Феноменология химеры. Глава 28

Глава 28. Риски субъективности. Знание и понимание. Феноменология скучания как точечного расположения сознания. Рассудочные рецессии ума. Понятие соборности и колониальности. Вера как следствие необходимости интеллектуальной аттестации. Бытие как институциональность экзистенции. Поэтическая природа теневого синтаксиса антропогенной химеры нагуаля. Феноменология экзистенциальной субъектности. Смысл как таковой.

Самое уязвимое место региона — это его субъективный феномен. Как правило, здесь происходит этический водораздел, окончательный выбор. Именно субъективность расположена в ситуации своей постоянной апелляции к пустыне своего скучания, потому что субъектность, будучи фундаментальным характерологическим основанием сознания, вообще технически вынесена «за скобки» процессуальности поэзиса. Всё, что было описано ранее, все эти сложнейшие, многоуровневые процессы рецепций, идущих сквозь время к своей идамической наименованности, всё это всегда упирается в ситуативное локальное поперечное «сечение» суггестии личного выбора. Чисто феноменологически скучание в пустыне является тем, что существует одновременно и как интервал, и как такт. Эта тактовая интервальность создаёт сам эффект «свёртки» пространственности до состояния места, и в этой ситуации местность пустыни не становится её пространственностью, потому что природа точечности, феноменология точки, на самом деле, и есть положение абсолютного совпадения таковых и интервальных значений времени. Здесь суггестия является местом разворота точечной топологии самой химерической мистерии, тем технически нейтральным швом, который в антропогенном видовом контексте, на уровне интеллектуальной преамбулы рассудка паттерна проложен как мост связки ликов самой Софии. В данном тематическом контексте не затрагивается тема интеллекта, так как он, по сути, является рабочим инструментом рефлексии, операционным пространством рассудочного присутствия. Это этюдная «палитра» рефлексии, если угодно, её краски. Рефлексию можно определить как полигон гипотетического, абстрактного моделирования ситуаций на основе знаний, но не на основе понимания. Разница очевидна, знание — это модель чужого, иносубъектного, а значит, метафизического опыта. И так как во времени даже единовидовые регионы в силу своей фонематической локализации оказываются в рамках своей собственной линии памяти метафизичными относительно себя самих (если учитывать наличие повсеместного метемпсихического фактора обладания опытом зверя), то по отношению к любому иному, пусть и видовым образом родственному региону, правило метафизической отграниченности тем более всегда будет сохраняться. Таким образом, можно сделать вывод о том, что знание, даже в доверии своей безусловности, как это нередко происходит в случае представления своих идеалов, всегда метафизично, в отличие от понимания, становящегося аспектом опытного прикладного преодоления инорегиональной метафизичности знания, то есть тем, что создаёт имплицитность знания, делая его аспектом своей субъективной, а значит, и субъектной имманентности.
