Феноменология химеры. Глава 20

Глава 20. Феноменология договора о бытие. Конвенции разума как хранители тела договора о времени в качестве самого соматического присутствия времени. Нулевая точка скучания. Экзистенциальный кризис как ситуация фиксации сфинкса. Пустыня скучания как точка сборки подсознания. Перепутье. Причина гностического выбора. Субъектные домены в пустыне их свидетельствания экзистенцией. Охранительная роль эмоций. Эмоции и чувства.

Внутренняя логика разума — это логика цены времени, затраченного на подготовку момента истины, если этот момент вообще способен состояться в своём аутентичном качестве. И дело здесь вовсе не в самом качестве привычного, нередко само собой разумеющегося результативного переживания. Проблема не в мгновении операционного смыслового распознавания, не в результате работы рассудочной акциденции разума, а в той скрытой трагической подготовке этого, кажущегося «мгновением ока», определения. Драматизм, сама мистерия любого нетривиального и, тем более, подлинно беспрецедентного - то есть выходящего за экклезиологические терминалы открытия оплачена ценой, которую самые благодарные потребители не могут себе даже отдалённо представить. За каждым мгновенным открытием стоит ни разу не мгновенный оперативный поисковый цейтнот, длящийся числовое время, невообразимое со стороны. Что нужно пережить автору, через что необходимо пройти сознанию, чтобы написать, к примеру, «Евгения Онегина»? Это изнанка существования, наполненного скрытым суггестивным опытом пролонгирования своего бытия - и не просто бытия, а бытия в состоянии осознанности, в понимании смысловых контекстуальных основ того, где сознание располагается каждое мгновение. Это логика конвенций, основоположений о континуальных стандартах, логика необходимости договора о самом договоре в качестве времени, о создании феноменологии времени со всеми её возможными прописанными аспектами будущего, потенциями, сущностными аспектами возможных форм бытия. Нейтральность основного статистического номинала представления отражает не отсутствие заинтересованности в его символах, а ограниченность возможностей самого сознания продуктивно охватить даже фрагментарно, отчасти весь этот бесконечный ареал нейтрального присутствия экзистенции в её равнозначной для неё самой готовности быть открытой по легитимному запросу. Конвенции разума расположены в живых, то есть субъективно и личностно актуализированных понятийных телах, которые с позиции самого разума могут быть трактованы как паттерны идеальных смысловых регионов самого разума. Эйдетический разум, София, – это делегированный эйдосом аспект его собственной интеллигенции. София расположена между интеллигенцией и экзистенцией, воплощающей субстанциональную природу двух её ликов. Таким образом, София является персонифицированным субстанциалом ипостасной институциональности. Она и есть стерильный институциональный аспект любого тринитарного ипостасирования. Экзистенция всеми своими функциями определяется софиологически. То есть сама София выступает для экзистенции в роли «повивальной бабки». Эйдетический разум, он же Предвечный Логос, в своей софиологической ипостаси является шельтом всех шельтов, хранителем идамического реестра всех возможных потенций первоименных форм, всех возможных и даже невозможных сигнатурных сценариев развития процессов космогенезиса. В первичном шельте, можно сказать, в прашельте заложены не только детерминантные аспекты фатального порядка всех уровней сущностного развития, но и возможные альтернативные пути, сценарии, предпосылки выбора. И здесь расположена точка сборки и разборки каждого имени, нулевая точка «скучания», место личной пустыни, персональная обитель субъективного отшельничества каждого сознания. Это место региональности, дошедшей в своей эволюции до возможности осознанной фиксации, до расположения в этой своей сугубо персональной пустоте субъектности времени, в месте нахождения топологии всеобщности подсознания. Это ландшафт, точнее «местность», где рассудок сворачивает свои возможности рефлексии. Этот тип деятельности прекращается в момент, когда все альтернативы просмотрены и региону оставлен последний шанс смыслового пересмотра. На самом деле пересмотр сознания, историческое обновление его памяти технически неизбежным образом происходит постоянно, просто его масштабы могут быть