Литературные путешествия Тони Шаталиной
А мне с детства достались простенькое «Тонька» и тяжеловесное «Антонина». Да, моя прабабушка, в честь которой меня именовали, носила это имя и была известной дояркой: делала рекордные надои и даже получила орден Трудового Красного Знамени. При этом она любила классическую музыку и иногда тихонько подпевала арии Ленского под барабанные трели струек коровьего молока…
Но я-то — известный блогер современного мегаполиса с таким именем! Ужас… Поэтому «Тонька» — лучший вариант в лабиринте моих псевдонимов. Во-первых, оно ближе и роднее истине. А во-вторых, папа, который воспитывал меня один, так гордится мной, что, узнай он о моём снобизме, тут же погнал бы на утреннюю пробежку по снегу босиком — чтобы перебороть барские замашки.
Отец у меня замечательный, хоть и совершенно неприспособленный к быту. Он в любой момент может отдать всю нашу еду встречному нищему — и мы потом давимся перловкой до зарплаты. Или срочно собираем деньги на благотворительный питомник, и тогда последняя заначка на Новый год улетает в трубу: плетёмся к бабушке в Тулу за бесплатными пряниками.
Бабушка у нас тоже замечательная, даром что полковник в отставке. Её командный голос, кажется, слышат даже куры, ушедшие на другой край деревни. Правда, интернета у неё нет: она считает его «бесовским племенем» и борется с ним не покладая рук, каждый день вознося молитвы в местном крошечном храме.
Батюшка их прихода — моя отдушина в этой глухой деревне. Молодой и современный, он умеет не только укреплять веру и воспитывать волю, но и приоткрывать тайны мироздания…
Вот и все мои близкие — семья малоизвестного блогера Тоньки Шаталиной. Кстати, фамилия у меня превосходная: она будто создана для моих литературных путешествий сквозь века. Я и правда шатаюсь сквозь столетия, пытаясь разгадать тайны великих людей. Иногда удаётся всё заснять и показать подписчикам, но чаще эти истории становятся главным достоянием их слуха.
Ух! Наконец-то добралась до самого главного: я могу перемещаться во времени. Конечно, взрослые и самостоятельные школьники никогда не поверят в эту белиберду. Да я и сама бы не поверила, если бы однажды не обнаружила способность погружаться в слова книг.
А было это так…
Глава 1. Начало
Папа у меня всегда был до предела забывчив. Ещё в далёком детстве, когда я едва доставала до края стола, мы учились читать по тем книгам, что попадались под руку, — а попадались нам сплошные боевики и детективы.
Так что моим первым делом стал вовсе не «Колобок», от которого я убегала бы от глупого медведя, нерасторопного зайчика или хитрой лисицы. И не «Золушка», где сёстры отрубали себе пятки и пальцы, лишь бы выхватить принца — кроваво, но глупо. И уж точно не «Золотой ключик», где пришлось бы выбирать между деревянным Буратино, Пьеро;плаксой и бородатым Карабасом. Всё это были маленькие глупости, с которыми я бы справилась без малейшего содрогания. Но меня сразу занесло в страшную детективную историю с самим Шерлоком Холмсом.
А было это так.
Утро на Бейкер;стрит выдалось неважное. Я очнулась как раз в тот момент, когда Холмс — а вместо него была я — в халате не по размеру, цвета старого чая, пыталась пиликать на скрипке что;то нервно;невероятное. Ватсон, как истинный джентльмен, терпеливо слушал мою белиберду. Его даже не смущало, что «великий сыщик» слегка мелковат для расследований.
В тот самый миг, когда я, бледная от шока, пыталась признаться во всём доктору, поплакать и вернуться обратно, раздался звонок в дверь. Влетела непонятная девица — Элен Стоунер: бледная, растрёпанная, дрожащая, в шляпке, которая явно пережила бурю. Мне пришлось тут же сделать вид, будто я не просто слушаю, а уже вычисляю её семейное древо по пуговицам пальто. Ватсон мысленно вздохнул: «Опять начинается». А я к тому же слышала его мысли — слава богу, ненадолго, иначе авторитет сыщика мгновенно рассеялся бы от моей глупости.
Элен рассказала историю, от которой даже у скептика зашевелятся волосы на затылке, а уж у ребёнка и подавно. Всё это время я гадала, за что на меня свалилось это наказание: то ли за то, что съела вчера последнюю конфету, то ли за враньё про пятёрку в дневнике. На самом деле там была двойка, которую я аккуратно, до дыры, исправила на пять. Папа у меня человек принципиальный: в электронные дневники не верит — говорит, по религиозным соображениям. Но мне кажется, ему так удобнее драть меня за ухо и постукивать дневником по столу.
Итак, Элен жила в старом поместье с отчимом — доктором Гримсби Ройлоттом, типом внушительным, как шкаф, и дружелюбным, как голодный медведь. Когда;то у Элен была сестра;близнец Джулия. Та собиралась замуж, и тут всё пошло не по плану. За две недели до свадьбы Джулия начала слышать по ночам странный свист и лязг металла. Это уже напрягало: ночные кошмары — спутники всех маленьких детей, а мне на тот момент было семь. (Заранее извиняюсь, что так поздно училась читать. Папа говорил, что у детей должно быть настоящее детство. К тому же мне в армию не идти — об этом я сильно жалела: можно было пойти в школу с восьми… И вот я такой переросток: ноги как у дылды, платье короткое и затёртое, а я учусь читать.) Тьфу, опять прослушала, что мямлит эта девица…
Вроде бы речь шла о крике, панике и фразе, ставшей проклятием: «Пёстрая лента». И всё. Джулия мертва, а врачи разводят руками: мол, нервы, стресс, переутомление от викторианских платьев. Кстати, почти то же самое было с моим первым учителем: он поучил нас всего месяц, как схватился за сердце — и капут. Сбежал навсегда.
Продолжаем. Теперь Элен сама готовится к замужеству. И что делает заботливый отчим? Переселяет её в комнату покойной сестры — якобы из;за ремонта. Ну, знаешь, такой семейный жест: «Дорогая, вот тебе спальня, где умерла твоя сестра, чувствуй себя как дома». Элен слышит тот же свист, ту же возню, и её нервы уже не просто на пределе — они давно уехали в отпуск без неё.
Я, конечно, только этого и ждала: обожаю загадки, особенно если они пахнут экзотической опасностью и сомнительной моралью. Уже хотела отказаться, но смотрю — Ватсон собирает саквояж. Он знает: если Холмс загорелся, сидеть на месте не будет. Я;то загорелась, да у меня от страха поджилки тряслись, а сердце, казалось, осыпалось куда;то в трусы. И всё же мы тащимся в поместье. По дороге я пытаюсь строить теории побега или мирного ретирования, а Ватсон мысленно репетирует, как будет писать отчёт, чтобы это не звучало как бред сумасшедшего. В каждом своём варианте он восхваляет меня как бога — и ничего мужика не смущает, даже то, что мой плащ волочится по земле.
Приехали. Дом мрачный, скрипучий, будто сам хочет что;то рассказать, но стесняется. Ройлотт встречает нас так, будто мы не гости, а мыши, которых он давно собирался прихлопнуть. Он грозен, громогласен и явно не рад, что кто;то сует нос в его дела. Но Ватсон не из тех, кого можно запугать взглядом. Он смотрит на меня с видом человека, который уже знает: я разгадал загадку, просто жду, когда остальные догонят мои мысли;скакуны. А по;настоящему там — темнота, страх, и… ну, скажем так, кое;что просится наружу. Я ещё и в туалет не успела сходить. Вот и думаю, куда бы спрятаться и сделать своё непристойное дело. Для Великого Холмса, наверное, в этой огромной книге и слова такого нет…
Только я отошла в потайную комнату Джулии, как начинается настоящий квест. Кровать привинчена к полу — странно, но ладно. Шнур от звонка висит, хотя звонить некому, — ещё страннее. Вентиляционное отверстие ведёт не на улицу, а в соседнюю комнату, где живёт сам Ройлотт. И вот тут у меня загораются глаза (очень уж хотелось в туалет): пазл складывается быстрее, чем Ватсон успевает заскочить за мной. Мы решаем, что я проведу ночь в комнате Элен. Девушку отправляют в безопасное место, а мы с Ватсоном остаёмся ждать.
Тишина, темнота, только часы тикают, будто отсчитывают последние секунды чьей;то жизни, да живот безбожно бурчит. И вдруг — тот самый свист. Тихий, зловещий, будто кто;то зовёт из другого мира. А в туалет;то хочется… Издеваются, садисты!
Я, не теряя ни секунды, бью тростью по шнуру. Раздаётся жуткий крик, и вся троица мчится в комнату Ройлотта. Там — картина маслом: Ройлотт сидит в кресле, а на его голове — та самая «пёстрая лента». Только это не лента вовсе, а болотная гадюка: змея с узором, который и дал название рассказу. Ядовитая, быстрая, смертельно опасная. Я ловко накидываю на неё плеть и запираю в шкафу, как будто это не змея, а капризный кот, который опять разбросал игрушки.
