ПАПА

ПАПА
— Ну что, пацаны, собираемся, идём гулять.
И мои любимые хвостатые, виляя куцыми хвостами, радостно побежали к двери — кто-то
первым, толкаясь плечом, кто-то следом, цокая когтями по полу, у каждого свой утренний
ритуал: один сначала должен проверить миску, другой — обязательно ткнуться носом в дверную
ручку, будто это часть закона.
Мы идём своим уже изученным маршрутом, знакомыми тропами. Знакомые запахи, знакомые
звуки. Проходим мимо пожарного крана — здесь, у нас в Канаде, он ярко-жёлтого цвета. Это
своего рода почтамт для собак. Передача информации. Телеграммы, письма, записки,
предупреждения, радостные визги. Ну а как же без этого? Мы тоже там отметились — каждый
по очереди, с полной серьёзностью, будто ставит подпись под важным документом.
Люблю своё утро. Сейчас оно стало ещё веселее — с такой красивой разноцветной шапкой,
которую я так удачно купила себе. Она сразу привлекла моё внимание — яркая, мягкая и очень
необычная, будто сшитая из лоскутков чужих настроений. Что-то мне подсказывало, что с ней у
меня будут интересные прогулки. Вот и сегодня утро было волшебным — с той особой утренней
тишиной, которая бывает только до того, как город окончательно проснётся. И вот я уже
наслаждаюсь тишиной и свежим парящим воздухом. Ни людей, ни машин, ни звуков. Только ты,
твоё утро и твои любимые собаки. Можно думать о чём-то, вспоминать что-то, и вдруг…
Возле этого самого крана — жёлтого, немного облупленного, с потёками ржавчины у основания
— я вижу картинку. И слышу голоса. Что-то в этой форме, в этом цвете зацепило что-то глубоко
внутри — как будто кран потянул за невидимую нитку, а на другом конце этой нитки оказалось
совсем другое время, другой кран, другая страна. В моём воображении появились маленькие
ручки. И я чётко услышала голос папы.
КОЛОНКА
Мне лет, наверное, пять. Мы идём из больницы, где мне ставили уколы. Я в детстве часто болела
бронхитом, и раз в неделю меня ждала эта жуткая экзекуция — медсестра с холодными руками,
шприц, который казался размером с меня саму, и обещание, что «будет совсем не больно»,
которому я больше не верила. После укола рука ноет, в сгибе локтя — ватка, приклеенная
кусочком пластыря, и хочется пить так, что во рту сухо, как в песочнице в жару.
Чтобы снять стресс и подсушить мокрое от слёз лицо, мы всегда шли домой пешком. Дорога
дальняя — через весь район. Солнце припекает, асфальт под ногами горячий, почти мягкий, я
чувствую его через тонкие подошвы сандаликов. Я устала, и рука побаливает, и я ещё немного
дуюсь на весь мир. Но папа идёт рядом, держит меня за руку — не за ту, что болит, за другую, —
и мне потихоньку становится легче. Я перестаю себя жалеть, и моё пытливое внимание
переключается на внешний мир.
Чтобы дорога была веселей, мы придумываем загадки из всех тех предметов, которые
попадаются нам на пути. Скамейка. Тополь с пухом. Бабушка с сумкой на колёсиках. Из всего
можно сделать загадку, если рядом папа.
Я останавливаюсь возле голубой железной колонки и говорю:
— Папа, отгадай! Железная, голубая, люди к ней идут с поклоном. Нажмут — вода бежит. Не
нажмут — вода не бежит. Что это такое?
Папа наклоняется ко мне, прищуривается, делает вид, что думает — знатно делает вид, с полной
самоотдачей, как будто от этого зависит его репутация.
— Так… Железная… Голубая… — он чешет затылок, потом задумчиво трогает подбородок,
потом смотрит в небо, будто там написана подсказка. — Может, слон? Слоны ведь тоже бывают
голубые, я читал. И к ним тоже с поклоном ходят.
Я фыркаю от смеха — какой слон, при чём тут слон. А папа делает вид, что обиделся:
— Ну а что? Не слон — значит, пожарная машина. Она тоже железная. И, между прочим, тоже
иногда стоит и не едет, пока её не нажмёшь как следует.
Я хохочу уже в голос, забыв про руку и про укол.
— Не машина! — кричу я. — Сдавайся, пап, ты никогда не угадаешь!
— Сдаюсь, — говорит он, картинно вздыхая и разводя руками. — Ты меня перехитрила,
доченька.