Метафизичность знания лишает взыскующее его сознание персональной эмоциональной рецепции сущности, своего имени. Понимание — это знание, использованное в субъектных рецептивных процессах, сопровождающих личный опыт. Прежде всего, это пережитое, а значит, возможно, но не гарантированно, понятое. Интеллект является заимствованным опытом иносубъектного - либо знания, либо понимания, и в этом «либо» заключены все риски обращения к нему самому как к займу в явленную, запротоколированную коллективную суггестию. Риски интеллекта заключаются в его для себя и для других очевидности, то есть в его явленности, но не просто в самом факте его прецедентности, а в том, что эта прецедентность легитимизирована номинально и юридически, то есть так или иначе признана «научно». Любая номинально - юридическая, то есть признаваемая как общепринятая очевидность, является плодом коллективной, а значит, «инквизиционной» суггестии. Это не определяет её тем, что она автоматически становится неверной; речь идёт только о том, что, зачастую, не будучи ни разу очевидной и тем самым позиционируемой в качестве массива легитимных данных, она признаётся как очевидное всей существующей латентной подсознательной статистикой усреднённого сознания. Это неизбежные риски любой усреднённости, где юридические основания номиналов на самом деле крайне сомнительны, то есть глубочайшим образом проблематичны. Они проблематичны до такой степени, что, по сути, вообще ничего не значат без проверки. Поэтому любой интеллектуальный контент данных, любые образовательные программы, законы всегда должны быть объектом критического рассмотрения, являясь тем самым передним краем войны рефлексии, её полем действий, основной смысл которых заключается в предоставлении данных своей высшей различающей функции ума. Высшая различающая функция ума осуществляет себя в том, что можно определить как способность распознавания гибридных форм пустынного поэзиса. Различающий ум, на основе предоставленных данных рассудка, должен уметь читать синтаксис сфинкса. Он должен не путано, то есть интеллектуально, предполагать, иначе - знать, потому что знание, на самом деле, всегда и есть предпочитаемое предположение. Функция ума заключается в том, чтобы понимать, что именно создаёт экзистенциальное присутствие в поэзисе, заявленном экзистенцией хаоса. Поэзис является локальным актом присутствия экзистенции в её свидетельствующей сознание функции. Рассудок имеет дело с интеллектуальным синтаксисом, то есть, повторимся, с плодом коллективной договорной легитимизации. Это отличает его от ума, который, имея дело со своей рассудочной преамбулой, способен к её редукции вплоть до гибридного синтаксического источника химеры, являющейся ключевой формой доступа к постхимерической сущности Идама, к имени Предстояния. Это фундирование определяет истинное предназначение ума, состоящее в том, чтобы разобрать синтаксис гибридного химерического поэзиса в его возможной колониальной генетике. Таким образом, ум должен различать соборный исихиальный генезис поэзиса или его же гипотетически возможный колониальный генезис, или ещё короче - ум должен различать соборность и колониальность. Отсюда проистекает киллерная функция ума, являющегося чистильщиком сознания, тем профилактическим, терапевтическим аспектом спасения региона, который должен быть повсеместно культивирован. Но проблема ума заключается в единственно возможном для него месте актуализации, а место это является болевым аспектом пребывания в скучании синтаксического поэзиса химеры антропогенного сознания, во всех страданиях его первоначальной гибридной неразличимости рассудком. Ум постоянно «отпускает» рассудок, предоставляя ему операционную свободу истолковывания химерического поэзиса с последующим дезавуированием его обратно в себя для конечного смыслового понятийного цензурирования. Таким образом, переход от рассудка к его высшей различающей фикции ума определяется как процесс преодоления метафизики смысла. В рассудке, как в отстойнике, накапливается как оперативная, необходимая «здесь» и «сейчас» информация, так и долгосрочные массивы данных, выбранных на основе интуитивных предпочтений регионального поэзиса зверя нагуаля, то есть без какой-либо исходной конъюнктурной мотивации и необходимого на данный момент практического смысла. Поэтому метафизические риски преодоления самой поэтической феноменологии зверя лежат в единственно возможном болевом алгоритме самого преодоления ксенорегиональной наименованности знания, данного как исключительно терминонаименованный феномен, личное имя которого скрыто в болевой экспрессии скучания, в пустыне собственной суггестии, не гарантирующей, в силу постоянного сопровождения сознания цензурирующими аспектами времени, какую – либо явленную полноту имяузнавания в процессе своего эмоционального тестирования.
Речь идёт о создании на основе конгломерата чувств, на основе бессознательных аспектов психики возможных моделей развития событийной «канвы» регионального бытия. Квазихимера действует сразу на нескольких направлениях, сначала атака на регион ведётся на уровне интеллекта. Здесь идёт манипулирование понятиями чисто этического порядка, спекулятивно воспринимаемыми как абстракции. Соборные установления этики конвертируются в личное истолковывание парадигм, определяемое как мораль. Конвертацию этики в субъективную мораль практиковали, например, катары - французские манихеи. Они развили мидийские концепции Мани [36] о смысловом уравнивании понятий добра и зла, которые технически, на уровне формальной логики самого разума, симметричны. За тем существенным различием, что понятийно благо является полноценным, симметричным, эйдетически субъектным живым феноменом, то есть автохтонной, фонематически независимой сущностью, а неблаго в эйдетическом разуме, то есть в интеллигентном представлении эйдоса, ни разу не является сущностью, и поэтому оно не обладает собственной фонематической программой субъектности, то есть оно внеисторично и внесубъектно. В реестре разума оно присутствует как чисто знаковое, номинальное указание на гипотетические возможности свободы использования экзистенции. Если быть совсем точным, то неблаго в эйдосе, конечно, обладает сущностью, но не своей, а исключительно сущностью своей знаковой, указующей формы, не имеющей с предметным паразитарным аналогом того, на что она указывает, ничего общего.