замечены или проигнорированы. Драма эмоциональности может превратиться либо в трагедию фатальной статистики необратимых ошибок, либо, как вариант, она может стать фарсом, комедией, либо продолжиться как драматургия высокого исихиального бытия. Пустыня скучания в присутствующем свидетельствовании экзистенции – это перекрёсток миров, точечное место сборки подсознания, закладной камень сказочного перепутья. Это место обители полноформатного гибридного сфинкса. Только в этой фиксации теневого «промелька» сознание способно «вынести», претерпеть себя самого в скучании по себе самому. Причина этой скуки состоит в том, что нагуаль в точке своей сборки, в месте своего вынужденного отшельничества, разворачивается вне пространства как такового. То есть он технически располагается вне любого числового эквивалента, вне возможности идентификации любой субстанциальной формы присутствия бытия. Он находится в своей субстантивной суверенности и в полной гибридной завершённости своего собственного неисповедимого имени, своего технического Идама. Это пустынь, где сфинкс каждый раз обретает своё имя и вновь, снова и снова теряет его в своих распавшихся ликах. Потому что его имя — это всегда имя его сборки в самой пустыне. И если это становится необходимым, то экзистенция фиксирует его в его сакральной имянаречённости, заставляя удерживать себя от естественного распада на имена своих исходных ликов. Принуждение к режиму длительности противоречит его исконным химерическим протоколам бытия в «мгновение ока». Мгновение ока начинает свой инерционный путь самосохранения в силу того, что этот оксюморон для конкретного антропогенного сознания становится последним шансом на пересмотр. Это, как уже упоминалось ранее, является альтернативной формой смерти. С позиции спекулятивного синтаксиса любого домена сознания, кроме кшатрианской формы доминирования, эта ситуация является однозначным оксюмороном, логически невозможным. Это то, что во времени технически невозможно, потому что смерти как стабильного и неизменного состояния умирания вне спасительной во времени энтропии не существует. Но есть одна поправка: в субъектной интенциональности компартиментов времени для антропогенного сознания не существует альтернативной формы смерти, она невозможна в числовом эстетизме канонических форм бытия. Но в субъектности времени этот оксюморон становится возможным. Дело здесь не в специализированности субъектности самого времени, потому что его субъектность аналогична любому иному региональному присутствию. Проблема заключается в том, что, кроме фундаментальной идентичности хаосу, любой регион создаёт свой собственный характерологический лик, свою уникальную химерическую цифро - числовую ритмологию, где цифра определяет само единичное основание формы, а числа создают предпосылки для личностного субъективного оперирования. Время уникально тем, что, в отличие даже от самого субъектного феноменологического аспекта антропогенности, оно позволяет пройти в свой субъектный топос. Время создаёт субъективные предпосылки допуска к своей региональности, и в этом его уникальность. Вход в субъектный регион времени становится возможен только из аналогичного субстантивного имплицирования в своё подсознание. То есть вход в монотонность изнанки времени осуществляется по принципу субстанциальной региональной идентичности себя как паттерна, обладающего акциденцией всеобщности по отношению к любому иному субъектному топосу. Субстанциальность не создаёт для себя возможностей состояться на основе чисел цифровой тавтологии, потому что сама природа числовой цифровизации апеллирует к хаосу. Число цифр не играет основополагающей роли: оно является переменным экстенсивным фактором, то есть определяет себя величиной, не влияющей на саму природу сознания как всеобщности. Эта ситуация выводит само субстанционирование с позиций характерологической основы субъективно персонифицированного сознания. Цифровая апелляция возвращает субстанциальную региональность в общее гиперноэтическое поле универсального сознания хаоса. Поэтому предметное определение вида необходимым для себя образом сохраняет числовую основу своей субъектной структуры, но делает оно это, минимизируя смысл числового содержания и приближая его максимальным образом к единичному цифровому значению. Оставшийся минимум необходим для формирования характерологического