— Колонка! — торжествующе кричу я. — Вот она! Ты же сам часто ходишь на колонку за
водой!
Я удивлённо поднимаю брови — как же он, взрослый, мог не догадаться сразу. Я трогаю её
пальчиками — тёплая от солнца, шершавая, с облупившейся кое-где краской, из-под которой
проглядывает ржавчина. Папа смеётся, обнимает меня за плечи — крепко, по-настоящему, я
чувствую запах его рубашки, немного пыли и чего-то ещё, папиного.
— Ну конечно! Как же я не догадался! Умница ты моя. — Он присаживается на корточки, чтобы
быть со мной вровень. — Видишь, ты уже понимаешь: нажал — и вода побежала. Не нажал —
не побежала. Это называется причина и следствие. Запомни это.
Я киваю серьёзно, как будто мне только что доверили государственную тайну. Понимаю: чтобы
что-то получить, сначала нужно что-то сделать. Или сильно нажать. Мне приятно, что папа меня
хвалит. Что он объясняет мне важные вещи, как взрослой. Он всегда разговаривает со мной так,
будто я взрослая и умная, — и от этого хочется быть именно такой.
Мы идём дальше, и папа напевает какую-то песню. Я не помню какую — только помню его
голос. Тёплый. Спокойный, с лёгкой хрипотцой, как будто он немного простужен, хотя он
никогда не был простужен. Я чувствую себя важной, и мне весело. И болезненные
воспоминания об уколе испаряются — как будто их и не было.
Это, наверное, моё самое первое воспоминание, где я помню не просто картинку, а слова, голос,
ощущения. Мне было хорошо. Весело и интересно.
Странно, как всплыло это воспоминание. Наверное, пожарный кран на это сподвигнул.
Вообще сейчас я уже очень взрослая дама, но такое яркое воспоминание о папе я вижу впервые.
И эти воспоминания добрые и тёплые. Греют душу мне, взрослому человеку. Последние
двадцать лет я не хотела даже думать о нём. А здесь такие яркие добрые воспоминания.
Наверное, прекрасное утро и волшебство шапки позволили из библиотеки подсознания
вытащить именно эти добрые воспоминания.
Таким папа остался только в моём раннем детстве. А лет с четырнадцати пошли совсем другие
воспоминания — те, которые не хочется доставать с полки. Я перестала его понимать. Перестала
принимать. А он выбрал не меня, а свою жизнь.
Но сейчас, со стороны моего уже большого жизненного опыта, я понимаю — то, что случилось
между ним и мамой, то, что длилось какое-то время, — это был путь, который им нужно было
пройти. Для чего-то он был нужен. Каждому — свой опыт, своё понимание.
— Вот видишь, — тихо шепнула шапка. — Ты же помнишь. Не всё было плохо.
Да. Не всё.
И потом уже вся прогулка пошла по таким приятным воспоминаниям. Вспышкам. Это был день
папы и его удивительных качеств.
Собаки тянут меня дальше, к пустырю за домами, где летом мальчишки гоняют мяч, а сейчас
пусто — только вытоптанная трава да покосившиеся ворота без сетки. Я останавливаюсь на
секунду, смотрю на этот клочок земли, и что-то снова щёлкает внутри, как переключатель.
ФУТБОЛЬНОЕ ПОЛЕ
Я помню, как папа вообще не умел рисовать. Совсем. У него были крупные, тяжёлые руки —
руки заводского рабочего, привыкшие к гаечным ключам и железу, а не к карандашу. Но когда
ему нужно было что-то мне показать, объяснить, он не сдавался.
Я сижу за столом, делаю уроки — не очень охотно, если честно, больше кручусь на стуле и
грызу кончик ручки. Папа приходит с работы, усталый, пахнет металлом и папиросами, но
весёлый. Садится рядом, скрипит стулом.
— Пап, а как играют в футбол? — спрашиваю я, обрадовавшись поводу отложить тетрадку.
Он берёт мой листок в клеточку, переворачивает на чистую сторону, простой карандаш —
огрызок, который вечно у него в кармане рубашки.
— Сейчас покажу.
И начинает рисовать. Сначала прямоугольник — поле, кривоватый, одна сторона длиннее
другой, но какая разница. Потом ворота — два маленьких прямоугольника по краям. А потом…
потом появляются человечки.
Палочка — тело. Две палочки — ноги. Две — руки. Точка — голова. Ничего особенного,
кажется мне сначала. Но папа начинает объяснять, и линии оживают прямо у меня на глазах.
