируется, не модифицируется, в силу отсутствия в этом для него какой – либо необходимости. Он может быть ренессансным образом восстановлен во всей своей художественной полноте и отправлен обратно в свою стихию хаоса для охоты на скрытые аспекты экзистенции, на контент чувства.
При дегенеративных запросах геральдический миф зверя нагуаля, его ключевой аспект, создаёт ситуацию постепенного сокрытия фрустраций в суггестии. Эта проекция вытеснения приводит к неизбежной прогрессирующей патологии гибридных процессов реверсивного поэтического синтеза. Дегенерация скрытого содержания мотивации свободы приводит к формированию замены функции отслеживания и сохранения красоты подлинной иллюзорности свободы на поддержку запрашиваемого ксеноморфологического синтаксиса зверя нагуаля. В данной ситуации уже становится неважным, является ли подобный запрос на тотальное прогрессирующее упрощение своей рассудочной функции исходящим из имманентности или он имплицитно избран из рутинной конъюнктуры, иными словами, исходя из общей сохранности всей знаковой топологии экзистенции. Здесь оказывается значимым конечное фиктивное «сечение» сознания, то есть искомый результат самой его инициативы. Дегенерация проводника приводит к тому, что гибридный паттерн, поэзис нагуаля, программируется химерой уже на уровне предварительного отбора сигнатур хаоса. Но в любом подобном случае формирование того, что можно определить как интеллектуальную преамбулу процесса, предварительный процесс каталогизации сигнатур, найденных для игрового комбинаторного моделирования понятий на уровне предварительной интеллектуальной рефлексии рассудка, исходит из всей интеллектуальной топологии того, что классифицируется как цивилизационность. Цивилизация не может быть «цивилизованной», цивилизованным, то есть укоренённым в суггестивном сознательном, может быть только антропогенность, потому что само понятие цивилизованности уже является аспектом антропогенного видового атрибутирования. Любая цивилизация уже является цивилизованной, то есть она является продуктом договора о самом языковом отборе признаков своей идентичности. Она определяет себя таким образом с того момента, когда начинает формироваться скрытыми латентными процессами своего суггестивно программируемого синтаксиса. Речь идёт о процессе постоянной легитимизации понятий, о балансе их регулярного объективирования, об афишизации легального «научного» арго или во всех возможных смыслах маргинальных аспектах, определяемых инквизиционным селективным фильтром как обладающих нелегальным жаргонным статусом. Процесс цивилизационной селекции происходит на предельно обезличенном уровне усреднённых рассудочных топологий, с которых квазигибрид начинает осторожно заниматься отбором смыслов. Он отбрасывает то, что несовместимо с его выживанием. Поэтому для пресечения или блокирования тенденций упрощения сознания необходимо вести речь о такой важнейшей, фундаментально значимой для эсхатологии видов функции, как внимательность, отвечающая за отбор образности в качестве значимой, то есть привлекательной потоковой формы наименовано отложенной интерферентной реальности имяузнавания. Композитные химеры начинают коррекцию уже на предварительном уровне калибровки сознания. Квазигибрид заставляет механизм внимания, его фокус внимательности, работать по своему алгоритму, выделяя глубоко патогенные сигнатуры как значимые для себя, игнорируя основополагающие образы, связывающие паттерн сознания со своим видом. Хроническое упрощение понятийной структуры, формирующей чисто интеллектуальную сферу, в свою очередь, приводит к дегенерации всей рефлексивной цепочки отсылок. Ассоциативное мышление, основа композитной игровой практики интеллекта на уровне определения родственности-чуждости сигнатурной типологии, умирает. Статистический анализ подобия и неподобия, необходимый для набора необходимой критической массы данных при моделировании семантического архетипа, иначе говоря, синтетического ментального ядра локальной сигнатуры, блокируется химерой. Или, как вариант, выхолащивается до уровня примитивных элементарных понятий бытового плана. Здесь понятие «бытовой» рассматривается как унификативно недифференцированное. Упрощённая цепочка рефлексии, попадая в многомерное поле интуиции, оказывается не в состоянии вобрать в себя всё богатство возможностей разума; она просто не справляется с нагрузкой и отсылается обратно в интеллект в качестве неверных данных анализа интуитивного поля, за которое отвечает нагуаль. В итоге интеллект также попадает в ситуацию смысловой тавтологии, где личный опыт и разум уже не меняют предварительную модель. Они просто не могут кодифицировать столь примитивную информацию и отсылают её обратно без изменений. Но здесь происходит уже и иное - регион попадает в зависимость именно от тавтологических форм смыслового подтверждаемого ожидания, что иначе можно