И возвращаюсь домой, под крылышко к папе, который воодушевлённо заканчивает читать «Пёструю ленту». Уже из туалета узнаю, что Ройлотт годами вынашивал план: он не хотел, чтобы сёстры выходили замуж, ведь по завещанию они получали долю дохода матери. А значит, всё оставалось бы у него. Он привёз змею из Индии, где когда;то служил, и придумал хитроумный способ её использовать: через вентиляцию, шнур и ночные звуки. Джулия стала первой жертвой. Элен должна была стать второй. Но тут вмешался Холмс — и злодей сам стал жертвой своего же коварства.
Вот и мораль моей первой попаданческой истории, если вдруг мои слушатели её искали: не переселяйтесь в комнату, где кто;то умер при загадочных обстоятельствах; не доверяйте отчимам, которые держат змей, да и вообще опасным типам. И если слышите странный свист ночью — лучше сразу сходите в туалет, а то случится страшное. Или хотя бы обратитесь за помощью ко взрослым — что я и собиралась сделать.
Но мой папа в полудрёме сказал, что и у него был однажды такой случай. Стоял он тогда в карауле, а вороны кар;кар…
И — храп.
Я, конечно, подождала немного, но потом и меня сморило.
Так и пришлось умудряться оставаться собой: немного эксцентричной, бесконечно глупой и до смешного уверенной, что папа меня спасёт или логика победит любой яд.
Глава 2 поучительная история....
Один раз, как известно, не считается, потому я совершенно не желала верить в эти литературные недоразумения.
«Забыла, забыла, забыла…» — шептала я себе, вспоминая скользкий хвост змеи и желание найти туалет.Да нет… Это всё сон или глюк… Так и порешили.
И вселенная поверила мне, заставляя каждый день погружаться в рутину глупости и обыденности. Ну как тут не вспомнишь фантазии и любящую мамочку…
А тут ещё отец со своим закадычным другом — тем самым, с чёрными курчавыми волосами и карими, как ночь, глазами, — решили прочитать мне нотацию о недопустимости доверия мужчинам. Будто сами-то они кто-то другие…
— Ты, дочка, мужикам не верь. Кто им поверит, тому глаз вон, — бубнил папулик.А я думала, что эта поговорка как-то по-другому звучала — до его вмешательства. Что-то вроде «старое помянет»…
Его друг продолжал:— Восточные легенды говорят, что только устойчивая женщина может быть счастливой…
«Устойчивая» — меня насмешило это слово, а «женщина» вообще ввергла в шок. Да мне до женщины как до луны пешком. Ну, продолжим.
Папа не унимался:— Какой бы красивый мужик ни был, а он трепач. Ложь у нас в сердцах, да мы даже не считаем обман женщины чем-то плохим. Мол, всё во благо.
В это время друг кивал головой:— Уж мне-то поверь, мой дед был цыганским бароном. Ещё в детстве я узнал, как несчастливы женщины, что ошиблись в выборе красавчика.
Тут он погладил себя по седой бороде и продолжил:— Мы лишь когда решаем жениться, то что-то щёлкает внутри… И понимаем об ответственности, а иногда и о желании завести детей… Иначе — смерть.
Тут мой папа очнулся и зашептал другу:— Ты тут не нагнетай, а то она вообще не выйдет замуж. И где я лет через десять внуков найду?
— В детском доме. Я же вырос…
Потом они начали ссориться, приводя невероятные аргументы в пользу разных точек зрения, но я уже не слушала — наводила порядок в своей комнате. Да и кровать пора было разбирать.
Тёплое одеяло уже настроило меня на сон, когда папа зашёл с книжкой.И всё же это меня не насторожило: вдруг просто положит, поцелует в лобик и уйдёт.Ан нет. Ему хотелось подытожить разговор. Он раскрыл книгу…И — ах!
Я провалилась!
Каково же было моё удивление, когда я снова стала детективом, а моим верным помощником оказался не кто иной, как папа — только в смешном котелке и с усиками, как у кота. И он мне с таким апломбом:
— Инспектор, докладываю: дело № 1877, «Дело о пропавшей репутации». Поступила тревожная сводка: дама высшего света, Анна Аркадьевна Каренина, покинула семейное гнёздышко. Подозреваемый — граф Вронский. Мотив — страсть, отягчающее обстоятельство — вальсы на балах.
Я нахмурилась, как и полагается инспектору, и поправила пенсне.— А муж? Он что, не заметил потери жены?
— О, он заметил, — вздыхает помощник, что как отец мне. — Но у Каренина такой стиль ведения семейных дел: «Я всё вижу, но промолчу, потому что чин не позволяет устраивать сцены». Он скорее напишет докладную записку на имя министра, чем устроит скандал.
— Так это семейное дело, помощник! Почему мы должны влезать в это безобразие?
— Так у них же ребёнок! Испорченное детство и так далее… Нужно спасать семью!
Тут я вспомнила о себе и о пропавшей мамочке, которую никогда и не видела. Видимо, потому-то отец так и волновался о книжном ребёнке.
А ещё я подумала, что здорово, что попала в какой-то краткий пересказ книги Толстого «Анна Каренина», иначе путешествие затянулось бы на вечность. Хоть и не читала, но была наслышана о многословии автора.
Слышу, помощник продолжает:
— Дальше — светское общество. Это у нас отдельный подозреваемый: коллективный, злопамятный и очень разговорчивый. На каждом приёме
— Улики? Есть ли улики, Фикс?
— Свидетели есть? — спросила я.
— А второстепенные линии?
— Вердикт?
А в глазах — только мой несчастный ребёнок…
"Нет, с этим нужно что-то делать." - подумала я и создала свой канал с настоящими подписчиками.
А было это так...
****
После второго путешествия меня стали одолевать тревожные мысли. А не сошла ли я с ума? Живу себе, живу, а мой мозг будто ходит сам по себе, и неизвестно куда. Конечно, эта мысль могла обескуражить почти взрослого ребёнка.
Я несколько раз спрашивала у отца и бабушки, какая я. Те бодро отвечали, что лучше не придумаешь: «Самая замечательная девочка в мире!»
Пришлось обратиться к батюшке. Отец Анатолий, хоть ему и было лет тридцать, долго и внимательно меня слушал. Тихонько, без лишних вопросов. И когда мой сбивчивый рассказ про Шерлока и Каренину закончился, он немного помолчал и выпалил:
— Человек может всё, но всё ли ему на пользу?
— Так вы не отрицаете мои путешествия? — спросила я.
— Кто я такой, чтобы утверждать то или иное? Но одно я знаю точно: тебе стоит внимательнее относиться к своему чтению. Да и заведи читательский дневник или блог. Язык у тебя подвешен — я даже заслушался.
После этой фразы он сунул мне две книги: Библию и «Я и Оно» Зигмунда Фрейда.
Это был неожиданный поворот в моих литературных путешествиях. Сначала, как законопослушный друг, я почитала Библию. И… о чудо! Хорошее, спокойное чтение, безо всяких путешествий. Но руки так и тянулись к Зигмунду Фрейду.
И вот, поставив перед собой камеру, расчесав волосы и наспех подобрав одежду, я погрузилась в книгу…
Чик! Брык! Ой, ля-ля…
В мгновение ока я оказалась внутри странной спирали, которая текла и переливалась. Представьте такую метафору: психика — это как классный космический корабль (а я — супергерой, если хочешь, открыватель неизведанного). Внутри него целая команда, и у каждого своя роль. Я назвала её «Трио внутри нас».
Мой живот раскрылся, а там, внутри, — душа или психика. Не зря «психос» — это душа…
Выскакивает, как чёрт из табакерки, из моего личного пространства такой задорный, импульсивный малыш.
— Привет, я Ид, или «Оно»!
— Очень приятно, — говорю я, а сама пытаюсь его задвинуть обратно. Негоже, чтобы части меня расползались, будь то оно или она…
А этот негодник не только не слушается, но ещё и орёт:
— Я живу по принципу «хочу сейчас»! Если Ид захотел конфету — он не будет ждать ужина и не станет думать, полезно ли это. Я просто кричу: «Дай!»
Бил… Стыдно стало: это же моя реплика по жизни, а теперь её отобрали, да ещё кто…
«Кстати, — утешаю себя, — это базовые инстинкты и желания человечества: поесть, поспать, развлечься, иногда даже немного пошалить». Тут почему-то стыдно стало за всех людей…
А Ид продолжает:
— Я не знаю слов «нельзя» и «потом». Сиюминутное удовольствие — моё всё.
Снова слизал у меня, паршивец! Вот может же он залезть в душу… Стоп! Это же и есть душа по Фрейду…
Наконец, малыша я затолкала обратно внутрь, а оттуда вылез подросток-переросток. Он поцеловал мне ручку — я аж опешила.
— Я — Эго, или «Я», то есть ты.
Тут я совсем запуталась. Но сразу видно, что это уже более взрослый, рассудительный член команды.
«Вот и думаю, может, сделать вид, что не вижу его? Вот нет, и всё…»
А он улыбается и говорит:
— Моя задача — не игнорировать Ид, но и не потакать всем капризам глупого малыша. Если ты не будешь действовать по принципу реальности, Эго не разглядит обстановку, не увидит, какие есть варианты, а значит, и компромисс.