— Вот этот бежит — видишь, ноги согнуты, вот так, углом. Он торопится. А этот — падает, —
он рисует человечка с одной поднятой ногой и руками в стороны, — вот так падают, когда
подножку дают. Нечестно, между прочим, играют.
Я хихикаю.
— А этот бьёт по мячу, — нога вытянута, маленький кружочек мяча летит в сторону ворот, от
него даже линии — как будто мяч свистит в воздухе. — А вот вратарь — руки вверх, прыгает,
сейчас поймает. Или не поймает, — подмигивает папа. — Как получится.
Две команды. У каждого человечка — своё движение, свой характер, своя история, хотя это
всего пять палочек и точка. Один как будто кричит на другого. Другой стоит, руки в боки,
недовольный, что ему не отдали мяч. Третий — совсем маленький, отстаёт от остальных, но
бежит изо всех сил, и почему-то именно его мне становится жалко больше всех.
Я смотрю на этот листок, и у меня дух захватывает. Как же это красиво! Как поразительно — из
таких простых линий, из палочек и точек, можно создать целый мир. Целый матч, с азартом, с
обидой, с победой. Я тяну руку к карандашу:
— Дай, я тоже так хочу!
И пробую сама. У меня получается криво, ноги у человечка похожи на ножницы, а не на
бегущего мальчика. Но папа не смеётся.
— Хорошо для первого раза, — говорит он серьёзно. — Главное не то, ровно ли получилось.
Главное — показать суть. Движение. Жизнь.
Я смотрю на свой кривой рисунок рядом с его, и мне почему-то совсем не стыдно, что мой хуже.
Он берёт мой листок и вешает — да, вешает, честное слово — на холодильник магнитиком,
рядом со своим.
Я храню этот листок долго-долго, пока он не теряется где-то между переездами. Но метод
остаётся во мне, как заноза, как подарок. Я до сих пор так рисую для своих внуков — палочками
и точечками, объясняя, что нога бежит вот так, а рука летит вот эдак. И они смотрят на меня
точно так же, как я когда-то смотрела на папу, — с этим самым восторгом, будто на их глазах
сотворили целый мир.
БИБЛИОТЕКА
А ещё папа много читал. Он выписывал журналы — «Вокруг света», «Науку и жизнь» — и они
приходили раз в месяц, тонкие, пахнущие свежей типографской краской, и папа доставал их из
почтового ящика так бережно, будто это письма от кого-то важного. А ещё он собирал книги из
серии «Жизнь замечательных людей». И всё время делился со мной тем, что узнавал.
Вечер. Я уже в пижаме, зубы почищены, готовлюсь ко сну, но выпрашиваю ещё «пять
минуточек». Папа сидит в кресле под торшером, читает журнал, страницы шуршат. Вдруг он
поднимает голову, и по его лицу сразу видно — нашёл что-то, не может держать в себе:
— Слушай, какая интересная штука!
Я подхожу, забираюсь к нему на ручку кресла, устраиваюсь поудобнее, обнимаю его за шею
одной рукой, чтобы не свалиться.
— Вот, смотри, — он показывает картинку, водит по ней пальцем, будто боится, что я не туда
посмотрю. — Это морской конёк. Знаешь, кто у них вынашивает детёнышей?
Я качаю головой, уже предвкушая — сейчас будет что-то невероятное, папа никогда не
рассказывает скучное.
— Папа! Представляешь? Самец! У него есть специальная сумка на животе, как у кенгуру.
Самка откладывает туда икру, и он её носит, пока не появятся малыши.
Мне это кажется невероятным. Я смотрю на картинку — маленький, смешной, будто сделанный
из шахматной фигуры конёк — и пытаюсь представить: как это, папа с сумкой на животе? Вот
было бы смешно.
— Папа — морской конёк?Вынашивает младенца?— переспрашиваю я недоверчиво. — А ты бы
так смог?
Папа хохочет, запрокинув голову.
— Ну, если бы природа так распорядилась — куда бы я делся.
Как странно и как здорово устроен мир, думаю я, — оказывается, не только мамы носят детей.
Эти вечерние разговоры — они формировали меня, хотя тогда я, конечно, этого не понимала.
Папа не просто читал сам — он делился, вслух проживал каждое открытие ещё раз, только
теперь вместе со мной. Открывал мне мир. Показывал, что в нём столько интересного,
удивительного, непознанного — стоит только открыть журнал или книгу.