Если паттерн сознания – субъектный регион, так или иначе принимает условия ксеноморфологической игры и следует машинной, механической логике катаров, то перепрограммирование мотивации его интеллектуальных предпочтений с их последующей постепенной дегенерацией и упрощением всей понятийной структуры становится делом времени.
То, что сознание не усвоило на интеллектуальном уровне рассудочного логоса, связанного с самим эмоциональным интеллектом, рефлексия не может отправить к базовой структуре разума. То, что располагается в шельте и в первичном горизонте бинарного логоса на уровне антропологической специализации, в парадигмальном, специфически антропоморфном континууме, обладает совершенным уровнем понятийного богатства. Это топология живых имён сущностей, являющихся полными понятийными смыслами экзистенции. Единственное, что не может иметь смысл в этом топосе, — это его индульгирующий мотив оправдания. Он становится возможен только во времени. Этот слой трансцендентного «айсберга», мир первоформ, находится очень глубоко под водами интуиции и чувств, и без заработанных супраментальных ключей поэзиса химерического доступа рефлексии туда не будет.
Субъектность выбирает то, что определяет для себя как значимую ценность. Потому что то, что определяется ею как ценность, с точки зрения субъектности, достойно её переживания. Но если определить то, что является наивысшей ценностью на уровне обладания, на уровне владения, то, что может быть определено как наивысшая форма собственности в аспекте имущества, то это владение можно определить как время. Владение временем оказывается возможным, только если допустить подобное владение как то, что владеет самим владеющим. Таким образом, это всегда взаимное владение, исключающее категоризацию подобного обладания как владения вещью. Антропогенное субъектное присутствие постоянно тестирует, являются ли интеллектуальные наработки ценностными лично для него, стоят ли они затраченного на них времени. Значит, время является универсальной валютой, которой расплачиваются за всё. Естественно, это определение значимости происходит по уже описанному алгоритму рефлексивного отсыла. Вводные данные проверяются на нескольких уровнях, они проходят многочисленные проверки на всех слоях пентады разума и отсылаются обратно с тем или иным вынесенным вердиктом. Этот вердикт является решением о том, принимать ли эти абстракции как то, что достойно имплицитного субъективного статуса, или оставить их в их исходном эксплицитном отчуждении и неприятии, в ситуации отрицательной эмоциональной комплиментарности. Проблема интеллектуальной аттестации данных заключается в природе интеллекта как присвоенного, но при этом генетически отчуждённого контента. Интеллект всегда обусловлен эмоциональным отчуждением от онтологии своих данных. Он даже свидетельствующим образом не допущен к их появлению. Это всегда готовый образовательный продукт, который в силу онтологической иносубъектности своего исходного, имяназванно анонимного для рассудка происхождения, как это ни странно, для логоса, в конечном итоге именно иррациональным образом вынужден становиться объектом веры или неверия. Вера определяется именно невозможностью внятного участия в онтологии объекта веры. Говоря иначе, становление веры снимается лишь при её смысловой синхронизации, при актуализации эмоционального сопричастия, то есть при наличии альтернативного соприсутствующего варианта участия или, тем более, демиургии создания какой – либо артефактной формы, или, как минимум, при условии исторического свидетельствования. Интеллект, в силу своей специализированной всеобщности - иначе, номинального количества доступных по причине обезличенной абстрактности данных - именно по причине своей открытости оказывается в парадоксе категориальной недоступности своей достоверности. Эта проблема интеллектуальных данных определяется, опять же, их колоссальной статистикой, недоступной какому – либо онтологическому свидетельствованию своей историчности. Но свидетельствование историчности памяти самого рассматриваемого не обязательно по причине наличия институциональности эмоциональной тестовой интерференции имяузнавания. Она создаёт технический минимум оправдания наличием себя как доступного минимума