Тут я не выдержала:
— Например, Ид хочет конфету прямо сейчас, а Эго предлагает: «Давай сначала съедим суп, а потом десерт — так всем будет лучше». Как это помогает мне адаптироваться к миру, принимать решения и контролировать поведение?
Подросток сдулся и плюхнулся на место. Я уже вздохнула с облегчением, пока не вылезло ещё одно чудо.
— Я — Суперэго («Сверх;Я»). Это твой внутренний наставник, учитель или даже строгий, но заботливый родитель.
«Этого мне ещё не хватало! Наставников пруд пруди, а когда мне жить и радоваться предлагаете?»
— Всё успеешь, малышка. Ведь «Сверх;Я» впитывает правила, которые в детстве рассказали: что хорошо, а что плохо, какие нормы приняты в обществе. Я вместо тебя контролирую Эго и могу подталкивать его к правильным поступкам. А если мы нарушаем внутренние правила — напоминаю об этом чувством вины или стыда.
«Вот кто виноват в моих бессонных ночах и сгрызанных карандашах! Вот паршивцы…»
«Да я вас сейчас быстро приструню!»
Но вся фишка в том, что эти трое постоянно взаимодействуют (лишь иногда спорят!). Ид тянет меня в одну сторону, Суперэго — в другую, а Эго пытается найти золотую середину. Если Эго сильное и гибкое, оно успешно балансирует, и нам комфортно. А если, например, Суперэго слишком суровое, а Ид очень активный, может возникнуть внутренний конфликт: хочется нарушить правило (Ид), но страшно почувствовать вину (Суперэго), и Эго мучается, пытаясь всё уладить.
«Да нет, так я точно сойду с ума!» Это словно айсберг: видимая верхушка — то, что мы осознаём (Эго), а огромная подводная часть — бессознательное, где бурлит Ид и хранятся разные глубинные переживания, о которых мы сами не всегда догадываемся.
Наконец я изловчилась и…
Тысячи комментариев в моём канале…
Я стала суперпопулярна и известна.
Вот тебе, батюшка, и «всё может»…
*** 3 глава***
С тех самых пор и началась моя литературная деятельность: бесконечные путешествия и их разборы. «Конечно, — скажет мой читатель, — я, Тоня, сама виновата в такой жизни…» И это правда. В то время, когда кровь бурлит и клокочет, жить простой и скучной жизнью школьницы, ходить на уроки или просто тусить с друзьями было грустно. А тем более — зависать в телефоне… Да и разве всё это сравнится с настоящим общением с авторами?
Именно так однажды я разговорилась с самим Достоевским. Тут на уроках нам задали читать небольшое произведение, а в книге Фрейда я уже углядела занимательную статейку.
«Опа…» — и я уже внутри. Только в этот раз то ли я что-то съела не то, то ли зря долго всматривалась в портрет Фёдора Михайловича…
Вижу: сидит Достоевский с грустным таким видом, бородку свою потирает и статью про себя перечитывает — да посмеивается:
— Вот тебе и диагнозик: сижу я, пишу, душу выворачиваю наизнанку, чтобы читатель хоть на миг почувствовал, как тяжело человеку нести свой крест, а тут является господин Фрейд и раскладывает всё по полочкам, будто я не писатель, а клинический случай!
— Вы, Фёдор Михайлович, так не переживайте. Они, психологи, не церемонятся с людьми. Комплекс Бога, понимаете ли-с, — говорю я, а сама вытянулась в длинного и нескладного помощника с глупым выражением лица.
Только Достоевский не унимается:
— «Четыре грани личности», видите ли: художник, грешник, моралист, невротик… Ну да, звучит внушительно, по-учёному. Только ведь человек — он не шкатулка с отделениями, он — вихрь, буря; в нём всё кипит и рвётся наружу, а не сидит по своим ячейкам смирно! Разве всю жизнь другого поймёшь? Разве влезешь в его тяжёлое детство или постоишь за него на плахе… Минута до смерти… и… помилование… Не каждый сможет посмотреть на свою жизнь после этого…
— Полностью-с, согласен-с. Паршивая статейка!
Тьфу… Отчего у меня такой противный тон, до лизоблюдства?
А этот его «Эдипов комплекс»… — продолжает Достоевский. — Да как же удобно всё свести к детской злобе на отца! Будто нет в мире ничего сложнее, чем желание занять место родителя. Я отца уважал, пусть и был он строг, и жизнь наша была непростой. А смерть его — это горе, а не сбывшееся тайное желание, которое теперь терзает меня в припадках! Да, убийца не найден, но где доказательства?
— Точно-с! Подлец, полный негодяй-с…
Продолжает мой персонаж, а я только и думаю: как перед читателями очищусь?
Достоевский со всего размаху бросил чернильницу в камин и продолжил:
— И припадки мои, выходит, не болезнь, а «самонаказание»? А страсть к игре — тоже наказание? Да, проигрывал, да, мучился, да, клялся себе и Анне Григорьевне, что больше ни ногой к рулетке, — и снова шёл. Но разве это только про вину? Разве не про ту самую русскую отчаянность, когда хочется схватить судьбу за горло и крикнуть: «А ну-ка, дай мне шанс, один только шанс, и я всё исправлю!» Разве не про борьбу с собой, про падение и попытку встать?
— Ваша правда! Русская душа непостижима, — шаркаю я ножкой.
— А то, что у меня герои то и дело сталкиваются с темой отцов и детей, вины и искупления, — так это потому, что это вечные вопросы, которые душа человеческая не может обойти! Не потому, что я что-то там подсознательно хочу, а потому, что без этого нет трагедии, нет глубины, нет самой сути жизни. Да я душу вложил в каждого, кусок от себя отрезал…
— Наглец. Согласен с вашим величайшим мнением.
(Что я несу? Видать, этот помощник вчера водку пил, русскую.)
И самое горькое: он смотрит на мои романы как на историю болезни. А я-то думал, что предлагаю читателю исповедь, зеркало, в котором можно разглядеть собственные тёмные углы и, быть может, найти свет.
Фёдор Михайлович обхватил голову и замер…
Я уже думала, что стану свидетелем смертельного приступа и стану убийцей Достоевского, но…
Вдруг писатель засмеялся, вздрагивая всем телом, и, смахивая слёзы, продолжил:
— Впрочем… пусть пишет. Пусть каждый видит своё. Один увидит невроз, другой — пророчество, третий — просто захватывающую историю. Лишь бы читали. Лишь бы не оставались равнодушными. А диагноз… диагноз пусть оставят докторам.
Удивление? Нет, шок, который выбросил меня в тёплую кроватку на мягкие подушки.
«Вот они какие, гении!» — подумала я и заснула, а то папа будет волноваться, да и в школу завтра…
Но с тех самых пор Достоевский или молитвы отца Анатолия защитили меня на долгие и унылые годы взросления от всяких путешествий и глупостей, пока не началось самое интерессное.
Глава 4 "Труп"
Вот так и неслось бы моё золотое времечко в лучах славы и бесконечной любви отца, если бы в нашем городке не стали происходить странные истории.
В тот час, когда ночь встречается с первыми лучами солнца, стали появляться литературные герои. Вот бы было здорово, если бы персонажи ожили и сами заговорили с нами! Только, увы… На мокрой от росы траве лежали трупы людей в горотескных нарядах.
Я вздрогнула от страха. Под мохнатой ёлкой лежало хрупкое тельце, слегка подёрнутое трупными пятнами, а поверх лёг красивый мохнатый узор инея. Лицо было закрыто цилиндром, а в руках трупа, одетого, как питерский денди, слегка потрёпанного жизнью, лежал томик Достоевского, на обложке которого большими буквами было написано: «Преступление и наказание». Меня аж подбросило.
Но начнём сначала. Городок-то у нас маленький. Небольшие пятиэтажки медленно стекали к частным домикам, а там, за заброшенными подвалами, что смотрят на людей выпученными ямами своих пустых животов, текут линии поездов, словно отрезая жизнь этого и другого мира.
Так вот, здесь и стоят на отшибе четыре домика: два маленьких, с треугольными крышами, на две семьи, и два побольше — в три этажа. На первом этаже, окна которого выходят на небольшой лесок с кладбищем, живём мы с папой.
Меня это соседство никогда не волновало. Наоборот, оно заставляло задуматься о вечном и бесконечном. А вот папа, бывало, порывался изменить нашу судьбу,женившись, но девицы бежали от нас как от ладана. Потому мы давно привыкли к этому весёлому одиночеству.
Людей, как вы понимаете, здесь ходило мало: кладбище было старое и находилось между старых развалин. То ли здесь когда-то был пионерский лагерь, пока при расширении территории кресты не вылезли наружу, то ли санаторий какой-то. Но у нас атмосферка была мистическая. Приживались новые в городке плохо — так и доживали жизнь те, кто пришёлся местному духу по вкусу.
А что? Конечно, в наших домах был свой хранитель — дворник тётя Лена. Она хоть и была хрупкой женщиной, но силища в её руках была невероятная. Такая метёлкой четверых зарубит, а взгляд её цеплялся за душу, выворачивал её наружу и проверял содержимое.
Потому она часто мне кричала:— Ой, и допутешествуешься ты, девка! Такие вылазки никогда добром не заканчиваются. Мало того, что твои поклонники стали нахаживать в нашу спокойную обитель!