А ещё у нас была библиотека. Собрание сочинений Чехова, Пушкина, Достоевского. Толстые
тома в тёмно-синих и бордовых обложках с золотым тиснением, которое я любила трогать
пальцем, — оно было немного шершавое, приятное. Они стояли на полке ровным строем, как
солдаты, и я гордилась ими, хотя ещё не могла прочитать ни строчки.
Но самое удивительное — как мы эти книги доставали.
Мы с папой дежурили по ночам возле книжного магазина. Брали с собой термос с чаем —
сладким, крепким, от него потом весь вечер пахли руки, — бутерброды с колбасой, завёрнутые в
вощёную бумагу, тёплые куртки, потому что ночью даже летом бывает зябко. Там была
длиннющая очередь — человек сорок, наверное, а то и больше, все со своими стульчиками и
разговорами. И каждые два часа — перекличка, кто-то с фонариком выкрикивал фамилии по
списку. Если тебя нет — вылетаешь, теряешь место, и все это знали, и все боялись проспать
свою фамилию.
Мы сидели на складных стульчиках, укутанные в клетчатый плед, который пах нашим домом.
Папа рассказывал мне что-то — истории, полушёпотом, чтобы не мешать соседям по очереди,
— мы пили чай из одной железной кружки по очереди, и она обжигала губы. Мне было холодно,
нос мёрз, я хотела спать, голова клонилась папе на плечо, но я была счастлива. Потому что мы с
папой — вместе, ночью, вдвоём против всего сонного города. Мы делаем что-то важное,
взрослое, настоящее.
А потом, когда магазин наконец открывался — с лязгом отодвигали засов, и очередь оживала,
подтягивалась, — мы входили, и папа покупал эти драгоценные книги. Трёхтомник Пушкина,
зелёный с золотом. Он до сих пор у меня — прошёл со мной две иммиграции, пережил
переезды, распад страны, смену всего. Книги прошли со мной через всё. Папа — нет. Наши пути
разошлись.
Поразительно. Это то, что осталось от наших с ним ночных походов за знаниями, — не просто
книги, а доказательство, что это было.
— Он дал тебе очень много, — мягко сказала шапка. — Больше, чем ты помнила все эти годы.
Да. Очень много.
МУЗЫКА И ВЕЛОСИПЕД
Меня всегда удивляла его многогранность. Он был простым работягой на заводе — руки в
мозолях, спецовка вечно пахла машинным маслом, — но при этом был настоящим меломаном.
Слушал оперы и всё знал о знаменитых тенорах, мог с лёгкостью сказать, чем один Хозе
отличается от другого. Его любимая опера была «Кармен». Он слушал её так часто — на старой
пластинке, которая уже похрипывала на самых любимых местах, — что я знала некоторые арии
наизусть.
И когда я вдруг в школе, на перемене, начинала голосить арию Кармен во весь голос, размахивая
воображаемым веером, одноклассники с опаской поглядывали на меня. Ещё бы — пионеры пели
«Взвейтесь кострами, синие ночи», а я — про роковую любовь и кинжал. Сейчас смешно это
вспоминать, а тогда мне казалось совершенно естественным.
А ещё у нас были самые крутые пластинки во дворе — ABBA, Boney M, вся современная
советская эстрада, и они хранились в отдельном шкафчике, в своих оригинальных упаковках,
таких ярких и необыкновенных. Я очень любила их рассматривать — заграница!
И первый катушечный магнитофон — большой, тяжёлый, с двумя крутящимися бобинами, за
которым я могла наблюдать часами, как заворожённая. Одно время папа подрабатывал
грузчиком в магазине, и первые шлягерные пластинки, которые ещё нигде было не достать, у нас
появлялись раньше всех во дворе.
Я была суперстар нашего двора — благодаря папе и его блатной работе. Девчонки прибегали ко
мне: «А правда у вас новая пластинка есть?» И я важно кивала, как будто сама её достала.
Все друзья собирались у нас дома, и мы слушали музыку. Танцевали прямо в комнате, отодвинув
стулья к стене, кто-то крутился на месте, изображая дискотеку. А папа сидел в соседней комнате
с газетой, улыбался сквозь неё и не мешал, только иногда высовывал голову в дверь и
притопывал в такт, а мы визжали от восторга — папа танцует!
Или вот этот случай — до сих пор помню, будто вчера было. Это было яркое событие нашего
двора.