чувственной субъективной оправданности даже самых абстрактных математических данных, как недоступных без сопутствующего эмоционального сопровождения страсти. Страсть - как форма выражения пассионарности, способности к самопожертвованию ради удостоверения или, тем более, ради генерации не для себя, а для других, ради индукции, остающейся для этих любых других всегда вызовом самой интеллектуальности данных, интеллектуальности, которую необходимо преодолевать химерически, раскрыв её поэзис своим в нём участием. Потому что именно феноменология химерического поэзиса в качестве гибридного синтаксиса нагуаля способна оставить след, создающий инерционный шлейф, маркер своего имени, выраженный в исчезающей теневой форме сопровождения акта творения страстью демиурга, самого создателя. Этот теневой шлейф обладает различной мерой интенсивности своего остаточного присутствия, но, тем не менее, он всегда есть, и поэтому при наличии соответствующего внимания может быть отслежен и развёрнут для собственного комбинаторного, трансформационного исследования или, в случае гениального внятия, для смысловой метаморфизации, преображения. Эта форма пассионарности заменяет понимание, как редко доступную по условиям необратимости времени гипотетическую возможность документального участия в подлинной смысловой онтологии имени проблематически поискового или найденного понятийного феномена. Вердикт возникновения интерферентной страсти, по сути, является условным приговором, выносимым рассудком в процессе его комбинаторных игр. Таким образом, рассудок определяет актуализированную форму своего тестового отношения к интеллектуальным маркерам как к тем, что преобладают в пассивно скрытой онтологии феноменов времени. Имплицитная форма реципиентной пассивности интеллекта во времени является следствием профилактического разделения экзистенции на логос и хаос. Подобное разделение создаёт дихотомию как принцип, сохраняющий смысл от его полной симбиотической утилизации. Методология выживания самого бытия как экзистенциальной институциональности в условиях возникновения зла определяется как то, что вследствие этой ситуации становится интеллектуальным синтаксисом, то есть формой своего абстрактного языкового присутствия в качестве всегда проблематической семантики наличия смысла. Это форма открытой закрытости.
Бытие — это суггестивно избираемый синтаксис, так или иначе воспринимаемый как текст [37], который исходно явлен в качестве прецедента исходной беспредметности хаоса зверя, в красоте поэзиса нагуаля, перманентно воспринимаемого как характерный химерический парадокс восприятия, как своё, симметричное себе же, живое присутствие. В силу отсутствия конкуренции образов и их исходной субстанциональной видовой разнесённости в едином историческом потоке субъектного времени подобная симметрия никогда не создаёт рисков шизоидности. Если рассматривать рассудочную реакцию на феноменологию поэзиса, то в усреднённых значениях спекулятивного домена сознания она будет восприниматься как исходно анонимная, то есть без понимания её природы. Говоря иначе, она будет истолкована либо как аберрация восприятия, либо как безличная интеллектуальная абстракция рассудка. Но определённый горизонт достигнутого внимания позволяет тренированному сознанию понимать ключевое значение гибридного поэзиса сфинкса нагуаля для развития или дезавуирования потенциально возможной смысловой стратегии, приводящей к конечному смысловому продукту различающей способности ума по отношению к разумному избранному. Таким образом, поэзис создаёт либо ситуацию своего аберративного, проскальзывающего игнорирования, либо, если оставаться строго в комбинаторных рамках рассудочной топологии, он будет являться источником интеллектуальной феноменологии, её библиотечным аналогом во времени, хранителем парадигм исходной конвенциональности самой экзистенции, сохраняя себя в положении образовательного иносубъектного контента, иными словами - в техническом статусе консервации безусловного знания. Этот событийный сценарий может сохраняться вплоть до возникновения возможности прорыва из экстенсивности критически накопленных числовых компенсаций, отправляющих сознание в мгновенную интенсификацию последнего экзистенциального шанса пустыни. 