На этих словах я икнула и посмотрела в сторону кладбища.
Тётка продолжала:— Так они ещё и мусор стали подкладывать!
— Тётя Лена, побойтесь Бога! Это же книги. Мои фанаты хотят, чтобы я путешествовала по их маршруту! — кричала я, уворачиваясь от метлы и сама понимая, что это сделать нереально. Я и сама уже несколько месяцев никуда не могла отправиться, словно что-то сломалось. Уж думала, что выросла. И — хана! Теперь нет у меня этого дара.
Поэтому искала новые пути привлечения клиентов. Изучила чёрную магию, навеянную кладбищем, — отказалась из-за моральных убеждений. Начала гадать по картам, как учила пробабушка, но и это мне показалось глупым. Тщательно изучив хиромантию, как не странно, я решила взяться за метафорические карты.
Да, это и понятно: после путешествий в психологические книги эта наука меня затягивала. И хотя я понимала, что работа с метафорическими картами — это лишь способность заглянуть в своё подсознание и найти у умненького себя ответы на все вопросы, эта «глупость» мне нравилась. Вот мы на моём канале и баловались погружением в Иды, когда папа стал вытаскивать меня на утренние пробежки, чтобы я не сидела вечно в интернете.
Бежим мы с ним между могилок, а воздух такой свежий — тут и ёлочек много растёт. Как раз я за что-то запнулась…
Вот так мы и познакомились с первым, и, как вы понимаете, не последним трупом.
***
Я вздрогнула и наклонилась ниже, к самому лицу покойника. Лёгкие мазки грима украшали глаза и губы, словно неведомая сила приукрасила смерть с тайным желанием выдать её за жизнь. Даже закрытые глазницы весело пялились голубыми глазами-солнышками.
— Да, наш убийца — настоящий эстет, красавчик, что желает сделать мир лучше, заставив его читать классиков, — проговорил неведомый голос из-за спины, вытаскивая из-под мохнатой ёлки томик Достоевского.
Я обернулась и практически столкнулась с молоденьким следователем нашего местного детективного кружка. Его глаза смеялись: действительно, за хмурым выражением пряталась настоящая страсть. Казалось, что если кто-то оттолкнёт его сейчас, то страшный монстр любопытства, что прячется в его хищной натуре, обязательно выпрыгнет и загрызёт — всё с тем же плотоядным выражением лица.
Хрупкое тельце дрогнуло, не желая расставаться с томиком, и издало странный звук.
Я взвизгнула и мгновенно забралась на ствол ближнего дерева, обхватив чью-то голову.
— Слезь с меня, Тонька! Иначе я ничего не успею записать в свой дневник.
Оказалось, что деревом был он — Василий, или Вас-детектив, мой самый ужасный конкурент среди блогеров нашего двора. Сколько бесчисленных ошибок он находил в моих путешествиях и публикациях, как осмеивал мою манеру вещания — но при этом каждый раз любезно улыбался и снимал свою кепку, приветствуя меня, словно мы лучшие друзья и товарищи.
Я фыркнула и сползла на землю, однако ноги всё ещё не желали слушаться. Оттого Ваське пришлось меня поддерживать, а второй рукой — шевелить труп:
— Уже слегка подёрнут трупными пятнами, а сверху лёг красивый мохнатый узор инея — значит, убийство произошло ночью или ещё раньше. Жаль, хотелось бы обвинить тебя.
В это время он посмотрел на моё удивлённое лицо и снова засмеялся.
Гулкое эхо рассыпалось меж ближайших сосен, и где-то завыли сирены. Оказывается, папа уже успел вызвать милицию, и профессионалы жестоко оттолкнули нас за жёлтую ленточку, засыпая вопросами и проклятиями.
Я ещё долго отходила от странного лица Раскольникова, закрытого цилиндром, от старой одежды, почти истлевшей, — словно её хранил какой-то модник в своих закромах. Но потом жизнь потрепала этого богатея, и он затерялся в книжках моего любимого Достоевского. А потом произошло «Преступление», а вот до «Наказания» ещё далеко, потому как следов вообще нет — так сказали следователи.
— Вот и я про то же! Нам нужно самим заняться этим делом! — закричал в ухо Вася.
Меня аж подбросило — неужели всё это я говорила вслух. Лицо конкурента было совсем рядом: красивый, так и не скажешь, что дурак, хотя глупым его тоже не назовёшь — он был в выпускном классе и учился на одни пятёрки, да и его клуб наступал мне на пятки, а пропавший талант погружения ослабил мои позиции.
— Так что совместный проект — «Литературное расследование ТВ»!?
— Какое ещё «ТВ»? Страх потерял или детективов перечитал?
— «ТВ» — Тоня и Вася, — сказал он и поцеловал мою щеку. То есть хотел, но ловкий удар под дых помог ему сосредоточиться на столе с разлитым кофе.
— Кажется, меня папа зовёт, — выпалила я и побежала, сжимая остатки этого утра в кулаке.
****
И всё же в моей руке остался клочок книги — жалкий обрывок судьбы, будто кто-то нарочно вырезал из моей жизни самое важное. От него исходил странный аромат: то ли труп обработали лавандовым раствором, то ли это была фирменная отдушка убийцы — «вечерняя меланхолия с нотой цианида». Принюхалась. Не лаванда. Это был ядовитый сок цветка забвения — тот самый, что стирает не только память, но и совесть, если она вдруг завалялась в кармане.
В мгновение ока пространство стало расползаться, словно ядовитое пятно разъедало время, как кислота старую фотографию. Я только и успела пикнуть, как меня засосало в этот проклятый клочок бумаги — будто сама вселенная решила, что я слишком много болтаю, и запечатала меня в сноске.
Жаль, что мои путешествия никогда не проходили по моему плану. Всё происходило там и тогда, где и когда захочет кто-то невидимый и явно не склонный к сочувствию. А прекращались они так же быстро, как и начинались — словно кто-то щёлкал выключателем у самой реальности. Кажется, к этому привыкают. Должно быть, привыкание — это и есть та самая «вторая натура», о которой твердят философы, только у меня она пахнет пылью и отчаянием.
Петербург вместо того, чтобы встретить меня моросящим дождём и ветром, обрушился жарой, будто решил доказать, что он не просто город, а филиал ада с видом на Неву. Странная одежда почти не помогала скрыться от этого пекла — она лишь подчёркивала, что я здесь чужая, как зонтик на похоронах. А рядом перекатывался с места на место какой-то чёрный комок. Думала — собачонка. Ан нет. Хуже. Это был бес. Мало того что в оригинале этого героя не было, так ещё я и есть Раскольников. Та же шляпа, тот же плащ, та же дурацкая улыбка на моих губах — будто кто-то натянул на меня чужую маску и забыл предупредить, что она прилипла.
Я, значит, сижу, обречённо наблюдаю, как по Петербургу шляется народ туда и обратно, будто все они участвуют в бессмысленном марафоне под названием «жизнь», и слушаю вопли мохнатого «друга»: «Парень, ты бы хоть шляпу нормальную купил, а то в этом драном цилиндре выглядишь как призрак, которому даже в аду неловко». А Достоевский специально эту шляпу выписывал в книге — она у него не просто головной убор, а символ того, как Родион «вышел из общества». Каждый прохожий на меня косится, будто я уже сумасшедший или преступник, хотя до развязки ещё далеко — даже топором не обзавёлся. И эта жара — «на улице жара стояла страшная, к тому же духота, толкотня» — прямо как родная стихия Ада, только тут она не греет, а душит, выдавливая из тебя последние остатки надежды.
Вскочила с места и побежала от этих дурацких лиц, брезгливых морщинок и оскорбляющих душу слов — будто пыталась убежать от самой себя, но знала, что догоню.
Вбегаю домой и захлопываю дверь, как спасительный щит от этого мира и его беспощадной злобы. А каморка у меня знатная… Ну, это вообще отдельный шедевр. Достоевский её прямо гробом называет: низкая, тесная, пыльная, с жёлтыми обоями, которые давят на глаза, словно сами стены пытаются свести тебя с ума. Я как в неё заглянула — аж бесёнок, устроившийся в углу, почесал крылья и пожаловался на клаустрофобию. «Разве бывают заболевания людей в Аду?» — подумала я. Вот в такой коробке у Раскольникова и зреет убийственная теория: не в кабинете с глобусом, а в комнатке, где даже встать в полный рост страшно — будто сама квартира шепчет: «Ты здесь не гость, ты здесь проект». Неудивительно, что мысли у меня в голове тоже сжатые, как пружины, а виски осадила острая и опасная боль — будто кто-то решил проверить, сколько выдержит человеческий череп.
Кажется, действие порошка закончилось…
Меня мгновенно выбросило обратно — будто реальность выплюнула меня, как косточку. Бошка раскалывается, по рту горечь, а перед глазами всё мелькает, лицо бьётся о чью-то спину, как у слепого щенка, который не понимает, куда бежит.
«Вася, помоги!» — только и смогла прошептать я, прежде чем мир окончательно перестал притворяться дружелюбным.