Свадьба у соседей на первом этаже. Первая свадьба в нашем большом доме, и весь двор
высыпал смотреть — бабушки на лавочках, дети побросали свои игры. Праздничная процессия
подъезжает к дому на двух чёрных «Волгах» с лентами на капоте, выходят из машин. Нарядные,
счастливые, кто-то уже слегка навеселе. Пашка, сосед с первого этажа, весь из себя важный и
очень симпатичный, в костюме, который явно жал в плечах, ведёт под руку свою невесту, а она
белая, воздушная, как сахарная вата, того гляди улетит от ветра.
И вдруг — на весь двор гремит музыка! Папа вытащил наши огромные динамики на балкон —
ещё с вечера, оказывается, готовился — и включил песню про свадьбу на полную громкость. С
пятого этажа как гром из ясного неба. Громко. Радостно. «Ах, эта свадьба, свадьба, свадьба пела
и плясала…»
Вся процессия аж подпрыгнула от неожиданности — невеста чуть каблук не подвернула! А
потом начали смеяться, задирать головы вверх, махать нам руками, кричать «Спасибо!», кто-то
даже зааплодировал. Пашкина мама даже слезу пустила, растрогалась, крикнула: «Вот молодец
сосед, уважил!»
Папа стоял на балконе, руки в боки, и улыбался так, будто это была его личная победа. Он умел
дарить радость — вот просто так, ни с того ни с сего, без повода и без выгоды себе.
А велосипед «Кама»! Самый крутой велосипед, о котором мечтали все дети в районе, —
складной, с блестящей рамой. Папа купил его мне просто так, без повода — не на день
рождения, не за оценки, а просто потому, что увидел и захотел, чтобы у меня был. Он был такой
красивый, компактный и изумительного изумрудного цвета, который на солнце отливал то
зелёным, то почти бирюзовым.
Помню, как я все выходные носилась на нём по улицам и бульварам нашего города, не в силах
остановиться, даже когда ноги уже гудели от усталости. Мне казалось, что я летаю, ветер в
ушах, волосы развеваются, мой зелёный надёжный друг меня никогда не подводил — ни разу
цепь не слетела, ни разу колесо не спустило, будто папа заколдовал его на удачу. Вот вспомнила
сейчас — и аж в животе закрутило, я вспомнила свои восторженные эмоции, то самое чувство
полёта, которое потом уже никогда не повторялось в такой чистоте.
Вот смотри: девчушка педалит на зелёном велосипеде — в школу, наверное, спешит. Шапка сама
поворачивает мою голову в ту сторону, где маленькая девочка колесит по тротуару. Хотя… кто её
знает. Может, и не спешит вовсе, а прогуливает. Как когда-то я не удержалась от соблазна
погонять на своём железном коне вместо нудного урока истории с совершенно невыносимой
училкой.
«Не пойдём к ней», — решили мы с подружкой и сбежали с последнего урока. А на улице
красивейшая осень, тепло и солнечно, будто лето передумало уходить. Летим по аллеям, листья
из-под колёс разлетаются веером, ветер свистит в ушах, портфель подпрыгивает на багажнике.
Щенячий восторг! Казалось, никакой истории на свете нет и не было, только мы, велосипеды и
этот золотой шорох под колёсами.
Но часы никто не отменял. Мама вот-вот вернётся с работы, надо успеть. И мы помчались по
домам.
Не знаю, откуда у меня тогда взялись силы. То ли воздух был волшебный, то ли молодость, то ли
страх перед маминым гневом, но я затащила своего друга на пятый этаж, будто мы взлетели на
скоростном лифте. Забежала в квартиру, спрятала его на балконе и плюхнулась в кресло
перевести дух. Сердце колотится, щёки горят, а я делаю вид, что давно тут сижу.
Мама появилась в дверях мрачнее тучи.
— Что, опять сбежала с урока? Опять моталась на своём велосипеде?
Я только открыла рот, чтобы оправдаться, как мама грозно продолжила:
— Мне звонили из школы. Учительница на тебя жаловалась. Ты не приходишь на её уроки.
Хочешь неуд в четверти получить?
— Она сама меня выгнала! Она противная и унижает меня перед всеми!
— Ничего не хочу слушать. Марш в комнату, делай уроки. А завтра пойдёшь к учителю и
извинишься.
— Ни за что! — крикнула я и побежала к себе.
— Тогда две недели не увидишь свой велосипед!
— Всё равно не буду извиняться! — крикнула я из-за двери.
— Три недели без велосипеда и без улицы! — парировала мама.
Так, не выходя из квартиры, я за полминуты проторговала ещё одну неделю. Уткнулась в
подушку и горько зарыдала. Три недели! Вся золотая осень пройдёт без меня.
