Феноменология химеры. Глава 19
Если не понять истинной причины аберраций, не понять природы смысловых упущений, приводящих к катастрофе одержимости, то может возникнуть впечатление, что на какое-то время «реку» сознания можно запрудить. Создано немало антисистем, где процессы перехода, времена перемен будут повторяться и повторяться, своеобразно интерпретируя «день сурка». В этой ситуации перемена переменности самого переменного процесса является процессом достижения стасиса, то есть — путём к стагнации. У всех форм стагнации есть свои поклонники, они определяют стагнацию как стасис, но стагнация — это далеко не стасис. Стасис является аспектом химерической автохтонности. Его природа всегда носит медиативный, естественный характер терминальности. Любой терминал статичен относительно сопрягаемых с ним сторон. Граница всегда химерична, так как волей – неволей характерологически «окрашивается» своими сопряжениями, вбирая в себя, в свои собственные смысловые топологии, образы своих приграничий, маргиналий, несущих в себе общий рисунок всей своей субстанциональной ролевой характерологии. Так рождаются химеры сфинксов, чья вынужденная фиксация на себе создаёт эйдетическую феноменологию стасиса. Но когда стасис превращается в стагнирующий феномен, природа теневого «промелька» фиксируется как нечто механически самодостаточное, то есть технически отчуждённое от топологии сопрягаемых регионов, от того, что инициирует рождение проводника, нагуаля. Процесс фиксированной гибридизации, в котором она теряет свои основополагающие аспекты химеры и становится зоной чудовищ, определяет нюансированное, но при этом фундаментальным образом метаморфизирующее саму химеру смещение к ксеноморфологическим стандартам номинального отчуждения, к превращению в симбионта. Симбиотическое смещение от стасиса к стагнированию превращает сфинкса в антропофагическое чудовище. Мировая мифология, в частности античный топос, понимала феноменологию чудовищ и самой чудовищности как то, с чем боролись герои. Суть природы чудовищ, с позиции греков, заключалась в таком основополагающем для них чудовищном аспекте, как их абсолютная отграниченность от всего. Чудовищность — это не просто что – то ужасающее своей неизвестностью; напротив, античные чудовища пугают своей предсказуемостью и, прежде всего, презентированной демонстрацией фатума своей неотменяемой и неотменимой однонаправленности. Античность создаёт художественный образ особого вида хтонической монотонности. Чудовища являются таковыми, потому что неспособны отказаться от своей чудовищности; они презентуют монотонность безальтернативности своих функций как основу своих императивов. Поэтому природа чудовищности заключается в ней самой, а не в знаках, указывающих на саму чудовищность, в которых нет и не может быть ничего патогенного, потому что они являются не более чем терапевтами, прогностически санирующей службой профилактических навигаторов, помогающих антропогенному сознанию ориентироваться в смысловых мотивационных «картах» его возможностей, то есть в регионе его свободы. Разум как гарант абстрактной свободы содержит в себе реестр семантических вероятностей эйдетического сущностного плана, но он также содержит в себе и мертворождённые адреса своего возможного индульгирующего целеполагания. Феноменологически разум глубоко эйдетичен, и это в полной мере касается его антропогенного аналога - рассудка. Разум в любом своём трансцендентном качестве является тем, что единственным образом может создавать и создаёт в своём реестре не имеющий компромисса стратификационный водораздел смыслов. Это фундаментальный триггер, разделяющий сигнатуры гипотетической мотивации проявления страсти на положительно комплиментарную эмоциональную составляющую, где адресация императивов основывается на интеллигентных началах, и на отрицательно комплиментарные положения эмоционального отрицания всего - то есть на то, что само опирается на гностическое самоотрицание своей эйдетической природы; а любой гнозис, если следовать его логике последовательно и до конца, является суицидальной поведенческой моделью последовательной или мгновенной самоаннигиляции. Основа самоаннигилирующейся суицидальной стратегии заключается в том, что было определено как нюансированное смещение от химерического стасиса к стагнации функций самой химеры. Стагнация функций химеры создаёт квазихимерический эффект привычного медиативного переживания у «вьючного», своей антропогенности если он рассматривается ксеноморфом как источник либо собственного гавваха (страданий, истечения крови в случае, если это банальный контент бытовых трюизмов в виде ошибок смысловых квалификаций), либо, что для симбионта бесконечно важнее, «вьючное» будет создавать массовые масштабные прецеденты возможности окормления. И если речь идёт о благих мотивациях, то здесь начинает работать модель условно одиночной казни, где страдания замыкаются в рамках одного региона, вовлекая в них только тех, кто волей – неволей оказывается связан каузальными отношениями