*
И тут такое началось — будто кто-то выкрутил громкость реальности на максимум. Сирены выли так, что казалось, город репетирует апокалипсис. Больницы мелькали, как декорации в дурном сне. Папины вздохи ночами звучали особенно выразительно — в них слышался не просто родительский страх, а многолетняя практика сдерживать крик. А на подоконнике каждый вечер, ровно в одно и то же время, появлялся маленький букетик сирени — такой аккуратный, будто его клали не живые руки, а какой-то зловещий автомат, запрограммированный на меланхолию.
Наконец, моё здоровье и моя жизнь вернулись в своё русло — и это русло оказалось самой заурядной рутиной, которая засасывала меня, как болото, то показывая фигушки, то, в редком приступе доброты, награждая конфеткой. Так произошло и на этот раз.
Оказывается, этот противный Васька всё время, пока я была в отключке, держал меня за руку — так трогательно, что аж мурашки бежали не от романтики, а от осознания, насколько он любит эффектные кадры. Потому бес и сидел рядышком: не столько охранял, сколько комментировал происходящее в духе «Ну вот, сейчас она очнётся, и начнётся самое интересное». Но это ещё не всё! Васька успел записать всё на телефон и выставить нас на своём канале как самых таинственных и мистических детективов современности — где телепортация и «индуктивно-дедуктивные методы» творят чудеса. Заголовок, наверное, был в духе: «Мы взломали ткань реальности — подпишись и поставь лайк».
Но ладно бы в это поверили только читатели, наивные души, готовые верить в любую мистику, лишь бы отвлечься от собственных проблем. Хуже было то, что нашими потугами всерьёз заинтересовался главный следователь по расследованию убийств — человек, который, судя по всему, считал, что любое дело можно раскрыть, если добавить щепотку сверхъестественного и много кофе.
Потому, когда я внимательно вглядывалась в новый букетик сирени, разгадывая странности цветочной композиции и причины невероятной щедрости кого-то (а вариантов было много: Васька с больной совестью, неизвестный поклонник моего таланта, просто влюблённый мужчина — хотя лет ещё маловато, но бывали же случаи), мои мысли крутились, как загнанный в угол механизм. Нет, конечно, не «Лолита» — мне такие запросы на путешествия приходили слишком часто, чтобы воспринимать их всерьёз. Хотя бы Данте и Беатриче, думала я, цепляясь за остатки романтики.
Вдруг мои мечты и измышления прервала чёрная фигура с огромными карими глазищами — такими тёмными, что в них можно было утонуть или, что вероятнее, потерять остатки здравого смысла.
«Всё, — подумала я. — Ад сначала прислал своего помощника, а теперь и самого демона».
Ибо плащ дрогнул, ткань будто вздохнула, и предо мной стоял самый красивый, сильный и фантастически притягательный для девчонок соблазнитель — тот тип, от которого у всех вокруг сбивалось дыхание, а у меня почему-то начинало ныть предчувствие беды.
Моя рука дрогнула. Окно распахнулось с таким театральным скрипом, будто само пространство решило добавить драматизма. И я вывалилась прямо в руки красавцу — не грациозно, не кинематографично, а именно так, как и положено в моей жизни: с перекошенным лицом и полным отсутствием достоинства.
— То ли я твоя навеки, то ли душу не продам… То ли «восемнадцать мне уже, я же взрослая вообще!» — выпалила я, пытаясь спасти ситуацию хотя бы наглостью.
А про себя подумала: «А по-настоящему мне до восемнадцати, как Ломоносову до Москвы — то есть путь в год долгий, тернистый и, возможно, вообще в другую сторону».
*
Руки незнакомца крепко сомкнулись на моей талии, слегка дрогнув — видимо, таких худосочных поросят он встречал редко, и его профессиональная невозмутимость впервые дала трещину. К тому же мои острые рёбра, словно специально заточенные для подобных ситуаций, ловко воткнулись в его грудь. Он охнул так выразительно, будто не человека поймал, а наступил на ржавый гвоздь судьбы, и грохнулся с бесценным грузом — то есть со мной — на землю. Падение вышло не героическим, а до обидного бытовым: будто сама реальность решила напомнить, что даже в мистических историях гравитация не делает исключений.
За чашечкой чая, которым через пять минут нас гостеприимно угощал папа (напиток пах мятой и листочками смородины, будто пытался смыть с вечера привкус сверхъестественного), выяснилось, что красавчик — вовсе не посланник тьмы, а психолог группы, назначенный для работы на месте преступления.
Его задача — воссоздать психологический портрет таинственного убийцы, словно можно сложить образ зла из обрывков чужих страхов и дрожащих голосов свидетелей.
Тёплый и задушевный разговор разливался по комнате интересными подробностями и новостями, но уюта в этом было не больше, чем в исповеди на краю обрыва. Оказалось, папа вместе со своими друзьями уже разведали у местной шпаны все странные передвижения того дня: кто, откуда и зачем шнырял по переулкам. Более того, они попытались провести опрос по личности Раскольникова — то есть трупа. Звучало это так, будто они собирались взять интервью у самой смерти, и та, возможно, даже ответила бы, если бы не была так занята.
Пока папа делился новостями, а следователь что-то аккуратно записывал в свой дорогущий планшетник — будто пытался загнать хаос этого дела в ровные ячейки таблицы, — я внимательно наблюдала за каждым его движением. Следила, как ловко он разрисовывал портрет трупа, как умело воссоздавал все детали преступления, словно собирал пазл из теней и криков. Только к наказанию мы так и не приблизились, потому что личность убитого установлена не была. Никто никогда не обращался с заявлением о его пропаже, не было этого человека ни в картотеке, ни в отпечатках радужек — словно действительно кокнули самого Раскольникова, и Петербург тут же стёр его из своей памяти, как неудобную строчку в черновике.
Больше того, из подозрительных личностей того проклятого дня была лишь дряхлая замызганная старушка без определённого места жительства. Она тащила свою тележку, заваленную всякой всячиной, и больше напоминала Плюшкина из «Мёртвых душ», хотя и на убиенную из «Преступления и наказания» тоже смахивала — будто сама литература решила выйти на улицы и напомнить, что некоторые сюжеты никогда не заканчиваются. Так и напрашивался мистический сюжетик для подросткового ужастика, где самое страшное — это чтение огромной книги за пару недель, а не то, что прячется в тёмных углах.
В тот самый момент, когда мои глаза совершенно нечаянно остановились на непослушной чёрной пряди волос следователя, которая так и норовила дотянуться до его пухлой нижней губы, наши взгляды встретились. И он выпалил буднично, будто объявлял прогноз погоды:
— Кстати, меня зовут Альберт.
Тут я очень кстати поперхнулась чаем. Да и как по-другому? Прекрасный демон с именем из натюрморта, мольберта и чего-то эдакого — будто его нарекли в честь старинной гравюры, где ангелы и черти пьют чай и обсуждают мораль.
Успокоившись от дикого смеха, который звучал в моей голове громче, чем следовало, я смело сказала:
— Антонина Николаевна, местный блогер и медиум. Два сапога пара, если это стендап или хохма.
- Или если это судьба!- тихонечко прошептал Ал — теперь я буду называть его так, даже если этот опасный субъект окажется убийцей-маньяком.
Ведь такое часто бывает в детективах: красавчик-следователь творит самое страшное безрассудство, иногда сам не зная этого (раздвоение личности, классика жанра), а иногда прикрываясь своей лучезарной улыбкой. Именно так он смотрел на меня сейчас — с той самой улыбкой, которая одновременно обещает спасение и намекает, что ты уже в ловушке. А я глупо улыбалась в ответ, будто улыбка могла защитить меня от всего этого безумия.
«Это конец!» — шептал ангел где-то в районе левого плеча, нервно теребя крылья.
«Это начало!» — утешал демон, потирая руки с видом человека, который только что купил билет на самые захватывающие американские горки в аду.
Секунды длились вечность. Я впервые тонула не в рукописях, не в чужих строках и не в пыльных томах классики, а в чужих глазах — и это оказалось куда страшнее.
*
Любовь — это удар под дых, да такой, что мир на секунду замирает, а потом начинает вращаться в обратную сторону. Ты идёшь, ни о чём не подозревая, и вдруг этот кирпич счастья обрушивается на голову — будто сама судьба решила сыграть с тобой в жестокую лотерею, где главный приз — бессонница и привычка вздрагивать от каждого шороха. И самое нелепое: ты всё ещё надеешься, что именно тебе достанется эта сомнительная удача.
Вот и я из отважной блогерши Тоньки медленно, но верно превращалась в меланхоличную, вечно витающую в облаках Антонину. Фу-у-у… Даже произносить это имя было неприятно — оно звучало как проклятие, наложенное на меня в какой-то забытой церкви на окраине города, где свечи гасли сами по себе. Такого от себя я не ожидала.
Эти странные, почти ритуальные встречи под моим окном… Сирень в те дни безумствовала, выбрасывая тысячи сиреневых и белых фейерверков — точно таких же ароматных, как моё неведомое чувство, от которого становилось не по себе, будто вдыхаешь не запах цветов, а предвестие беды. Когда темнота ночи сливалась с его глазами, каждый вечер я ждала, чтобы снова постучали в мою дверь. И не открывала. Притаившись за ней, я подслушивала прерывистое дыхание монстра по ту сторону жизни — ведь она раскололась на «до» и «после». До того, пока ты верила всем предостережениям папы, и после, когда его забота стала казаться отчаянной попыткой удержать тебя от шага в пропасть, куда шли многие, но доходили лишь избранные — или те, кого выбирала сама тьма.