Личность является формой субъективного выражения всей совокупной фонематической топологии региона. Её можно определить как форму объективации субъективности, как характерологическую констатацию её поискового экзистенциального выбора. Излишне упоминать о таком трюизме, как значение индивидуального выбора личности уже на первичных этапах поиска информации. Региональная персонификативность играет свою роль, но в чисто интеллектуальной поисковой сфере рассудка, в отличие от своей эмоциональной и правовой уверенности, «эго» нередко чувствует себя неуверенно, ведь в любых образовательных топологиях оно находится на территории чужой эмоциональности. Обучение и образование, по сути, - всегда тerra incognita, чужая земля, иной, вмещающий или, наоборот, выталкивающий региональный ландшафт. И каким бы первоначально привлекательным или антипатичным он ни выглядел, эмоциональный скан, как имманентная реакция на нейтральное, скрыто присутствующее раздражение, всегда вынесет свой вердикт в виде положительной или отрицательной комплиментарности, при этом даже не понимая причин своей реакции. Здесь, на этом этапе, фокус субъективности не всегда может раскрыться: нередко у него нет предварительного опыта, нет оснований для уверенности в знании своих приоритетов, поэтому интеллект, его экстенсивные формы накопления, значим именно как топология предварительного аспекта свободы. Свобода избирания привязок к интеллектуальному пространству логоса позиционирует себя ориентированным образом, поэтому она нарабатывается постепенно. Другое дело, когда субъективность подтверждает полученную информацию на уровне уже усвоенного, на уровне раннего процесса «отсыла», опыта многочисленных рефлексий. Когда фокус субъективности, условное «я», направленным образом сталкивается с хотя бы отчасти знакомым ему материалом, самому «эго» подобная «знаемость» всегда становится ясной вследствие мгновенного узнавания фонематической основы соответствующего субъектного присутствия. В этом случае запускается процесс мгновенного раскрытия интуиции, исходящей из поэзиса и в качестве поэзиса сфинкса нагуаля, то есть из массивного конгломерата чувств. Причём хронометрия, ретроспективное время, определяющее ритмологию способа получения предварительных знаний, в данном случае не имеет специального значения. Это могут быть оперативно усвоенные ментальные структуры недавнего, то есть спекулятивного времени, последний серьёзный опыт исследований или даже доступ к родовой памяти фравахара. Подобная идентификация является основой эмоционального тестового узнавания. Она определяет информационное тождество онтологии и спекулятивного горизонта статистики внимания, происходит всегда на основе подобия общей типологии творчества, некоего имманентно присущего субъектности шаблонного паттерна внимательности, хранящего персональный код самого ритма восприятия, хотя и не обязательно это будет буквальная аналогия факсимильного, синтаксически узнаваемого характера. Но при любом алгоритме доступа, особенно если речь идёт об экстраординарном «погружении» субъектности в родовую память фравахара, всегда будет реверсивный просвет, зазор. Это можно определить как химерический люфт, допускаемый техническими протоколами доступа к хаосу; иначе говоря, это является аспектом «экстерриториальной» виртуальности, который будет тем большим, чем дальше уйдёт нить вопрошания в родовой массив данных. Смысл, эйдетическая основа мифа, является дискретным аспектом слитной природы всей пентады разума. Эта синтетическая локализация в свёрнутом виде каждое мгновение хранит свой частный, «промельковый» случай конвенциональной природы разума в форме сумеречного синтаксиса сфинкса наугаля, то есть в форме поэзиса.