с жертвой своих благих намерений. Конечно, если рассматривать формальную статистику, то большая часть жертв принадлежит ко второй категории, которую можно определить как благонамеренный контент болевой статистики, как симбиотическую клиентелу. Сознательных палачей, квазичудовищ, на самом деле, если верить сказкам, рождается не так много. И каждое чудовище рано или поздно, если опять же следовать логике мифов, встретит того, кто пресечёт его путь. Сущность чудовищного состоит в его функциональной автохтонности, в потере софиологических, то есть эмоциональных связей со всем остальным бытием — это патологизированная автохтонность полного изолята. Подобное прерывание эмоциональных имяузнающих интерференционных связей приводит к тому, что из субъектно - содержащей и субъектно - ориентированной личности формируется особь, то есть, в полном смысле этого слова, чудовище. Запускается процесс свёртывания субъективных функций; регион технически теряет свою потребность в обладании собой как личностью, что создаёт парадокс «легиона»: абсолютно «стёртая» личность полностью автономизируется и становится полностью обособленной, внекоммуникативной. Эта форма автохтонности теряет мотивацию поддержания своей имянаречённой полисемантичности, то есть она лишается естественной установки на интерференционное имяузнавание, потому что функция эмпатичной эмоциональности умирает. Эмпатия становится аспектом обеспечения солипсической акциденции. Особь начинает быть заворожённой, причём буквально, гипнабельно захваченной своим образом. Фонематическая экспликация региона теряет свою историческую функцию памяти, сворачивая её до сугубо нарциссического настоящего. Будущее исчезает как переживание, родовая память эмоционально отсекается. Чувства заменяются сентиментальностью, свойственной генеральным «вьючным», что создаёт нечто беспрецедентное: «легион» подменяет слёзный дар христианского сострадания сентиментальным слезоточением, вызываемым нарциссической аффектацией любви к себе. Сознание переводится в режим нейтральности, где логосы антропогенной идентичности специализированным способом удерживаются в области абстрактной номинальности представления. Симбионт вынужден их учитывать для сохранения у своего реципиента ситуации имплицитно замкнутой эмоциональности, без которой «завьюченная» особь не способна сохранять свою видовую субъективную идентичность в собственных представлениях, что необходимо для поддержки правовой фикции её мотивации к эффективному окормлению. У субъектного региона особи институциональность функции представления переводится в режим номинального цифрового присутствия в горизонте фактологической констатации. Это положение, где смысл образов оказывается потерян, но имитационный «макет» представления, сама единичность цифры, оставшейся вне своего числового эмоционального номинала, остаётся для мимикрии, для создания квазитерапевтического эффекта сохранности антропогенной оболочки.
Есть ещё один аспект, причина, по которой колониальная особь должна поддерживать свой реестр возможностей: она должна постоянно генерировать свою идентичность тому видовому сознанию, которое стало для неё пищей. Причём для частных региональных топологий она может отключать свой анестезирующий режим неприсутствия, то есть анонимности, для интенсификации страданий своего носителя. Но если симбионт оказывается заинтересованным в длительном сотрудничестве со своим «пасомым» - а это происходит в ситуации, когда «пасомый» добровольно становится генерализованным «вьючным» палачом, - то симбионт будет скрывать своё паразитарное присутствие от своего носителя, временно избавляя его от страданий личной параноидальной одержимости, будучи «кровно» заинтересованным в его суггестивно запрограммированной деятельности, расширяющей пищевой ареал страданий всей биосферы в целом. Это необходимо для сокращения и сохранения загонщиком своей минимальной дистанции окормления, потому что потеря искренне переживаемой эмпатии к себе, утрата состояния нарциссической анестезии в горизонте усреднённого спекулятивного массового сознания может обернуться рисками симбиотического раскрытия своей истинной природы. Ситуация утраты особью анестезирующего её сознание самогипноза, индуцирующего постоянное генерирование своего антропогенного фантома, создаёт для ксеноморфа риски возникновения естественного, инстинктивного видового ужаса перед его ликом стерильного зла. В целом, одержимая особь играет в эйдетическом становлении вида огромную роль кодификатора, создающего «касту» санитаров, чистильщиков. Она в полноформатном качестве является софиологическим аспектом бенефактора, бенефициара, благотворителя, демонстрирующего ужас бытия в инфернальной ничтойной нейтральности как пути в никуда для тех, кто под давлением эстетической невыносимости образа самого бенефактора оказывается способен это видеть. По сути — это кукла, презентирующая утраченный интеллигентный смысл, где поддерживается номинал числовых границ формы, но личностная субъективность утрачена.