Васька ворвался в это безумие со стремительной скоростью, растоптав своими огромными ботинками 47-го размера все мои надежды — и, казалось, даже сам воздух в комнате стал гуще и холоднее, словно он принёс с собой сквозняк из другого, более мрачного мира.
— Тонька, кажется, мы попали в переделку, — пробормотал он, и его голос прозвучал неестественно громко в этой внезапно ставшей слишком тихой квартире.
Наши читатели писали, что «Преступление и наказание» пропало. Не просто исчезло — растворилось, как дым над заброшенным кладбищем. Пропало из интернета, из библиотек, а те, кто ещё держал книги дома, клялись, что страницы стали пустыми, будто кто-то стёр историю, оставив лишь запах типографской краски и лёгкое чувство тревоги.
Я очнулась и посмотрела на этого долговязого отличника под два метра ростом странным, невидящим взглядом — словно видела его впервые, и теперь сквозь привычную оболочку проступали тени других миров, в которые он успел заглянуть.
— Да очнись ты! — тараторил он. — Пропало! Из всех источников! Даже те, кто клялся, что у них есть бумажные копии, теперь разводят руками.
Тут он, словно факир-затейник, выхватил из-под мышки потрёпанный том и стал читать странный текст странного содержания — о том, как смерть героя предотвратила убийство и дальнейшие злоключения некоего Родиона. Звучало это ужасно убедительно и до тошноты неинтересно — будто кто-то переписал классику, чтобы сделать её безопасной, но в процессе вынул из неё душу.
Васька схватился за голову, охая и проклиная всех литературных убийц мира — и в этот момент мне показалось, что тени в углу комнаты одобрительно шевельнулись.
Пришлось очнуться и заткнуть рот этому нерадивому детективу.
— Так где же твои расследования? Где новаторские методы и их сногсшибательные результаты?
Этот раз я снова окинула фигуру Васьки. Всё же девчонки в него влюблялись не просто так: умный, длинный — а это не на последнем месте. Было в нём что-то подкупающее своей наивностью и детским шармом, словно он был единственным человеком в мире, который ещё не разучился верить в чудеса — и именно поэтому мог видеть то, что остальным было недоступно. Если бы не моя пламенная любовь к Десмону-следователю, то я, пожалуй, подумала бы над его предложением стать сначала одной командой, а потом и настоящей парой — как Бонни и Клайд, только с книжными полками вместо ограблений и с вечным страхом, что следующая страница окажется последней.
Странно, почему мне вспомнились криминальные сводки из стареньких фильмов — повеяло «Криминальным чтивом», даже немного фильмами Хичкока, где самое страшное прячется не в тенях, а в обыденности.
Васькино лицо снова нарисовалось перед глазами:
— Вот и я про это. Прошлый раз, как мы здорово смогли с тобой попасть в начало романа… Жаль, конечно, что ты сама была Раскольниковым, а мне вообще досталась роль дворового пса.
— Так это был пёс, а я думала, что ко мне приставили беса.
— Вот это обидно-то… Да я тебе там помогал как мог — из благодарности и восторга перед твоим литературным талантом к перемещениям. Э-э-э… А оказался в твоих глазах низшим духом ада.
— Стоп, так ты тогда смог переместиться со мной? И это мне не приснилось?
— Да ты что, провалилась в другой мир из этого и даже не смотрела наш грандиозный проект «Перемещения ТВ»!
— Опять ТВ… Я же запретила объединять нас в проекте. Отказалась.
Тут он изрядно покраснел, стал что-то блеять про детство, вечную дружбу, про букетики сирени, что он подкладывал на моё окно.
Вот это был реальный поддых. Так это Васька дарил цветы и был таинственным поклонником… А я-то грезила о загадочных незнакомцах в плащах, а судьба подсунула мне долговязого романтика с ботинками 47-го размера, который боялся признаться в своих чувствах, но не боялся прыгать в чужие романы.
Следовало срочно перепрограммироваться, вылезти из глупого кокона иллюзий и погрузиться в книгу. Уж если этот Васька мне помогает в этом, ведь без него во мне все силы угасали, а тут получалось…
— Так давай воспроизведём, как я тогда смогла отправиться в роман, — проговорила я по-деловому рассудительно, стараясь не замечать, как воздух вокруг нас становится тяжелее, будто страницы невидимой книги уже начали переворачиваться.
Васька снова покраснел, особенно кончики его ушей, и сбивчиво стал рассказывать:
— Ты тогда упала прямо в мои руки. Благо они длинные, и я успел тебя подхватить у самой земли — будто сам воздух решил дать мне ещё один шанс не выглядеть полным неудачником.
— Пробуем повторить.
Я уселась ему на колени и облокотилась на грудь.
— Так было? — спросила я, глядя на его багровое лицо снизу вверх.
Вася говорить не мог, лишь мотал головой, как собака в папином стареньком «Москвиче». Кстати, мы сами его реанимировали и вернули к жизни, а вот Васька, похоже, умирал.
Ему вдруг перестало хватать воздуха, он захрипел, скинул меня на пол и выбежал вон, по пути собрав макушкой все косяки моей двери — будто сама квартира решила напоследок дать ему понять, что здесь ему не рады.
— Ну и помощник называется… Растяпа, а не детектив! — прокричала я вслед убегающему другу.
Этим бы всё и закончилось, если бы вечером Васька не вернулся, укутанный в тёплое длинное пальто, словно знал, что на границе миров всегда царит промозглая сырость.
Заикаясь, он объяснил, что при попадании в книгу его очень морозило прошлый раз (при температуре плюс 35) и следовало утеплиться. Снова сел на пол и зажмурил глаза, протягивая свои руки.
— Ложись, — прошептал он загадочно, и в этом шёпоте прозвучало что-то древнее, будто он произносил заклинание, которое помнил с детства, но никогда не решался использовать.
Я взяла скомканный листочек из книги-трупа, тихонечко упала в объятия друга, а Васька зачем-то стал выпячивать губы и наклоняться… Зрелище это было не для слабонервных.
В этот самый момент в моё окно постучали. Чёрные глаза любви уставились на меня , не мигая, — они словно боялись, что я соскочу с крючка, и решили проверить свою силу, как проверяют натяжение лески перед тем, как подсечь добычу.
*
Первый поцелуй — он всегда первый. Глупый, неуверенный, застенчивый или — что ещё хуже — неожиданный. Пробежит время, истлеет, осыплется, и вот ты уже смешная старушка на лавочке, к которой подсаживается смерть и делает вид, что просто греется на солнышке, — а ты всё ещё помнишь первое касание губ о губы. Странное ощущение — будто кто-то провёл лезвием по струне, которая и не должна была звучать.
Но почему я об этом заговорила? Всё просто. Перемещение пошло наперекосяк.
Листок в моей руке дрогнул, и я сжала его со всей силы — так сжимают горло тому, кого любят слишком сильно. Васька же нагло поцеловал меня, потом клялся, что так вышло нечаянно, дескать, и в первый раз тоже случайно. Но я-то знаю его подлую натуру — это всё проклятая ревность, она, как чёрт, всегда знает, в какой момент выскочить.
И всё же мы переместились. Только главным героем теперь стал Васька — он со всех ног шагает к старухе «делать пробу», а я, как Пятачок или воздушный шарик, лечу рядом, роняя слюни и обожая своего хозяина. Карма, надо полагать, обладает изысканным чувством юмора.
Конечно, я знаю, что собаки в романе не было. Но что это меняет в моей глупой истории? Тут и без того хватает лишнего.
И вот тут Родион — то есть Васька — закладывает серебряные отцовские часы. Это не просто вещь. Это пуповина к прошлому, к семье, к чему-то ещё не осквернённому. И он сам эту пуповину перерезает ради проверки своей теории. Я-то понимаю: это чёткая подсказка от Достоевского. Автор даёт деталь — или улику? — от которой даже мне, существу с опытом в перемещениях, становится не по себе. Словно мёртвый классик сидит где-то в своём углу и улыбается так, как умеют только люди, давно переставшие бояться чего-либо.
Вижу: Васька изрядно вспотел, но всё ещё держится. А кроме нас — никого. Раскольников-то пропал. Растворился в своём же герое, как ртуть в трещине пола.
Зачем-то лижу свою лапу и преданно смотрю на друга. Васька, наверное, думает, что в эту самую морду две минуты назад он поцеловал. Слюни снова текут, и я фыркаю, радостно прыгая на ногу хозяина. Так себе удовольствие — но такова моя роль в этом романе. Быть может, во всех романах.
Старуха сидит, считает, смотрит на него своими «вострыми и недоверчивыми» глазками — и Родион (почти он) уже не человек для неё, а просто клиент, единица, цифра в приходнике. И в этот момент герой берёт у неё не только деньги — он примеряет на себя право: «А могу ли я вот так, спокойно, чужое брать, потому что я выше?» Месть нищеты, вот что это. Месть, которая не знает, что она — месть.
Вася мотает головой — видимо, Раскольников берёт верх над мальчишкой XXI века. Тот, кто придумал топор, всегда побеждает того, кто придумал блог.