канона субъективной привязки, то есть в качестве основы запуска процесса личностного разворачивания. Сам принцип, лежащий в основе субстантивности, - монотонность - является числовой тавтологией, и число в этом положении теряет свой номинальный знаковый смысл. Его производное значение от своей цифровой единичной функции работает как орнаментальный алгоритм линеарной гилетической повторяемости или, иначе, - как «расчерченной» маркерами ритмологической основы времени. Энтропия субъективности времени отменяется в пустыне свидетельствования экзистенцией. Но в то же время само время при этом интенционально не проявляется, его субъектность ничем не может быть прервана. Интенциональность и спекулятивность событийного бытия времени оказываются разорванными самим протоколом бытия сфинкса нагуаля, несовместимого с субъективным временем как таковым, точнее - с его интенциональными числовыми мерами субъективных форм. Вникающее в кромешном ужасе сознание, свойственное полноформатному, гибридным образом завершённому нагуалю, оказывается в теневой «изнанке», точнее - в вывернутой на другую сторону ленте Мёбиуса своего собственного подсознания, в собственной пустыне тотального отчаянного скучания по бытию. Здесь сознание со своим уникальным опытом памяти возвращается в субъективную обитель привычных мер, где оставшееся время оно, в лучшем случае, будет пытаться этот массив данных как - то расшифровать либо оно отложит их вследствие их кажущейся ему несвоевременности, продиктованной собственной неготовностью. Либо, в ситуации святости своего субъектного домена, сознание принимает и понимает всё сразу. Причём здесь необходимо учитывать, что все эти данные постоянно обновляются в процессе субъектного проживания сознанием своего мирского, светского бытия. Поэтому их, как массив эмоциональных, экстремально гиперуплотнённых данных, приходится постоянно переводить в стандартный синтаксис рассудка. Это дисциплинарная линия «бусидо» (не путать с бусидо, своим этническим аналогом) - путь добровольного расположения в пустыне свидетельствования себя экзистенцией. И существует клинический вариант расположения в летальной для рассудка ситуации его потери. Однако смерть рассудка - безумие, которое смысловым образом, безусловно, ужаснее соматической смерти, — это ещё не самое страшное, потому что существует выбор ещё тяжелее, невозвратнее: это выбор различных, в том числе и замаскированных, латентных форм мироотрицания, выбор гнозиса. В этом алгоритме, в выборе гностических форм бытия, в ужасе перед экзистенцией, свидетельствующей сознание в пустыне, кроется причина антропогенного отказа от эйдетического развития. Путь антропогенного игнорирования интеллигенции является одним из вариантов видового выбора. Его можно определить как аспект свободы избирания смыслового контента из бесконечного реестра мотивационных паттернов экзистенции. Это вариант, где расположение в ужасе пустынной формы своего отшельничества антропогенным сознанием отрицается. Оно вообще начинает игнорировать саму фактичность возможности подобных ситуаций для себя. Образы представления этих альтернатив вытесняются из реестра допущения их как значимых форм, лишаясь тем самым возможности быть проблематически отмеченными как возможные. Эти образы представлений опускаются до горизонта нейтральности и сводятся к ситуации потери ими своего приватного, сакрального аспекта исихии, проходя цензурирующий фильтр страха перед экстремальной основой антропогенной породы самого сознания. Их путь в этом сценарии идёт до периферии того, что атрибутируется как фантазия. Нейтральность является гуссерлианской, доксически предрасполагающей к себе неактуализированностью. Доксическая предрасположенность является имманентным свойством сознания, покоящегося на общей хаосийской топологии, избранной им в качестве технически в этих условиях единственно возможной цифровой региональной единичности. Но цифровая единичность, расположенная в числовой субъектности времени, всегда проблематична в своей для - себя - сохранности, поэтому она косвенным образом подтверждает себя номиналом нейтральной топологии хаоса, тем не менее обладающей нелинейной, косвенной, инфинитезимально отдалённой избирательностью, которая пролонгирует себя в своей неактуализированной тематичности, чаще всего так и исчезающей в небрежении мёртвых секторов внимания.