определить как ловушку комфорта, как патологизацию суггестивной экстремальной сферы, ксеноморфологически модифицированной как оксюморон принципа монотонности. Происходит романтическая патологизация принципа монотонной неопределённости. Здесь монотонность выведена из состояния своей «дурноты» как экстремальной неизвестности, потому что нет ничего ужаснее, а значит эффективнее для сознания, чем переживание именно монотонной формы неизвестности в положении известной монотонности как основы комфортного подтверждения осуществления элементарных спекулятивных императивов. Они и осуществляются именно по одной единственной причине своей смысловой элементарности. Здесь не надо путать контекстуально модифицированное понятие элементарности с понятием усреднённости. Когда речь идёт о паразитарном ксеноморфологическом влиянии, то говорить об усреднённости означает быть причастным к избыточным аспектам феноменологического оптимизма. Здесь усреднённость сознания является очень высоким горизонтом трансценденции рассудка, потому что симбионт, прежде всего, стирает именно средние значения общезначимой суггестивной идентичности. Его не устраивает никакая форма интеллектуальности, даже если она выражена инквизиционным, то есть цивилизационным, точнее, усреднённым образом. Поэтому в усреднённых цивилизационных значениях есть невольное благо возможности профилактики симбиотического влияния именно за счёт колоссальной статистики номинально подтверждаемой легитимности общепринятого. Элементарность в этом ксеноморфологическом контексте диссоциативности личности «вьючного» свидетельствует уже о потере им даже усреднённых значений своего сознания. Это приводит к катастрофическим для регионального паттерна последствиям умирания системы этической и смысловой «калибровки», иначе, рассудочной функции понятийной настойки, к развалу эволюционного смысла существования этой системы, так как все данные становятся тавтологичными, то есть, комфортными и с точки зрения квазихимеры безопасным образом идеальными. Здесь необходимо понимать, что суть этой простейшей ловушки заключается в элементарности самих желаемых обстоятельств, то есть в доступности самой ситуации, в самой возможности фактического осуществления спекулятивных массовых чаяний, которые представляются усреднёнными значениями сознания в качестве своих, в своём роде «классических» императивов. Это осуществление становится исходно возможным вследствие, прежде всего, генетической элементарности требований к акциденциям подобных императивов. И только вследствие этой «простоты» симбионт вообще получает шанс на окормление. Представим себе эсхатологическую сложность императивов праведного сознания, где сама софиологическая сложность задействованной семантики не позволяет симбионту создать нечто, по уровню своей фиктивной сложности, способное к переформатированию подобных паттернов. Как колония, симбионт просто не способен функционировать на подобном уровне смысловой сложности.
Аннексированное сознание, если оно подписывает поведенческий номинал фаустовского договора, должно принять и вынужденным образом принимает гомогенную структуру единообразия квазихимеры. Но сам принцип технической организации паразита ни разу не оригинален, он просто копирует соответствующую феноменологическую топологию любой субъектности. Регион не может не быть субъектно монотонным, потому что его пространство является местом фонематического клиширования всей статистики его памяти. А память создаёт свою региональную «кальку» в форме условного «верхнего», то есть, различаемого как фоновая специализированная нейтральность, «среза» каждой фонемы в виде её ключевого имени для этого времени. То есть, по сути, любой субъектный регион для своего сознания представляет собой самоидентичность внезвукового фонематического «произношения» своего имени, которое является тем, что ранее неоднократно определялось как чувство всего для себя присутствия. Таким образом, сознание «вьючного» становится тотально фрустрированным сознанием, где все циклы замкнуты в петлю повторения, но уже не своего имени, а его числового суррогата, своего инвентарного номера в колониальном реестре. В конце концов, подобный регион становится полностью квазигибридной системой, его инвентарное наименование обусловливает выявляемое клиническое безумие, если он одиночка или, если симбионт заинтересован в том, чтобы создавать генеральное «вьючное», то есть палача, то безумие принимает временную, сокрытую маской антропогенности форму. В этой ситуации в разуме происходит механическое соединение двух изолятов: идеального, неизменного базового уровня разума и модифицированного интеллекта, который не способен на реверсивном уровне рефлексии соединиться с синапсами разума. Подобное состояние рассудка может быть определено как диссоциативное расстройство в своей явной или неявной, прикрытой шизоидным декором форме.