Дальше, конечно, — трактир. И вот тут я чуть не аплодировала — потому что он и мне из бутылки подливал в миску. Как тут не налижешься? Сквозь пьяную дрему слышу, как какой-то студент с офицером рассуждают про старуху. Студент говорит почти его же словами: мол, одна жизнь — и тысячи спасённых, «тут ведь арифметика». Это снова Достоевский подкидывает нам это, как будто извне — словно кукловод, просунувший руку в чужую ширину и шевелящий пальцами у нас перед носом. Чтобы Родион подумал: «Ага, не я один так думаю, это объективная логика!» А я шепчу ему: «Родя, это не логика. Это самообман под соусом философии, и ложка у тебя — топор». Но он уже ловит эту фразу, как утопающий ловит спасательный круг, не замечая, что круг этот набит камнями. И тянет меня к себе снова целоваться, а я-то вообще не сопротивляюсь. Хоть и роман, а опьянение настоящее. Вот говорил же мне папа...
Эти мысли здорово меня спасли — как дёрнули из того мира в этот, аж душа вздрогнула, будто её за хвост поймали.
Очнулась, лежу на полу, а Альберт Ваську кулаками отхаживает... Успел же из окна к нам заскочить. Стыдно, конечно, невероятно — но...
Папа снова исправил ситуацию.
Всех привёл в чувства и усадил за стол пробовать изумительное варенье из Изабеллы — не из девушки, понятно, а из винограда. Хотя ситуация с трупом всё ещё не прояснилась. Всплыли странные детали, да и труп оказался на удивление живучим: у него прослушали пульс, а врачи установили странный летаргический сон. Будто смерть, придя по адресу, засмущалась и решила подождать за дверью. Но Альберта это очень не радовало. А наоборот.
Труп при смерти, а зацепки ни одной — кроме наших блогов, особенно последней записи с поцелуем, баром и пьянством малолетних. Мы с Васькой сидели ни живы ни мертвы — и хорошо сидели, потому что именно в таком состоянии труднее всего впасть в панику.
Только бы трансляции не запретили. Ведь слава наша стала приносить доходы, а деньги особенно важны, когда ты ещё молод и полон сил, то есть особенно уязвим.
Но главное — листок в моей руке пропал. Мы с Васькой сразу решили, что это литературный воришка замыслил: видимо, в суматохе из открытого окна подобрался и хвать — последнюю зацепку. Видимо, не судьба Родиону вернуться. Так и останется мир без шедевра мировой классики — именно так Мария Ивановна называла роман Достоевского.
Мир, надо сказать, не особенно заметит этой страшной потери, потому как читают сейчас редко. Разве что Мария Ивановна — но она учитель литературы, ей положено.
*
И всё же был прогресс — словно сама тьма решила нам подмигнуть. Сюжет восстановился, будто склеенный из обрывков старых газет и чужих снов. Пока — лишь начало… И всё же…
Это послужило толчком к нашему настоящему расследованию с Васькой — ну а как иначе?
Мы ведь не из тех, кто ждёт у моря погоды. Мы из тех, кто идёт ночью на место преступления, как чёрные копатели в лес с заброшенными домами: не за кладом, а за осколками чужой беды, чтобы собрать их воедино, словно проклятую мозаику. К тому же убийцы очень любят возвращаться и подпитываться ароматом смерти — даже недоделанной. Ведь наш труп всё ещё жил, и от этого холодело не только в груди, но и в здравом смысле.
Решили — сделали. Одеваться нужно было предельно внимательно, чтобы слиться с темнотой и опавшим барахлом из близлежащих подвалов. Потому старые и ненужные вещи мы нашли у папы в гараже — там всегда роилась всякая всячина, которую и выбросить, и не выбросить было жалко: словно гараж хранил коллекцию чужих неудач и забытых надежд.
Здесь же мы откопали потрёпанные халаты, старые огромные сапоги с прогрызенными голенищами — будто их примеряли все местные крысы по очереди. И двинулись в путь.
Ваське было очень страшно — это я понимала по его пальцам, что безжалостно сжимали мой локоть. Ещё немного — и я останусь либо без руки, либо без друга, который хлопнется в обморок и станет ещё одним экспонатом в этой галерее ночных кошмаров.
Дойти до места оказалось большой проблемой: в темноте все кошки серые, как и места преступления. И в тот момент, когда удача нам ответила пощёчиной, из куста вышло лохматое чудовище. Кряхтя, раскапывая могилы, оно что-то бережно прикапывало около ёлки — словно прятало улику, которая могла бы всё объяснить… или окончательно свести нас с ума.
Я радостно дёрнула друга Ваську, но он уже давно лежал без сознания. Вот и бери этих мальчишек на разборки: храбрые, пока не погас свет, и беспомощные, как котята, когда он гаснет.
Когда чудовище с удивительно знакомой спиной скрылось, я раскопала ямку и аккуратно положила друга рядом. Копать долго не пришлось — земля будто сама расступалась, зная, что мы ищем не покой, а ответы.
Здесь, в холодной рыхлой земле, лежал мой оторванный кусочек книги — тот, что у нас украли после последнего перемещения… Я выхватила его из ямы — и провалилась в произведение.
Раскольников (то есть снова я), а рядом валяется хладный труп моей собаки. Видимо, Васька вцепился в мой наряд мёртвой хваткой, не желая расставаться даже в бреду. Я читаю письмо матери. Письмо от матери — это вообще контрольный выстрел. Достоевский так его подаёт, что каждая строчка бьёт по самому больному: про Дуню, про унизительный брак, про то, как семья надеется на него… И вот тут гордость и жалость сталкиваются в его голове, как два поезда на одной ветке — и оба обречены. Он не хочет, чтобы сестра жертвовала собой, но и сам помочь не может: денег нет, сил нет, только эта проклятая теория, которая греет лишь пустоту внутри.
И он решает: «Я докажу, что я не ничтожество. Я сделаю поступок».
Бывают же счастливые мысли, что выбрасывают тебя обратно — в жизнь. Потому как пазлы встают в моей голове: знакомое покряхтывание и спина в лохмотьях, странное поведение и быстрое исчезновение преступника говорили о том, что он был мне хорошо известен. Слишком хорошо.
Я взвалила Ваську на спину. Тяжёлый он, зараза, хоть и худющий, — словно на плечи легло всё моё ночное приключение разом. И потащила нас обратно к гаражам.
Здесь сбрасывал свои лохмотья мой отец. Вот это подстава! Словно весь этот ночной спектакль был репетицией, а я — единственной зрительницей, которая не должна была ничего понять… пока не поняла.
*
Знаете, так бывает: детство однажды перестаёт быть священной реликвией и превращается в музейный экспонат — такой, на который неловко смотреть и стыдно объяснять, что это вообще было. Ты перестаёшь верить своему детству, разочаровываешься в самых близких, обвиняешь их во всех грехах мира — и не потому, что они их совершали, а потому, что ты наконец-то повзрослел и обзавёлся модным цинизмом (а это, согласитесь, почти достижение).
Наивная шелуха отваливается годами, как старая краска с облупившейся статуи, — и ты проходишь испытания жизнью, словно падающая комета в звёздном небе: яркая, эффектная, но, по сути, просто сгорающий мусор. Уже нет того чистого и наивного обожания — есть лишь вера в силы, свои силы, которые почему-то всё чаще напоминают не крылья, а гири, заботливо повешенные на шею заботливой судьбой. Такова цена взросления: вместе с мудростью получаешь грязь и разочарования, а опыт — «плод ошибок трудных» — давит на грудь сильнее, чем тысяча погребённых воинов. Ведь война, за которую они заплатили жизнью, оказалась не подвигом, а чьей-то удачной бухгалтерской ошибкой (или, если угодно, маркетинговым ходом).
Тоня сбросила тело друга и уставилась на отца. Теперь всё становилось на свои места, будто кто-то наконец-то повернул ключ в заржавевшем замке — и механизм заскрипел, но хотя бы заработал. Кто привёл её в этот мир книг, кто так ловко врал и притворялся, кто позволил ей поверить в их самую лучшую семью в мире — теперь это выглядело не заботой, а репетицией трагедии, где она была главной декорацией, старательно не замечавшей гвоздей в кулисах.
Слёзы текли по её щекам, заставляя расплываться весь мир перед глазами — словно кто-то плеснул водой на старую фотографию, и реальность начала выцветать, смывая боль и отчаяние в один невероятный поток (и, надо признать, это было даже эстетично). Отец направился прямо к ней. Что ж, пусть будет так. Пусть лучше её смерть прекратит этот ужасный сюжет, смоет жизнь одного ради того, чтобы жили другие — как будто самопожертвование могло исправить чей-то плохо написанный сценарий. В конце концов, кто-то же должен был взять на себя роль финального аккорда.
Тоня кинулась вперёд, словно охотник на свою добычу, понимая, что от неё зависит жизнь других людей. Удар по лбу толстой книгой на мгновение сбил её прыть, а перед глазами всплыли буквы: «Преступление и наказание».
Перемещение случилось мгновенно!
Теперь они с героем были единым целым — как и Раскольников, Тоня понимала, что убийство — дело серьёзное, и стоит готовиться к нему основательнее.