Вдруг дверь тихонько отворилась, и зашёл папа. Присел на край кровати.
— Что, проштрафилась? С урока убежала… Нехорошо.
— Папа, ну почему она даже не хочет меня выслушать? Мне так обидно! Эта учительница
каждый раз опускает меня перед всем классом. Цепляется ко мне: то фартук мой ей не нравится,
то почему я улыбаюсь как дебильная. А у самой лицо как на самом страшном памятнике на
кладбище. А сегодня говорит: «Смотрите на неё, умничает! Её мать в родительском комитете
других детей воспитывает, лучше бы свою дочь воспитывать научилась». Ну я ей и ответила, что
моё воспитание не её дело. Вот она меня и выгнала.
Папа помолчал. Он не ругал и не жалел, просто слушал.
— И сколько уроков ты уже пропустила? — спросил он серьёзно.
— Сегодня был второй.
— Давай так: вместе посмотрим все уроки, что ты пропустила, и ещё два вперёд. История — это
очень интересно и занимательно, вот увидишь. А я тебе помогу. Согласна?
Я вытерла слёзы и прижалась к папе.
— С тобой хорошо. И история интересная… А как же мой велосипед? Три недели — это же
целая вечность!
— Попробую поговорить с мамой. Но ты пойми, ей тоже неприятно выслушивать жалобы на
тебя. Она тебе доверяет.
— Я постараюсь исправиться и больше её не подводить.
— Вот и умница. — Папа погладил меня по голове. — Ну, я пошёл разгонять тучу, которая
повисла над нашим домом.
Папа всегда был громоотводом в нашей семье, у него был настоящий талант переговорщика.
Мама могла греметь сколько угодно, но после его тихого разговора на кухне гроза как-то сама
собой уходила за горизонт.
Я старалась как могла и вытянула историю за четверть на три с плюсом. Папиными усилиями
наказание скостили до одной недели. А на следующий год у нас появилась новая учительница,
молодая и интересная, и история с ней оказалась совсем не такой нудной.
Девочка на зелёном велосипеде свернула за угол. Спешит она или прогуливает — пусть
останется её тайной. Главное, чтобы дома её ждал свой громоотвод.
Мой однажды перестал работать.
А ещё был велопробег. В городе каждый год устраивали велопробеги — мероприятия для семей,
с флажками, с музыкой на старте. И вот папа своими руками смастерил двойной велосипед —
тандем — для себя и моего брата. Он несколько дней после работы, уставший, допоздна возился
в сарае, что-то сваривал, подгонял, ругался вполголоса, когда не получалось, а потом всё-таки
построил этот необычный велосипед — длинный, с двумя сёдлами и двумя рулями.
О них потом даже в местной газете написали, и была фотография: отец и сын на самодельном
тандеме, оба смеются в объектив. «Отец и сын сами смастерили необычный велосипед» — так
называлась заметка. Мы долго её хранили, вырезали, приклеили в альбом и всем показывали,
кто ни зайдёт в гости. Я так гордилась — вот, смотрите, это мой папа, он такое может.
Где теперь та вырезка — не знаю. Исчезла так же незаметно, как папа из моей жизни.
Мне не хотелось идти домой. Такие тёплые воспоминания — я боялась их спугнуть, будто
резкое движение или лишнее слово могли вспугнуть их, как стайку птиц.
Я присела на скамью — день только просыпался, а у меня уже столько нежности проснулось в
душе, что впору было прижать руку к груди, проверить, не выплеснется ли.
Я прикрыла глаза.
И вдруг мой рыжий бандит увидел белку. Ну конечно. Рванул, как спринтер со старта, только с
гирей для утяжеления. Гирей, разумеется, была я, в тот самый момент блаженно прикрывшая
глаза и подставившая лицо солнышку. От неожиданности и от собачьей охотничьей хватки я
потеряла равновесие и со всего маху шлёпнулась на колено.
— А ну стоять! — взвыла я, и не столько от строгости, сколько от боли.
Собаки от неожиданности тихо присели и виновато потупили морды. Но глаза, предатели, всё
равно косили в сторону убегающей белки. А та уже сидела на ветке, как в первом ряду партера,
и, кажется, посмеивалась.
Я растёрла ушибленное колено и снова опустилась на скамейку. Хорошо хоть штаны не порвала,
а то шла бы домой, как пятиклассница после драки.