Это аспект инфернальной нейтральности, где актуализация логосов причастности к виду уже не создаёт феноменологии их заметности и интереса к удержанию в поисковой практике эмоциональных соответствий. Представление в аспекте своей смысловой актуализации смещает свои образы в покой их регламентационного соответствия общевидовому тематическому шаблону. Образы представлений отправляются в топологию нейтрального внемотивационного присутствия; они начинают свой дрейф в пределах тематической секторальности региона, оставленного именно для этого свободным, консервируя себя во внесмысловом статусе своего стабильного пассивного номинирования. Рассудок, по сути, утрачивает свою автохтонную функцию, возможность быть как таковым, самим собой. Паттерны рассудка, смысловые логосы, остаются формальным множеством цифровой унификации, и их форма становится не более чем фикцией, подтверждающей привычный реестр логических понятийных форм как субъективных акциденций, по сути, давно утративших своё эйдетическое значение в силу своей ненужности. Смысл перестаёт быть прадоксой, он вообще не подразумевается даже в своей доксической функции, то есть в том, что имманентно определяется в процессе становления очевидности для себя самой смысловой необходимости. Эта топология создаёт фиктивную «пространственность» для самой функции существования потребности в смысловой оправданности своего бытия как наличия своего для себя смыслового индульгирующего подразумевания. Вообще – это наличие как таковой потребности в правовом легитимизировании смысла своей мотивации симбиотически быть. Экзистенция истолковывается только в своей квазиадвокатурной роли формы, индульгирующей своё окормление. В паразитарном контексте квазибытия любое спекулятивное и личное имя перестаёт быть знаковой функцией апелляции ко всеобщности. Они становятся аспектами указания исключительно на самих себя, потому что в этом исконном смысловом контексте особь потому таковой рассматривается и терминологически обозначается, что ни на кого, кроме самой себя, не указывает, так как не хочет указывать. Особь начинает указывать на других в ситуации, когда естественным ходом подводится к необходимости воспринимающего рассматривания этих других как метафизически себе иных, как вещей, то есть в качестве своих возможных пищевых паттернов. Мифология вещи в истолковывающем понимании паразитарного нагуаля химеры антропогенного сознания исключается из реестра сущностно бытийствующих, то есть живых. Поэтому естественной установкой особи является квалифицирование остальных иных как своей пищевой адресации.
У этого типа особи не может быть никакой родственной топологии, даже если это номинальная родственность, как это происходит в колониальном организме саркомы. Саркома является популярным нагуалем, очень распространённым среди генеральных «вьючных». Но особью она в целом никогда для самой себя не признаётся, потому что чудовища всегда стремятся уничтожить себе подобных, даже если это чудовище - всего лишь одна раковая клетка. Подобная мотивация остаётся актуальной, даже если она, эта типология клеток, под давлением спекулятивных обстоятельств вынуждена объединяться в колонии. Уровень их субъективной изоляции настолько интенсифицирован, что они, даже номинально сопрягаясь в своих кормовых стратегиях с легионом себе подобных, всё равно по своей исконной генетической сути всегда остаются абсолютно автономизированными изолятами. Это дегенерированные единичные значения числа, потерявшие свои имена и тем самым прервавшие связи со своими Идамами. Их можно определить как потерянные числа, принуждённые вернуться к общему терминалу цифровой нулевой единичности хаоса по пути к своему отрицательному числовому модусу инферно.
Преодоление со стороны неблага своего абстрактного статуса внесубъектного аспекта разума осуществляется исключительно с помощью «встречных» антропогенных инициатив, потому что только антропогенный вид обладает химерической природой, вынужденной привлекать иконологию нагуаля для своего терминального выживания на границе субъектности хаоса и субъектности времени, для чего время инициирует свою стилеобразующую субъективность. Антропогенная природа свободна настолько, что способна овеществить, то есть очисловать, что угодно. Как уже рассматривалось ранее, неблаго само по себе не более чем знаковая система указания на свои возможности. Оно является внесубъектным абстрактным сигулом в общем реестре антропогенных возможностей разума. Но когда запускается процесс сознательного или даже бессознательного заклинания абстрактной сущности зла, когда осуществляется квазимолитвенное обращение к его иконологии, к его знаковому образу, то последствия, блестяще описанные в бессмертном романе Мэри Шелли [25], становятся очевидными. Этот роман является иллюстрацией того, что чудовищность заключается не в сигнатурном описании разума, не во внешнем образе своего маркера, а в стремлении к невозможному для себя, к не своему сущностному субъектному выражению, к мотивации создания своей субстантивной искусственной гибридности.