Смысл, эйдос, масштабирован в ядре мифологемы двояким образом. Сам разум не хранит каким – либо специальным образом собранные семантические локации. Подобный аспект является интеллектуальным реестром рассудочной топологии. Исихиальный аспект разума вообще не имеет никакого отношения к любым формам мышления. Он интеллигентным образом хранит представления эйдоса в форме сущностных понятийных оснований мышления. Здесь необходимо точно дефинировать смысл мышления, выступающего, как всегда, в роли вынужденного, проблематического аспекта химерического «зависания» антропогенного сознания во времени. Мышление субстанционально, по всей своей феноменологии, то есть природе, имманентно времени. Оно является рассудочным инструментом дискретизации слитного химерического синтаксиса, воплощаемого как правовая, юридически обоснованная временем мера доступа к тому, что само по себе мышлением никогда не являлось, в силу своего идеального, интеллигентно беспроблематического статуса. Сам факт мышления свидетельствует о его насущной необходимости. Но подобная необходимость, в свою очередь, свидетельствует о наличии неопределённой неограниченности субъектной смысловой топологии используемых и искомых понятий экзистенции. Они не только не способны быть наименованным образом установлены как интеллигентные личности, но даже в своей личной наименованности их имена носят характер коллективной эгрегориальной общности, как это повсеместно происходит с антропогенными именами. Никто не обладает абсолютным личным приоритетом имени, а если и обладает, то, как правило, это цирковое имя, являющееся для самого наименованного определением его отчуждения, проклятием рода.
Работа первого слоя бинарного ума-логоса определяет его экзистенциальную природу ипостасированного интеллигентного дубля. Он хранит выраженную энергематическим образом фонематическую основу, внезвуковое «звучание», которое на самом деле является синтаксисом, на котором говорят сфинксы в своей пустыне подсознания - чаще всего для создания мифологемного кода, ключа к самому себе, который выглядит как аналог нумерологического кода. Речь идёт о химерическом синтаксисе, то есть о поэзисе, о том, что достигло своего технического регламента сущностной аутентичности; иначе говоря, речь идёт об интеллигентных пределах, которые сущность исихиальных представлений эйдоса способна аутентичным для себя образом достичь. И достигает она в своём неизменном качестве терминалов своего статуса именно в форме «теневого» поэзиса нагуаля. Это миф в своей живой сущности; в сознании эйдетического гибрида он даже не свёрнут и не растянут - он такой, какой есть, в своём истинном аспекте, выражаемом в иррациональной форме хаосийского поэтического логоса, где сам логос не имеет никакого отношения к античному пониманию логоса как выражения понятий экзистенции. Поэтому экзистенция начинается там, где заканчивается субстанциональное фонематическое присутствие поэтической личности мифа как имени. Поэзис и есть имя мифа в его мифологемном же произношении нагуалем.
По сути, поэзис, лежащий в нейтральном теневом шве сознания сфинкса нагуаля, сам по себе никак не выразим во времени; для этого у него просто нет соответствующего технического основания, нет аппарата обеспечения какой – либо физиологической артикуляции. Он невыразим и не имеет никаких предметных аналогов звука, хотя при всём при этом именно он является единственно возможным ритмологическим кодом будущего понятийного логоса гипотетически возможной рассудочной доступности. Этот феномен можно определить как протосмысловую интеллигентную форму в аспекте своей первичной, интеллигентной же локализации. Соматически это является энергемой, классическим корпускулярно - волновым аспектом или, иначе говоря, эйдетическим единичным топосом, выступающим в качестве специализированной последовательности бытия как звучания своего имени. Эта фонематическая единичность формирует себя в аспекте своего же экзистенциального прогноза. Здесь мы имеем дело с ритмологическим прообразом нумерологической семантики цифр.