Для гнозиса характерна атрибуция им себя как гаранта инфернальной квазисохранности того, что антропогенный регион воспринимает как не имеющее для себя смысла. Линия отрицания регионом феноменологии экзистенциального отшельничества — это путь отказа от имманентного себе видового качества. Данный выбор приводит к подъёму в горизонт проблематического внимания взысканной нейтральности потокового множества спонтанно возникающей и так же истаивающей образной «взвеси». Момент актуализации внимательности всегда избирает из всей тотальной суммы внимания то, что становится адресом заинтересованности. Эта форма заинтересованности в нейтральном сопровождении определяет последнее не просто как номинал периметрального окоёма региональной маргиналии, но, вместе с тем, этот феномен нейтрального сопровождения хранит гипотетические возможности, собирая косвенные, нелинейные и непосредственно не просматриваемые ассоциативные связи периферии представления. Это можно определить как отдалённую топологию всего вероятностного допущения, которое сознание удерживает при себе «на всякий случай», то есть без внятной для себя мотивации. Подобное отдалённое, дистанцированное удержание проходит как естественная реакция на бытие как, в свою очередь, феномен, явление, также во многом видимое в иррациональном аспекте. Сознание формирует терапевтический аналог своего собственного, имплицитно соприкасающегося с ним хаоса вероятностей, видимых самим сознанием как экстенсивный фактор бессознательно имплицитного коллекционного собирательства, как чисто статистический аспект полуузнаваемой яви. Это топология призраков сознания, которую нельзя путать с достаточно просчитываемым и мотивированным - пусть и совершенно фантастическим образом - смысловым аспектом фантазии. Фантазия может быть и безобидной, но она способна стать аспектом болезненных фрустраций, то есть для неё возможно создание воспоминания внутри воспоминаний, где сами воспоминания при первом фактологическом приближении могут быть достаточно аутентичны в контексте своего документального сценарного номинала. Более того, фрустрированное сознание заинтересовано в сохранности формальной точности как подтверждении уже совершенно иррационального вывода о том, что эта факсимильность может стать непременным условием, позволяющим (и здесь следует абсолютно фантастическое допущение) сохранить субъективную точность желаемого в его собственной субъективности, что, естественно, никогда не происходит и произойти не может. Именно модусы воспоминаний самих этих воспоминаний могут содержать и чаще всего содержат аспект чистого фэнтези, удерживаемого в попытке пересмотра того, что уже недоступно, а если и доступно, то уже в совершенно модернизированном виде. Что - то всегда может вернуться, но, возвращаясь, оно никогда не бывает тем, что ожидалось. Возвращается не факсимильный образ ожидаемого, а то, что должно вернуться по своим суверенным мотивам, никогда не имеющим никакого отношения к мотивационным ожиданиям того, с чьим желанием этого возвращения совпала необходимость возвращения того, что вернулось по своим мотивам и в соответствии исключительно со своей природой. Это всегда возвращение настоящего из своего собственного заступившего будущего, воспринимаемого во фрустрации именно в стиле «фэнтези» как прошлое.
Нейтральная периферия никогда не создаёт фрустрации, поэтому она не может быть стилевым аспектом «фэнтези». Но это вовсе не означает, что постфактум, становясь избирательным образом актуальной, замеченной, поднятой из своего спонтанного горизонта, она в прогнозе не способна создать фрустрационный контент самого болезненного некомпенсированного свойства. Такой патогенной фрустрацией, создаваемой присутствием для своего переживания неизвестного как комфортным образом предсказуемого, как квазичуда, становится мотив приглашения симбионта к диссоциации своего сознания. Симбионт в первую очередь закрывает пути акщения, то есть любые функции эйдетической химеры, убирая высшие аспекты видовой трансценденции нагуаля. Изъятие нагуаля интеллигенции Предстояния приводит к искомому «вьючным» результату: он больше не испытывает экзистенциального ужаса. Его сознание полностью анестезировано, он пребывает в фиктивной благодати подлинного ада, но ада для других.
Эта явь игнорируется в мере той неизвестности, в той степени, которая позволяет моделировать саму неизвестность безопасным для себя образом. Ксеноморфологическое ожидание реципиента, таким образом, сводится к предсказуемости ожиданий его собственной неизвестности. Из нейтральной «взвеси» всплывают естественные для него альтернативные иконологические аспекты паразитарных императивов, обладающих своей убедительной логикой индульгирующего самооправдания. Это основания инфернального пересмотра, на которые начинает опираться химера «вьючного», где сама «опора» может быть диагностирована как колониальная видовая форма сознания нагуаля.
Избежать химерического принципа организации сознания в субстанциальных рамках времени невозможно, поэтому выбор лежит не между химерой и её техническим отсутствием, а между видами самой химеры. Здесь сфинкс становится воплощением иконологии саркомы. Симбиотическая сочетанность формируется механически скомпилированной с соответствующей себе, полностью стёртой, квазиантропогенной, уже даже не личностью, а с её безличным, деперсонифицированным номиналом, с абсолютной унификативностью шаблона «заготовки» под личность. Это путь к «синдрому Цахеса» [22], путь к полной потере личности. Есть третий путь, но он может быть актуален либо для святых, либо для кшатриев, то есть не святых, но стремящихся к воинской праведности, где пустыня становится местом постоянных молитвенных апелляций или, по сути, аналогичных молитвам дисциплинарных аспектов контроля боли, «бусидо», равным образом эффективных в поисках смыслов.