Эйдетический разум как таковой дан в своей софиологической корреляции, потому что само понятие разума относительно апофазиса не коррелируемо - оно становится попросту бессмысленным. Поэтому разумность уже категориально, как явление, отрицает апофатичность как таковую; впрочем, как это делает и любая иная акциденция логоса, относящаяся к категориям софиологической исповедимости. Вместе с тем, используя принцип корреляции, понятие эйдетического разума можно принять по антропогенной аналогии. Однако исходный феномен обладает таким свойством, как нейтральность, воспринимаемая абстрактно, то есть чисто логически. Антропогенное сознание, построенное на приоритете эмоциональных тестовых экстраполяций, всегда существующее в постоянной феноменологически обусловленной интерференции, не способно понять природу нейтральности. Технически это проблематично по причине невозможности имянаречённой экспликации самой нейтральности. Её феноменологическое имя не может быть никоим образом просмотрено из времени. Однако время создаёт фантомный образ своего субъективного участия в виде стилевой компартиментальной семантики своих ноэм. Оно так же нейтрально, но его нейтральность является его же собственной субъектностью. Во всеобщей феноменологии субъектность несопоставима с антропогенными возможностями вменения, поэтому она атрибутируется сознанием, как в известном примере со слоном и слепыми мудрецами (или слепцами), то есть сугубо фрагментарно. Но даже партикулярность в этом масштабе является избыточно оптимистичным определением. Говорить о возможности какого – либо антропогенного восприятия фонематической фрагментарности региона его собственной субъектности во всеобщности времени некорректно. Подобный доступ выведен за «скобки» антропогенного восприятия. Это становится необходимым, если исходить из принципа его инжиниринговой организации как топологической теневой монотонности, потому что субъектная монотонность, взятая в контексте характерологической субстанциальности хаоса, всегда нейтральна. Нейтральность является аспектом субъектной явленности. Это имплицитная экспликативность всеобщности, то есть нечто, чья субъектность идентична субъективности, что для самого антропогенного сознания технически роли не играет. Нейтральность лежит в основе региональности любого масштаба, она расположена в «сердцевине» сфинкса нагуаля, и антропогенное сознание минует её каждый раз, пересекая срединный теневой меридиан своего зверя. Нейтральность определяет незаинтересованность своего внимания к чему - либо иному, чем суверенно присущее ему самому сознание; она имманентно ни в чём не заинтересована. Антропогенный регион внимает нейтральным образом, потому что переживает, в том числе, и собственную всеобщность, а быть или оставаться внимательным ко всеобщности невозможно. Единственным исключением, создавшим исторический прецедент технически до этого невозможной внимательности ко всеобщему, явилось боговоплощение Предвечного Логоса. Мессия создал возможность проявлять внимательность к Своему Имени, то есть Он создал ситуацию, являвшуюся абсолютным техническим нонсенсом. В своём лице Сын Человеческий разрешил масштабный логический оксюморон, определив возможности антропогенного внимания, обладающего имплицитной вовлечённостью в тотальную недифференцируемую нейтральность всеобщности, ставшей в момент самого Его воплощения сомасштабной самой исходной нейтральности, потерявшей при этом свою индифферентность и ставшей через Сыновнюю человечность Господа заинтересованной внимательностью к себе самой. Внимательность к Господу разрешила масштабный парадокс, при котором всеобщность стала доступной для антропогенной внимательности, и внимание со внимательностью таким образом стали технически, по своим субстанциональным протоколам, идентичны. Представить себе тотальную внимательность, способную трансцендировать, не покидая времени, не умирая летальным образом, оставаясь в масштабах нейтральности архаики ветхозаветного внимания, невозможно. Нужен был Новый Завет для пересмотра понятия нейтральной всеобщности, переставшей быть нейтральной, поскольку она поставила предел своему вечному ипостасному способу явленности. Всеобщность стала явленной непосредственно, впервые оказавшись в технических пределах антропогенной внимательности. Она вышла из тени внимания в свет, доступный внимательности, и теперь уже эта ситуация никогда не станет историчностью в классическом понимании такого слова, как «ушедшесть». Боговоплощение создаёт абсолютный химерический прецедент постоянно возобновляемого во времени обновления своей апофатически явленной самоидентичности Логоса. Эта фактичность, несопоставимая ни с чем в феноменологическом масштабе самого своего внеипостасного, непосредственного присутствия во времени, явлена одновременно в едином сознании рассудка, столь же беспрецедентного, но, вот парадокс, остающегося полностью антропогенным. Эти масштабы стали несопоставимым образом тождественны.
Боговоплощение было первым и, видимо, последним прецедентом явления апофазиса во времени в его подлинно сохранном масштабе. И это было явление, где антропогенное сознание стало свидетелем невозможного – единораздельной дихотомии апофатической субъективности Логоса и апофатического антропогенного разума. И здесь приходится констатировать подлинную беспрецедентность явленной антропогенной апофатичности Господа, классически определяемой как Сыновность Человеческая, оказавшейся способной вмещать в себя, без разрушения основ своей видовой топологии, Предвечный Логос. Оказавшись во времени, природа Мессии оказалась в уникальном триадологическом каноне химеричности, где зверь нагуаля воплотил в себе вселенский поэзис невиданной мощи и красоты. Это нагуаль, создавший то, что уже невозможно будет репродуцировать: высший тотемический аспект апофатически завершённой синтаксической компиляции двух переставших быть метафизическими по отношению друг к другу ликов: человеческой божественности и божественной человечности.