Семантические ядра формируются на уровне чистого инжиниринга в бинарном логосе, в его первой ипостаси, где происходит генологическая классификация шельтов монад. В шельте создаётся последовательный миф каждого генома, его глобальная стратагема –то, что будет всегда проигрываться при любом воплощении, это то, что можно определить как прамиф, или сам шельт в своём целом. Это также можно определить как тотальный миф монады, являющийся основополагающим законом её бытия, каноном, верифицированным принадлежностью к определённому генологическому шаблону вида, по крайней мере до тех пор, пока она остаётся ему, этому виду, причастной. Семантическое ядро фонемы, то есть сама фонема (потому что в ней нет ничего кроме ядра), обладает специализированной дихотомией своей смысловой принадлежности. Основу фонем составляют специальные монады, служебные сущности вспомогательного эшелона хаоса. Их наличное присутствие неизбежно, потому что вне цифровой монадологической единичности вообще ничто не существует. В любой ситуации необходим энергемный носитель, сама силовая основа, то есть то, что способно генерировать собственную пассионарность или, иначе, страсть к бытию. Страсть всегда характерологична, она стратифицирована по служебной трансценденции функций шельта. Основа фонемы определяется как нейтральный смысл, как стерильный фундамент экзистенции, расположенный исключительно в себе самом и в качестве себя самого, то есть вне какого - либо иного, то есть ксеносубстанционального присутствия. То есть фонема как характерологическая монада уже является локальным единичным актом состоявшегося бытия. Эта форма характерологии не создаёт конечных форм субъективной уникальности; скорее, её можно определить как начальную фазу групповой региональной специализации. Иначе говоря, это состояние можно атрибутировать как континуальную специализированную общность. Таким образом, формируется первичный субъектный топос региональной локации, пассионарно индуцирующий себя из себя самого как гомогенное множество своей основы. Пустотная смысловая монотонность экзистенции - иначе, её субъектность - определяет смысл как таковой. Топология экзистенциальной региональности отстроена интеллигентно, это значит, что она покоится на универсальных принципах построения самой субстанции. Здесь речь идёт о субстанциальной основе бытия, о бытии как собственной субстанциональности. Это означает определение субстанции как автохтонного смысла, как того, что обладает одной единственной акциденцией - ничему не принадлежать, не иметь никаких акцидентальных свойств для кого - либо и таким образом исключать любые свои возможные значения, то есть не быть ничьим значением, не воплощать никаких ценностных аспектов своего атрибутирования. Это смысл, не имеющий смысла для самого себя, но при этом остающийся во внесмысловом для себя качестве, то есть смыслом вне своего видового атрибутирования, смыслом как таковым. В нём нет ничего иного себе, нет никакой причастности самой феноменологии значений, потому что значимость — это определение субъективной ценностности. Субъектная топология экзистенциальной субъектности абсолютно нейтральна, она и есть всё то, что лежит в основе нейтральности как истолковываемых значений. Но здесь очевидно наличие противоречия: всё то, что во времени истолковывается как ценностное и, соответственно, как значимое, уже не может быть нейтральным, по крайней мере, в области представления. Топология региона определяет себя как гомогенную идентичность, иначе говоря, как беспространственное место. Это общие типологические особенности региональности, которые будут повторяться у всех представителей того или иного биологического вида. Когда речь идёт о субстанциальности, то она является не просто региональной сущностью экзистенции, потому что любой субъектный смысл, в первую очередь, существует исключительно для себя самого, то есть вне каких - либо коннектаций с институциональностью чьего - либо эмоционального внимания. Нейтральность смысловой стихии, или иначе - энергии смысловой положенности, отражает общее положение субъектности как специализированной монотонности. Говоря о субъектной монотонности времени, невозможно определять этот технический протокол как нечто, что является специфичным исключительно для времени. Напротив, время существует в технически общезначимом для любой сущности протоколе своей монотонности. Это свойственно каждой видовой форме, создаваемой фонематической статистикой памяти. Субстанция исходно монотонна своим протоприкладным образом. Смысл покоится сам в себе не в качестве своего смысла или, тем более, не в аспекте смысла себя, потому