— А помнишь театр? — утешительно прошептала мне шапка. — Твоё восторженное
настроение… и свою ушибленную коленку?
Она ловко увела вектор моего внимания туда, где было тепло и пахло детством. Я невольно
улыбнулась. Боль понемногу отступала, уступая место приятным воспоминаниям…
ТЕАТР
Первый спектакль я увидела с папой. Он купил нам двоим билеты — только мне и ему, без
мамы, без брата. Мы пошли вдвоём, как на свидание, и от одной этой мысли — «как на
свидание» — у меня внутри всё замирало от важности происходящего.
Помню, я долго выбирала себе наряд, всё-таки театр — не абы что. Перемеряла, наверное, всё,
что было в шкафу, вертелась перед зеркалом, критически осматривала себя со всех сторон. Я
подозревала, что люди, пришедшие на спектакль, будут смотреть на сцену, а не на меня, но а
вдруг. А вдруг кто-то всё же обернётся, и нужно было быть готовой к этому «вдруг».
Да ещё к театру нужно было идти через мой любимый городской парк, а там обычно
прогуливались люди в самых красивых своих нарядах. Так мне, по крайней мере, казалось, и я
шла рядом с папой, выпрямив спину, стараясь идти как взрослая дама, а не как десятилетняя
девочка, скачущая вприпрыжку.
Пока мы шли по аллее, я представляла себя маленькой принцессой в красивом красном платье и
новых белых колготках с рисунком. Папа сказал, что в этом красном платье я похожа на дочь
кардинала. Я от важности своей особы задрала голову к небесам — и вдруг…
Предатель ночной дождь оставил на память маленькие лужи, которых я ввиду своей важности
не заметила, и так смачно поскользнулась! Дальше как в кино: я падаю в лужу, и папа в
последнюю секунду до моего фиаско рывком поднимает свою сильную руку, на которой мой
инстинкт самосохранения вместе со мной повис, как обезьяна на пальме. Меня бросило в жар.
Репутация была не подмочена. Я натянуто улыбнулась папе в знак благодарности. Он поставил
меня на землю — о ужас, я порвала колготки! На ноге улыбалась дырка, а в ней — моё
ободранное колено. Тут я не сдержалась и заплакала.
— Ничего страшного, пойдём, вон там наша спасительница — колонка.
Я сняла колготки: идти в театр с такой пробоиной я не могла. Папа промыл мне рану и, как
волшебник, вытащил из кармана пиджака белоснежный платок. Вытер мне колено. Какой же
папа джентльмен — всё продумал! У него даже платочек был с собой на случай, если я упаду в
лужу. Это открытие меня немного приободрило, и мы пошли дальше, в театр: папа — немного
взволнованный, я — немного хромающая.
И вот мы, немного подраненные, подходим к зданию театра — оно огромное, с колоннами, и мне
кажется, что оно упирается прямо в небо. Папа берёт меня за руку крепче, когда мы входим
внутрь, будто боится, что я потеряюсь в этой толпе нарядных взрослых. Гардеробщица
принимает наши куртки, и я чувствую себя без верхней одежды как-то особенно торжественно,
будто теперь уже точно всё по-настоящему.
Красный бархат кресел. Я садилась в это мягкое, красивое кресло, проваливаясь в него чуть
глубже, чем хотелось бы, и чувствовала себя ну если не королевишной, то уж точно кем-то из её
свиты. Так я бы сидела ещё долго, разглядывая бархатные подлокотники, пока не увидела
люстру.
Королевишна запрокинула голову — челюсть инстинктивно отвисла от такого богатства, и образ
царской особы с горделивой грацией мгновенно превратился в обалдевшего цыплёнка.
Огромная люстра — сотни маленьких огоньков, стеклянных подвесок, которые дрожали и
переливались, стоило залу чуть качнуться от гула голосов. Даже не помню, что поразило больше
— масштаб или красота, но я смотрела на неё, забыв закрыть рот, пока папа не тронул меня
легонько за плечо и не шепнул со смехом: «Муху проглотишь».
Занавес на короткое время сменил вектор внимания — тяжёлый, бордовый, с золотой бахромой,
он висел величественно и загадочно, как будто скрывал за собой целый мир, который вот-вот
откроется только для меня. До этого я сидела, затаив дыхание, и когда занавес наконец дрогнул и
медленно поехал в стороны, у меня дыхание вообще перекрыло.