Предвечный Логос не может не соответствовать своим собственным установлениям стандартов времени, одним из которых является химерическая дионисийская медиация. Но, с другой стороны, Он не нуждался в антропогенной дихотомии как технически компромиссном следствии недостаточности самого антропогенного положения во времени. Поэтому во времени Логос оказался в уникальной ситуации неотменимости для Самого Себя собственных законов самой химерической институциональности и, вместе с тем, бессмысленности для Себя самой химеричности как дихотомии синтаксических ограничений. Поэтому в Его ситуации феноменологическая последовательность природы проявилась не в дихотомии, а в абсолютном апофатическом единстве двух начал, уже триадологически соединяемых химерой высшего поэзиса в единый синтаксический синтез. Если рассматривать функциональную логику апофатической антропогенности как внеипостасную явленность апофатичности Предвечного Логоса, то, видимо, говорить о таких аспектах, как представляющее воображение, вполне уместно, а вот о фантазии и фантазировании в этой ситуации свидетельствовать совершенно бессмысленно.
Но в канонах дихотомии образов их нейтральная взвешенность представления создаёт эффект технически амбивалентного «зависания», определяя номинальное теневое множество инерционных воспоминаний, создающих общий горизонт смысловых приоритетов самой региональности. В антропогенном контексте фантазии являются не только особым, специализированным видом модифицированных представлений: они способны создавать резервное смысловое пространство, в которое попадают ментальный и эмоциональный аспекты фрустраций, безнадёжных ситуативных неразрешимостей, имеющих выход во времени; то, что в силу своей природы категорически не имеет такового выхода; и то, что квалифицируется как значимые сигнатуры, не получившие легитимных прав быть смысловым образом замеченными.
Можно утверждать, что сознание региона как «вьючного» гибридного реципиента — это особое сознание, где процессы синхронизации с базовым, эйдетическим временем проходят через нагуаль патогенности. Природа тени такова, что в момент гибридного завершения химеры, в её «промельке», решение изменить невозможно. Сфинкс нагуаля обладает теневым силуэтным телом, но таким он видится из интенционального времени. Тело нагуаля обладает абсолютной технической нейтральностью. И это не нейтральность той образной «взвеси», которая всегда сопровождает сознание, ожидая шанса на внимательность. Подобную статистику образов можно определить как субъектные апокрифы, как нечто сопровождающее и, возможно, значимое - то, чья актуальность всегда неактуализированным образом проблематична в пределах понимания самой проблематичности в её минимальной, исчезающей мере присутствия. Апокрифические представления создают своеобразный инерционный шлейф своей образной фантазийной топологии. Особенностью этого институционального периметра является равнозначная возможность смысловой амбивалентности, чья логическая артикуляция колеблется от полной нейтральности своего присутствия до спонтанной, внезапной актуализации и выхода на передний план сознания. Эта игра масштабов, иначе говоря, исходная интерферентная сокрытость хаоса образов различной степени графической и даже контрастной выразительности определяет потенциал спонтанной возможности обретения сокрытого, но при этом присутствующего в этой статистике смысла, который чаще всего вообще никак не проявляется, но, тем не менее, как и любой хаос, способен создать внезапный прецедент прорыва с возможностью обратного поглощения пересмотренной значимости обратно в незначительное. Подобная топология сопровождения основного массива сознания «рыбками - лоцманами» указывает на характер истинного фонематического исчерпывания легитимной возможности памяти в конкретном контексте времени. Эта «взвесь» нейтральна именно потому, что создаёт необходимый терапевтический эффект сокрытия истинных технических пределов пространственности субъектного региона, формируя необходимый для сохранности сознания зыбкий смысловой демпфер, позволяющий субъективному фокусу внимательности не создавать механических бездн повседневного достижения предела своих смысловых границ. Для этого есть «сердце» пустыни скучания, расположенное в виртуальной равноудалённости от этой зыби, за которой расположен последний инфинитезимальный край представлений - фантазия. Представить себе ситуацию, где сознание жёстко, механически ограничено не в привычном для себя конкретном тематическом контексте, а всецело, фонематически, будучи подводимым к ничтойности своих номинально очерченных границ исторической детерминации, означает вход в тавтологическое безумие, то есть, по сути, свой конечный перенос в аутентичный, «неразбавленный» антропогенным участием синтаксис паразита. Сознание необходимым для себя образом видит себя бесконечным, и только в этом образном контексте оно может чувствовать себя свободным. Сознание фантазирует, играя с вероятностью и невероятностью своих представлений, играя с ними в «чет – нечет», потому что результаты этих игр самой подлинной фантазии сознанию не интересны. Отсутствие интереса вызывается пониманием категорической недоступности какой - бы то ни было возможности создания логической категоризации самих этих образов. Природа фантазии такова, что её паттерны обладают своим собственным суверенным топосом возникновения, где любое представленное на самом деле имитирует божественное сознание, то есть интеллигентный механизм представлений. В фантазиях, безусловно опосредованно связанных с базовой фрустрацией суггестии, с любыми формами неосуществлённости (в данном случае не обязательно трагической, а скорее игровой), проявляется фундаментальное основание самого бытийного генезиса сознания, его спонтанная случайность, где случайность проявляет антропогенный апофатизм, скрытую аналогию своей собственной сыновности эйдосу, а спонтанность становится стилем этой генетической видовой апофатичности, проявляющейся, в свою очередь, в соответствующих цензурирующих ограничениях времени тем способом, который оставлен для подобной операционной свободы самим временем. Подобные флюксии воображения возможны лишь при общей незаинтересованности сознания в результате. Поэтому фантазирование нередко носит безобидный характер, полностью соответствующий его демпфирующей терапевтической функции - расположению за аналитическими пределами идентификации регионом самого себя как носителя императивно обусловленного пространства. Апокрифические образы представления маскируют то, что залегает глубоко под ними: жёсткие схемы императивов канонического регионального синтаксиса. Таким образом, нейтральность проявляется в пограничных региональных режимах, в химерической «изнанке» сознания, то есть в сердцевине химерической медиации «промелька» сфинкса, и в крайних непреодолимых и поэтому непреодолеваемых терминалах фантазии, питаемой нейтральной «взвесью» апокрифического образного сопровождения, создающего утешающую статистику эмоционального узнавания.