что бытие в состоянии рефлексии себя как смысла уже создаёт прецедент своей номинальной объективированной наименованности. Смысл переживает себя как сущность внесмысловым для себя образом, он существует как таковой в пределах экзистенции в качестве её региона. Его положение можно определить как генерацию интеллигентного образа представления стихиали. Интеллигентный образ стихиали является таковым, потому что его субстанциальная основа определяется эйдосом в своём видовом образе, то есть типологически. Стихиали, или иначе - стихии, что хронологически не совсем одно и то же, являются выражением первичной персонификации общей силовой демиургической эксплицитности эйдоса. Это проявление эйдетического логоса на уровне интеллигенции. Субстанциальная топология отрицает потребность сознания в своей явной наименованности, ей не нужен логос своего имени. Для неё достаточно покоиться в качестве слитного монотонного чувства, то есть в сокрытом аспекте хаоса. Покой стихиали может быть определён как экзистенциальный единичный стасис, никогда не переходящий в фазу стагнации. Разница между природой стасиса и природой стагнации заключается в акциденциях пустыни скучания и - каждый раз дискретно - итоговому проявлению её имманентных свойств. Это значит, что положение стасиса является имманентным, то есть безусловно связанным с протоколами генезиса. Это положение всех феноменов всеобщности, включающих в себя и само время. Положение стагнации определяется суггестивным выбором, производящимся из своего страдания скуки. Оно осуществляется под колоссальным давлением пребывания в пустыне скучания как объективированного аналога субъективных смысловых аберраций или, наоборот, при условии исчерпывания регионом своих смысловых протоколов времени, то есть при возникновении избыточности экзистентного присутствия в качестве исихиального бонуса гениальности, то есть в виде специализированного дара обладания поэзисом как возможностью тематического прорицания. К слову, страдание скуки в этом суггестивном метафизическом контексте не имеет никакого отношения к мукам спекулятивных страданий от скуки во времени. Существует нейтральность стасиса и нейтральность производной функции. Первая лежит вне какой – либо проблематичности, потому что вынесена за любые возможности акцидентального привлечения. Нейтральность в качестве субстанциональной монотонности хранит себя во внерефлексивном состоянии стерильного чувства, чья фонематическая статистика внеисторична, являясь инфинитезимальным вечным внеинаковым, то есть аутентичным себе настоящим. Это подлинный стасис абсолютной смысловой самоидентичности, где не существует ничего иного, кроме самого смысла, где нет ни ксеносубстанциональной идентичности, ни инаковости. Это протоэкзистенция, лежащая в нейтральной гомогенности софиологической межликовости «шва», моста Чинват иранского космогенезиса, соединяющего интеллигенцию и экзистенцию. Вся эта монотонность является таковой по одной элементарной причине: она лишена паттернов разумности, то есть субъектно - интенсифицированных цифровых регионов сущностного присутствия понятий. Она лишена даже своего собственного понятийного имени, не зная того, кто она сама, или зная, но без придания этому знанию какого - либо значения. Подобное состояние является естественным аспектом, способным формировать саму экзистенцию, потому что феноменологически этот стасис оказывается причастным одновременно и интеллигенции, и её образам экзистенции, вместе с тем, не являясь ни тем, ни другим. Такова смысловая стихиаль, обладающая недифференцируемой ею самой субъективностью. Это внерефлексивная форма субъективности, являющаяся, по сути, основой поэзиса в хаосе. Это и есть поэзис хаоса, его форма субъективно недифференцируемой им самим красоты. Этот феномен, расположенный в фазе между парадоксом со стороны интеллигенции и оксюмороном со стороны экзистенции, может быть определён как субипостасное пространство интеллигентного экзистирования. В этом контексте второй аспект нейтральности не является производным значением вышерассмотренной ситуации, а как функция определяет себя уже в качестве поведенческого императива «бусидо», то есть он становится дисциплинарным поведенческим атрибутом удержания себя в пустыне скучания, в ситуации сопричастности своей субъективности монотонной субъектности времени. И в этом контексте понятие стагнации противостоит смыслу нейтральной дисциплинарной акциденции, где сама нейтральность является аспектом атараксии. Стагнация является симбиотическим, а значит, суррогатным квазианалогом состояния «бусидо» как эмоционально нейтрального стасиса атараксии.


Рецензии