Химеры связаны с мифологией света. Для теней свет является не смысловой антонимической альтернативой (как для мрака и тьмы), для них он не антагонист, а пролонгатор, позволяющий появиться самому теневому эффекту. И то, что в эмпирике существует спекулятивным образом наглядно, в метафизике становится прототипической логикой, рождающей определённую феноменологию, порождающую сущности. Химеры в силу своей проективной природы выставлены против света. Технически, как и любая тень, они расположены между условным наблюдателем, роль которого в этом контексте играет рассудок, и светом эйдоса, падающим на сознание. Поэтому то, что ранее определялось как полномасштабный гибридный аспект сфинкса, видится именно в аспекте мгновенного теневого «промелька». Это античная модель театральной постановки света, где источник расположен «факельным» образом в самом континууме за спинами и вокруг зрителей. Это трансцендентная механика, исходящая из горизонта скульптурных форм, с земли. И есть азиатская театральная мистерия света, падающего на зрителей через экран, где видны только тени. Этот театр можно определить как числовым образом реконструирующий метафизику интенциональных ноэм времени. Теневые проекции китайских образов реконструируют гилетический декор компартиментов смысловых семантических ядер времени.
По сути, все жанры античного искусства воплощают сюжетные варианты выбора, приведённые к формальной цепочке мифологически детерминированных последовательностей. То есть, рассматривая, например, античные подходы к проблеме свободы, их можно определить как свободу в границах следования мифологическим детерминантам. Но следование в границах внешних предписаний является осуществлением свободы долженствования. Значит, античное искусство — это искусство героического исповедования императивов долга как формы своей свободы. Истинное бытие всегда исконным образом драматично, драматична даже нейтральность бытия. Кульминация драмы, её апекс, приводящий к разрешению любого сюжета, к его смысловому «сгоранию», — это точка конечного выбора героев, их ментальный перекрёсток. Свет эйдоса падает на античную сцену, освещая медиативные процессы пересечений всех возможных сюжетных предпосылок, их качественные переходы к фатальному, предписанному богами разрешению. Античный фатум создаёт экзистенциальный синтез, формирующий точку невозврата. Когда речь идёт о чисто прозерпинианском аспекте выбора, прерывающем, сворачивающем время в точечной цифровой единичности пустыни скучания, то эту ситуацию можно квалифицировать как максимально интенсифицированный импринтинг самой сюжетности, заканчивающейся, как правило, триггером смерти героя или чудовища. Это импринтинг, создающий разрыв мифа, то есть то, что запускает время после выбора, когда включается фатум последствий. Но мифологема как семантическая целостность не интересуется последствиями своих собственных сюжетов. Миф всегда самоограничен своей смысловой локацией, которую он презентует. Его не интересуют иные мифы, проистекающие из его собственной мифологемности, из его собственного смысла. Поэтому миф можно рассматривать как экклезиологически автохтонную самоповторяющуюся локацию, никак не связанную с возможными гипотетическими линиями своего дальнейшего повествования. И хотя мировая мифология знает примеры сложнейших «перетеканий» сюжета из одного мифа в другой, это либо один - единственный сверхсложный миф, создающий гиперсемантический комплекс, либо мозаичная структура, всё равно собранная из номинально сведённых локальных мифологических сущностей, способных существовать отдельно, как это произошло в античной мифологии. 
Миф обеспечивает единичность любым своим элементам, поэтому именно он является точкой фиксации химеры антропогенного сознания, местом временной смерти и временного возрождения сфинкса ключевого нагуаля. Это временные ролевые аспекты ликов химеры, потому что смерть также является переходом, а значит, эйдетические химеры бессмертны: они меняют маски, но не свою медиативную природу сфинкса. Теневые компилятивные сфинксы будут существовать, пока будет необходимость в границах, в разделении сущностей.
В античной драме в чисто формальном аспекте количество и сложность предпосылок выбора зависят от фатальности безусловных предпосланных обстоятельств, а фатум — это всегда вызов для героя. Чем выше уровень пассионарности, тем выше степень фатальности и меньше возможностей, вариантов выбора. На самых высоких уровнях выбора вообще нет, как нет места доминированию эмоционального фактора над чувствами, потому что в экстремальных обстоятельствах того же «скучания» при экзистенции эта типология институциональности становится аспектом суицидальных рисков.


Рецензии