Теневая топология нейтральности обладает сквозным эффектом. Антропогенное сознание разделяет это переживание, относя его к акциденциям всеобщности того, куда оно интегрировано. Оно воспринимает нейтральность как вынужденную атрибуцию апофатизма бытия, где сам апофатический принцип определяется сугубо механически -как то, чьи числовые аспекты не просматриваются. Это один вид нейтральности, который атрибутируется, в том числе, относительно своих свойств, где ограничения фонематической гомогенностью также весьма условны в аспекте возможностей определения своих идамических пределов. Предстояние делает числовой коррелят чистым номиналом. Но собственная субъектная бесконечность апелляции к хаосу субъективно воспринимается как пресекаемая иным, внятным хаосом апокрифической оболочки образов, где ничтойность теряется в терапевтическом размытии региональных границ постановки образов «фэнтези». Возникновение актуализированной фазы нейтральности этого «размытия» приводит сознание к в своём роде уникальной ситуации, где мотивация поднятия нейтральности до образа своей заинтересованности не происходит. Здесь сознание заинтересовано в обратном: в том, чтобы оставить эту форму нейтральности в её актуально распознаваемой неактуализации. Для самого сознания его апокрифы явлены как его собственное отношение, а значит, профилактический эффект здесь достигается не просто минимизированием образного «истаивания», так до конца и не исчезающего из поля зрения самого сознания, а тем, что сознание настроено терапевтически на то, что это оно само таким образом выражает своё отношение как сугубо нейтральное, создавая эффект проявления свободы удержания своего образного содержания и выбора. Таким образом, субъектность воспринимает нейтральность как аспект свободы выражения индифферентности как своего частного правового повода. Суггестивно - апокрифическая топология выражает образные смысловые горизонты игнорируемого, неактуализируемого экзистенциального смыслового резерва, положенного для неё самой в аспекте божественной стилевой репродукции случайности, отложенной в этой своей гипотетической «взвешенности» и воспринимаемой как запас, который «не тянет». Но нейтральность на самом деле является самым поляризованным феноменом из всех доступных антропогенному сознанию. Нейтральность способна проявлять запороговые значения своей интенсивности. Структурным пределом подобного интенсифицирования нейтральности является другой её полюс - теневое тело сфинкса нагуаля. Ведь то, что он «тянет» в противофазе той же нейтральности, способно приводить к феноменологии скучания. Гибридная эйдетическая нейтральность сфинкса создаёт прецеденты абсолютной свободы в пустыне скучания. Это место без пространства. Место, где сама суицидальная нейтральность взаимной коммутационной симметрии антропогенного сознания и субъективного присутствия экзистенции, присутствующей во всей полноте своей интеллигентной прототипизации, так же естественным образом представлена личным образом. Пустыня скучания существует только благодаря своему имманентному свойству всё приводить к его личному присутствию.