Свет на сцене вспыхнул — яркий, тёплый, совсем не такой, как обычная лампочка дома, — и на
сцене оказались люди в удивительных костюмах, и декорации, нарисованные так, что казались
настоящими: дом, деревья, даже облака на заднике. Я не помню уже, что это была за пьеса, —
кажется, что-то про принцессу и заколдованный лес, — но помню это ощущение, что вот прямо
сейчас на моих глазах происходит настоящее волшебство, и оно не в книжке, а живое, дышащее,
в двух шагах от меня.
— Да ты была очень впечатлительным ребёнком, — шепнула мне в правое ухо моя яркая шапка.
— Подожди, не мешай, — отмахнулась я, — такой волнительный момент.
Папа наклонился ко мне и шепнул:
— Нравится?
Я только кивнула. Я не могла говорить. Я была очарована — по-настоящему, целиком, с той
полнотой, с какой умеют быть очарованы только дети.
После этого я влюбилась в театр. Мечтала поступить в театральное училище, репетировала
перед зеркалом монологи, голосила любимые романсы. Но… не сложилось. Как сказала мне
мама: «Мы все актрисы по жизни, а профессия должна быть менее драматичная, например,
бухгалтер». И моя жизнь пошла по другому сценарию. Нет, конечно, не в бухгалтерию, но мимо
сцены, к сожалению.
Но тот вечер с папой — он остался. Как подарок. Как дверь в мир красоты, которую он открыл
для меня, взял за руку и провёл через порог. Забегая вперёд, я всё равно потом эту дверь
приоткрыла для себя, в виде любительского театра, — но это уже совсем другая история.
И вот я, уже совсем взрослая тётя, сижу на скамье, и слёзы текут по щекам. Тёплые. Не горькие
— благодарные, как будто внутри что-то долго держали взаперти, а теперь наконец выпустили
подышать.
Сколько светлых воспоминаний, как оказалось, скрывало моё подсознание. Я и не подозревала,
что там, в самой глубине, за двадцатью годами обиды, всё это лежало нетронутым — колонка,
футбольное поле, ночная очередь за книгами, свадьба на балконе, люстра в театре. Целая жизнь
с папой, которую я, оказывается, помнила во всех деталях, просто не разрешала себе туда
заглядывать.
Но почему же тогда мой мозг последние двадцать лет выдавал мне только негативные
воспоминания? Почему он закрыл от меня ту светлую часть моей жизни, которую я прожила с
папой? Как так получилось, что мы стали совершенно чужими людьми друг другу — люди,
которые когда-то пили чай из одной кружки, сидя на холоде ради книг?
— Потому что обида — строгий библиотекарь, — отозвалась шапка. — Выдаёт только то, что
сама одобрила. Остальное — в запасник, под замок.
Она помолчала.
— Тебе рассказали, какой он, когда ты была слишком маленькой, чтобы спорить. А теперь ты
выросла. Можешь пересмотреть дело.
Я сижу ещё долго — в тишине пробуждающегося дня, слушая, как где-то далеко залаяла чужая
собака. Хочется удержать себя в этих тёплых воспоминаниях. Не отпускать, зажать в кулаке, как
горсть монет, чтобы не рассыпались по дороге домой. Собаки терпеливо ждут, лежат у моих ног,
положив морды на лапы, изредка вздыхая, — они привыкли к моим долгим паузам на этой
скамейке и не торопят. Шапка нежно обнимает мою голову, и я впервые за это утро замечаю,
какая она тёплая — не только на ощупь, а как будто изнутри, будто в ней сидит маленькое
солнце.
Где-то вдали раздаётся первый звук машины, потом ещё один. Город просыпается нехотя, со
скрипом, как я сама сегодня утром.
Я встаю, глубоко вдыхаю прохладный утренний воздух — он пахнет мокрой травой и чем-то
ещё, неуловимым, осенним уже. На душе — светло. Легко, как не было уже очень давно. Хотя
колено даёт о себе знать. Ну, это пустяки, издержки жизни.
Мы пошли домой: я, мои хвостатые пацаны и разноцветная шапка, которая неизвестно каким
образом умудрилась подсветить целый кусок моей жизни, когда мир был огромным, интересным
и добрым, а рядом шёл папа и держал меня за руку.
Сколько ещё таких воспоминаний лежит где-то внутри и ждёт своего жёлтого гидранта?
Не знаю.
Иногда мне кажется, что хорошего там осталось совсем немного.
Обида — прожорливая штука.
Она умеет съедать прошлое целыми кусками.
А может, всё-таки не всё.
Может, иногда просто нужно однажды утром надеть правильную шапку.


Рецензии