Однако механический конструкт бинарного типа всегда будет стремиться к своему варианту целостности, к своеобразному инфернальному гомеостазу, к квазигармонической модели своего единства. Но это фиктивное единство ради функциональной оптимизации контроля сознания пасомого, поэтому, несмотря на постоянную анестезию своего присутствия, область механического принудительного контакта живой воды эйдоса и «мёртвой» воды симбиотической химеры всё равно будет являться источником «еды», то есть постоянных страданий паттерна сознания. Этот контакт, его граница, не имеет прямых субстанциальных аспектов взаимосоприкосновения. Паразит технически может быть коррелирован только со своим колониальным материнским единством. Любые иные интенции в принципе невозможны. Поэтому ксеноморф так и наименовывается по своей природе. Он принципиально метафизичен относительно любой благой топологии имён. На самом деле сама граница двух чужеродных, генетически несопоставимых компонентов имеет собственную внутриграничную зону. Это область вакуума, условно ничья земля, которая, конечно не может - как бы при этом «плотно» квазихимера ни пыталась присосаться к психоэмоциональному шельту региона, по причине категорической несовместимости, патологической чуждости компонентов друг другу - создать интерферентные межименные конвертации. Даже тестовое эмоциональное имяузнавание, всегда связанное с сокровенным интерферированием, перемешиванием имён, не может создать на основе этого фонематического смешивания общего третьего имени. Это было бы подлинной патологией, потому что даже колониальное сознание «легиона» апеллирует к единственно для него сущему, значимому имени хозяина. В эйдетическом тестовом каноне раздражения имена смешиваются в единую синастрическую топологию, но смешиваются при одновременном соблюдении неотменимого условия абсолютного сохранения своей исходной автохтонной генетики. Поэтому симбионт может имплицировать себя в регион только в качестве патогенного, шизоидно - чуждого всему элемента или (и здесь можно ещё раз использовать архаический синтаксис) в качестве маргинального «арго», определяющего симбионта как лярву, что, вероятно, соответствует смысловому архаизму понятия римских ларов, то есть мёртвых. Поэтому ксеноморф действует, используя механический принцип своего притирания к региону, что напоминает способ взаимодействия частей машины. Только, в отличие от действительно полезных агрегатов, в патогенной химере происходит соприкосновение частей, паттернов, бесконечно дистанцированных относительно друг друга в их экзистенциальном смысловом контексте. Потому что симбиотический ксеноморф генетически принципиально метафизичен всему, кроме своей колониальной общности, по отношению которой, в своём собственном смутном ощущении, он тоже хочет стать единственным власть - предержащим образом метафизичным. Но он никогда не станет и не сможет стать субъектным, то есть субъектносодержащим, а значит, сущностно имманентным любому иному себе видовому типу региональности. Нейтральная полоса софиологического номинала разделения функций, естественно, не позволяет границе исчезнуть, она только её фиксирует. Эта фиксация происходит в пустыне метафизической равноудалённости, в месте свидетельствования сознания экзистенцией. В данном случае экзистенция свидетельствует об аннексии суггестии региона, области скучания, где само мучение в любом своём качестве может быть расположено единственно возможным для себя аутентичным, страдающим образом. Это значит, что нейтральный шов Софии является местом общего суггестивного регистра твари. Это территория обитания сфинксов нагуалей, химер любого сознания, способного так или иначе вынести страдания дисциплинарных вызовов скучания.
Свидетельство о публикации №226100901612