Это место антонимично раю, потому что личное феноменологическое участие присутствует всегда анонимно и оттого ужасающим сознание образом. Экзистенция расположена в собственной, смотрящей через саму себя субъективности своей же персонифицированной смысловой интенсификации. Её эйдетическая заинтересованность этически скрыта в самой пустыне, в состоянии самой феноменологии скучания, как в ветхозаветной «неопалимой купине» экзистенциального свидетельствования, воспринимаемого как индифферентность равного взгляда Бога на универсалию пустыни скучания любого сознания в теле нагуаля. Это происходит в химерическом каноне, как и положено сфинксу, расположенному в собственной суггестии пустыни своего подсознания, на границе времени с хаосом, где можно только скучать в различных формах своего отчаяния или умной молитвенной надежды. Химера нагуаля обеспечивает постоянный доступ к суггестивным протоколам своего подсознания, потому что, напомним, любой, даже самый элементарный спекулятивный выбор повседневности (которая в качестве бытия таковой никогда не является, а только таковым образом номинально атрибутируется терминологически), категорически не замечаемый именно в своей «скользящей» механике преемственной слитности своих инжиниринговых швов, осуществляется через возобновляемую «перфорацию» незаполненных разрывов - таковым образом проявляющейся апелляции зверя к самому себе во времени. Чисто дионисийские технологические «каверны», возникающие в непрерывности субъектной топологии региона, создаются неизбежным следствием его химеричности, то есть самой механикой переброса ликов химеры. Эта «пунктуационная» ритмология попеременной актуализации и нивеляции фокуса внимательности антропогенного сознания создаёт последствия в виде появления синдрома исходящих паттернов локального скучания, не имеющих для самого сознания явной, видимой ему причины. Но на самом деле это переживание, видимое как случайность, является гораздо меньшим злом в сравнении с подлинной его (скучания) аутентичностью, напомним, проявляющейся в виде расположенности сознания в пустыне свидетельствования его экзистенцией. Поэтому для спекулятивного домена она может считаться терапевтическим средством адаптивного ослабления своей исходной чудовищной аутентичной формы, воспринимаемой в этом щадящем контексте именно как повседневность. Повседневность является эмоциональным атрибутивом, которому позволяется быть таковым образом истолкованным. Но на самом деле то, что определяется как повседневность, в своей субстанциональной автохтонности никогда не существует. Это действительно виртуальный, подлинно иллюзорный, то есть легитимный образ представления, уникальность которого заключается в его медицинском значении, то есть в его способности быть локальным образом нейтрально - безболезненным в своей фрагментарности. Подобная прерывистая «пунктуативность» приводит к категорической незамечаемости её истинной функции межипостасной софиологической «забутовки» мгновений спекулятивной скуки, нередко трактуемой как состояние депрессии, что на самом деле является актуализацией нейтрального аспекта периферийных ресурсов самого сфинкса, составляющего профилактический, подготавливающий сознание к неизбежному для него опыту непосредственной суггестии, к восприятию всего потенциально событийного каталога маргиналий своей пустыни. Слоистая «взвесь» неактуализированных образов работает как смазка не только условно «внешним» демпфирующим образом; она же технически обеспечивает безболезненный переход к внутренним, имплицитным областям отчаяния перед интеллигентным присутствием экзистенции, то есть перед взглядом Господа в Его ужасающем оклике по скрытому во времени идамическому имени сознания, в своём специализированном скучании, внимающем апофатическому присутствию, скрытому в экзистенции.
Пентада разума естественным образом, то есть органично, использует химерические процессы в своей экспликации. Химера осуществляет корреляцию двух ликов Софии. Но насколько применим принцип пентады к лабораторному субстантному гибриду? Вопрос состоит в установлении характера внутрисистемных связей химеры, потому что именно эта разница в мотивации установления межличностной коммуникации, определяющая их характерологию, а также следующий за этим выбор логики внутренней организации единства образов и, главное, способы получения опыта организации принципов своего целеполагания, определяющего для себя сохранение своей целостности, - всё это вместе является ключевыми аспектами установления химерической типологии. Эти факторы создают либо квазисемантическое, либо семантическое ядро сущности. Говоря о возможностях симбионта, очевидно, что триипостасный аспект должен быть исключён, за одним - единственным исключением - Логоса в Его человеческой Сыновности. Но Его уязвимость не имеет никакого отношения к специфике антропогенной уязвимости, полностью определяемой собственной имплицитностью выбора. Именно эта форма патогенной имплицитности в конечном итоге привела к Голгофе. Поэтому, рассматривая такое понятие, как «уязвимость Господа», необходимо чётко понимать технологические и этические границы применимости подобного термина. Смысловые границы правоприменения подобной дефиниции ограничиваются субъективной топологией времени, но ограничиваются они, естественно, не положением Логоса во времени, а Его добровольной жертвенной соположенностью во времени с теми, кто упустил свой беспрецедентный шанс стать свободным от времени.
Для антропогенного сознания его собственная уязвимость определяется видовой принадлежностью нагуаля, то есть иконологическим типом химеры. Сущность химерических антропогенных рисков заключается в том, что иконологичность нагуаля при определённой видовой суггестивной апелляции к нему из «пустыни скучания» (потому что очевидно, что подобная конвертация не может быть переключена аналитически) не гарантирует своей геральдичности. Таким образом, усреднённые значения спекулятивного сознания, опирающиеся всегда, во все времена, на инквизиционные стандарты смысловых номиналов сакрального договора о границах истины, могут избрать по своим мотивационным возможностям, к примеру, ключевой нагуаль такого зверя, как морская свинка, расположенный в среднем регистре своих оперативных видовых трансценденций. Это ситуация, где иконология продолжает функционально существовать, но геральдика явно отсутствует. Принципиальным вопросом атрибуции тотемического «выбора» является проблема видовой типологии проводника, с которой непосредственно связан вопрос возможностей, свободы владения и, соответственно, использования силовых ресурсов. Эта проблема упирается в фундаментальное основание этоса, сущности как данности, решаемой способами поиска источников энергематического обеспечения своего выживания. Вот именно этот вопрос, точнее найденный в бесконечности собственной суггестии (в подсознании) ответ, определяет сущность самой сущности антропогенного сознания. Потому что свобода подобной избирательности, прописанная в технических протоколах пустыни скучания, как и сама феноменология скуки, является сугубо антропогенной акциденцией сознания. Проблема ресурсов на всех горизонтах бытия, кроме горизонта Предстояния, где источник очевиден, определяет себя установлением того, к чему обращаются за поддержкой. Здесь не играет роли мера рефлексивного понимания самой практики заклинания. Регион может стоять на ницшеанской позиции тотального отрицания, и именно это позиционирование будет его ключевым аспектом обращения. Разум, как хранилище дистинкций изначального договора о времени и как гарант оперативного реестра самого времени, хранит в синтетическом виде все возможные понятия. Также он сохраняет все возможные паттерны коммуникаций рассудка, его компилятивные элементы. Квазигибрид, в силу своей патогенной генетики, отключён от возможности творчества на базовом уровне. Дьявол, как известно, - обезьяна Бога. Он может использовать только уже созданные компоненты, создавая из них патогенный композит, где невозможна подлинная химерическая гибридизация, потому что все части сведены принудительным образом через насилие. Насилие проявляется даже не в самом принуждении к единому сознанию, а в том, как меняется структура реципиента, прежде чем он станет способным к этой форме нивелирования своей субъективности. Инферно необходим только фонематический силовой потенциал субъектного региона, а всё, что способно и призвано защищать свою энергематичность на уровне её персонализации, симбионт старается уничтожить. Поэтому любая вирусная система прежде всего строится на презентации принципов отрицания субъективности. Само понятие личности уничтожается как нормативно – смыслосодержащее. Рабам состояние осознанности своей личности противопоказано, потому что сама феноменология личности обязательным образом проявляет имманентную страсть сознания к экзистенции, к категориальному, расширяющему её оперативные возможности смыслоразличению в пустыне скучания, какой бы ужасной эта пустынь собственной суггестии самим сознанием ни воспринималась. Стирание субъективности происходит в любой инфернальной иерархии, построенной на концепции экстенсивных привилегий. Вместе с субъективностью естественным образом нивелируется и имя, заменяемое кличкой.
Интерференция в случае инферно невозможна, потому что имяузнавание, лежащее в основе любой синастрии, является сутью любого эмоционального целеполагания и становится возможным только при условии сохранности исходной имянаречённости, что в «легионной» квазитрансценденции невозможно. «Легион» обладает иерархией власти, но при этом он технически не трансцендентен, потому что трансценденция подразумевает качественные изменения экзистентной топологии своих континуальных горизонтов, что в инферно лишено смысла. Паразитарные системы различаются вне трансцендентного принципа экстенсивной интенсификации своих вирусных возможностей. Это различие отражается только в номинальной числовой величине жвала, то есть органа окормления. Значит, квазигибрид использует отдельные элементы, хранимые в разуме, но меняет их связи, их характер и логику. Характер связей, получающий паразитарный логос, образуется при подмене субъектной топологии хаоса, чувства, асимметричной соответствующему ему логосу. Иллюстративные трюизмы: радость провоцирует ненависть, любовь вызывает реакцию отвращения.
Вопрос состоит в том, каким образом происходят кардинальные метаморфологические изменения в выборе нагуаля. Ответ лежит в хаосе, в уже упоминаемой «взвеси» нейтрального присутствия образов представления, чья нейтральность является не более чем субъективно инициированной атрибуцией их как не умиравших и не умирающих мёртвых, расположенных в своей мёртвой, не индуцированной топологии формального множества. Оказывается, что в контексте сознания мёртвое совсем не мертво. Оно ждёт, оно всегда расположено в ситуации своего собственного латентного присутствия на периферии сознания, точнее - на его «окоёме», собственно, в процессе своего фантастического субъектного ожидания этот «окоём» фактически и создавая. И ждёт оно легитимизации права на реализацию своей субъективности, права на личную судьбу, права на личное сущностное участие. Нейтральность многослойна: она создаёт свою подспудную трансценденцию шансов на то, чтобы быть замеченной, но при этом замеченной совершенно не обязательно в мотивации актуального смыслового репродуцирования. Однако смысл во времени и вне времени субъективен даже в самой абсурдной модификации своих образов. И как региональность, он существует в ситуации своей скрытой для себя актуальности.
Свидетельство о публикации №226100901649