И подготовка началась… Ох, эти бытовые детали у Достоевского страшнее любого крика — и одновременно до смешного практичны.
Они (Тоня и Родион Раскольников) пришивают петлю к пальто, чтобы топор спрятать. Продумывают, как выйти, как вернуться, как не испачкаться. Всё рассчитано с такой холодной точностью, будто они не преступление готовят, а экзамен сдают — и получают за старания высший балл по хладнокровию (преподаватель бы гордился). А Тоня осознаёт, что чем аккуратнее всё делается, тем страшнее становится с каждой минутой, ведь возвращение в мир страшнее, чем навсегда остаться в этом романе. Потому что это уже не порыв, это хладнокровный расчёт — и в этом есть особая, почти элегантная мерзость, достойная отдельного эссе. И когда герой слышит на лестнице, что Лизавета завтра в семь будет не дома — вот оно, «знамение», как он сам думает. Судьба, мол, сама подталкивает, словно заботливый суфлёр в театре абсурда, который даже реквизит заранее расставил.
Подталкивает и выбрасывает вон.
Тонька вылетела из романа пробкой — снова прямо в объятия своего друга, в гараж. Конечно, здесь, кроме них, уже никого не было, только огромные красные уши Васьки, склонившегося над ней с оттопыренными губами, а его дрожащие руки лежали у неё на груди.
В этой сцене было столько неловкости, что она почти заглушала ужас — почти, но не до конца.
«Ну не зря она готовилась к убийству, — подумала Тонька. — Где один, там и два трупа», — и ударила кулаком прямо в челюсть блаженного Васьки. Даже в хаосе поцелуя есть своя логика.
*
У Васьки долго потом не сходил синяк и болела челюсть — но что поделать, в нашем семействе воспитательные методы всегда отличались брутальностью (зато характер закалялся быстрее, чем сталь в кузне). Но разве я могла подумать, что из литературного путешествия меня будут выводить искусственным дыханием? Как такая бредовая идея могла прийти старшекласснику — да ещё и отличнику? Видимо, в его учебнике по биологии пункт «первая помощь» шёл сразу после «как произвести впечатление на девушку любой ценой».
Было у меня подозрение, что этим мальчишкам только бы целоваться — что по поводу, что без повода, что вообще без всякого повода. Но в глубине души я всё равно знала: если вдруг мир треснет по шву, именно Васька первым полезет зашивать эту трещину, пусть даже криво и нитками из старого свитера. Такая уж у нас дружба: не про идеальные слова, а про то, что ты точно знаешь — рядом кто-то есть, даже если он делает всё не так.
Конечно, как я и думала, отец куда-то исчез, оставив маленькую записку: мол, всё объяснит, когда вернётся, чтобы я не дурила и не лезла больше в книгу — это, видите ли, становится опасным. «Опасным» — какое удобное слово, которым взрослые прикрывают свои тайны. Но я-то уже знала: опасность прячется не в книгах, а в том, как легко они становятся реальностью, если ты слишком сильно в них веришь. Действительно, ведь теперь-то я знаю, кто настоящий убийца… (И знание это было тяжёлым, как свинцовый медальон на груди, — красивым, но невыносимо давящим.)
Васька каждый день приходил со своими детективными отчётами, бреднями и предположениями — будто бы это был не гараж, а тайный штаб сопротивления, где мы вдвоём пытались удержать мир от полного распада. Но я его даже не слушала: в мою жизнь снова ворвалась любовь — та самая, что пахнет типографской краской, ванильными булочками и лёгкой паникой.
Своей искренней заботой меня окружил Альберт: день за днём он носился со мной по отделениям полиции в поисках отца, успокаивал меня и постоянно кормил в местном литературном кафе булочками и фруктовым чаем, рассказывая невероятные истории из жизни психолога и аналитика преступлений. Казалось, про убийства он знал всё и даже больше — будто бы у него был доступ к закрытой базе «Самые нелепые преступления по версии Достоевского», а заодно и к личным дневникам всех подозреваемых. Меня восхищали его познания и огромные глаза-бездны; губы, словно нежное признание, шептали мне логику преступления — и в этом странном сочетании нежности и расчёта было что-то до жути притягательное, как у запретного заклинания.
Любовь? Нет, больше — это само наваждение в штанах и чёрном плаще (романтично, но практично: в таком наряде удобно исчезать в тенях и появляться в самый нужный момент). Днём я заслушивалась его историями, а ночью шептала имя: «Альберт» (глупое, конечно, признание, но мозг в моей черепушке превратился в тягучую кашу под названием «первое чувство» — и эта каша, как ни странно, согревала в самые холодные ночи). Сон в летнюю ночь, как у Шекспира, — только вместо фей тут были улики, а вместо волшебства — протоколы, которые почему-то пахли озоном и старыми страницами.
Вот тут я снова нащупала странный листок в штанах — а ведь я его так и не выбросила. И хотя это теперь было совсем не важно, ведь всё ушло на сто пятнадцатый план, книга всё же втянула меня: словно в мареве произведения я продвигалась всё ближе к убийству, только всё, что я видела теперь, было как из космоса — будто кто-то выкрутил фокус реальности на минимум, и мир стал похож на сон, в котором ты понимаешь, что спишь, но не можешь проснуться. Страницы вокруг шелестели, будто перешёптывались между собой, и в этом шёпоте слышались отголоски чужих страхов и чужих решений.
Раскольникову снился сон про лошадь. Достоевский его вставляет как голос совести, которая ещё пытается его остановить. Маленький Родион видит, как забивают клячу, и плачет, бросается к ней, хочет спасти. А проснувшись, он сам себе говорит: «Нет, я не смогу, я не убийца». И на какое-то время отступает. Но потом снова возвращается к своей «арифметике». И вот эта борьба между тем мальчиком из сна и тем «великим человеком», которым он хочет стать, — она и толкает его вперёд.
Этот ужас и трепет переполняет душу — кажется, что слышатся слова: «Если мне посчастливится, то я навсегда останусь с тобой!» Приторно и глупо, но слёзы текут по его щекам. Альберт целует мои руки, плачет, стараясь вернуть меня… Или мне так кажется (влюблённые всегда видят больше, чем есть, — это такой побочный эффект гормонов и плохой освещённости, но разве это делает чувства менее настоящими?).
Я стираю его слёзы и улыбаюсь. «Такое со мной иногда бывает, не бойся, всё хорошо…» — шепчу я моей первой любви. И в этот момент я верила каждому своему слову — даже если реальность пыталась шептать что-то другое.
Он целует мои руки, просит за что-то прощения: что врал, что не мог открыть правды, что читатель всегда прав, а в его книгу не так много захажевало девочек, и какая я замечательная, чудесная… Жаль, что придётся расстаться, но он верит, что в следующей жизни, когда он сможет переродиться из духа книги в человека, у нас всё ещё может быть…
А ещё оправдывается, что смотрел на меня глазами эгоистичного демона, который и толкнул его на сделку с совестью — как Раскольникова на преступление толкали эта духота, эта каморка-гроб, эта шляпа, эти отцовские часы, разговор в трактире, письмо матери и даже этот сон: всё это кусочки пазла, которые Достоевский складывает так, что у Родиона почти не оставалось выбора. Почти. А он сам решил, что выбора нет — как и у духа книги, что пошёл на преступление против романа ценой своего превращения в человека, пусть не навсегда, а лишь на мгновение… И в этом выборе была своя трагическая красота — как у бабочки, которая сжигает крылья, чтобы осветить путь.
Я слушаю эти влюблённые бредни и держу его руку, не разрешая покидать меня — только кто-то всё решил за нас.
Пространство лопается и втягивает моего Альбертика внутрь огромного томика — так закончилось, как строчки восстановленного романа. Страницы сомкнулись с тихим, почти интимным шорохом, будто книга вздохнула с облегчением.
Я, конечно, ещё бегала в морг, где труп бесследно исчез, а о следователе Альберте никто никогда не слышал. Потом долго прикладывала книгу к разным местам моего тела, даже била по голове — но все бредни оказались лишь литературным детективом, сном с пробуждением. Мир снова стал обычным, но в нём теперь навсегда осталась эта тонкая трещина — как след от страницы, которую слишком резко перевернули.
Дело было закрыто в связи с отсутствием тела, улик и так далее… Дело без тела — но вот как лечить мою душу от судорог первого чувства, никто не сказал.
Скоро вернулся папа: оказывается, он всё это время прятался у Васьки, а этот предатель мне даже ничего не рассказал — за что снова получил веником по совсем не пухлым местам, но сложил свою голову на плаху моего великодушия (великодушие моё, надо сказать, имело срок годности и зависело от настроения, но в тот вечер я была готова простить многое — просто потому, что они оба были здесь).
Потом папа приготовил вкусный ужин, и мы ели и смеялись, а они долго рассказывали, что почти сразу догадались о странностях этого дела и всячески старались уберечь меня от мистики и ужаса действительности, но видели, как сильно я влюбилась. Потому всё делали предельно осторожно, понимая, что дух книги рано или поздно рассеется, а мой дурной характер останется… И в их осторожности, в этом тихом, незаметном оберегании было столько любви, что она перекрывала любой сарказм, любую иронию, любую горечь.
Так и вышло. Я ещё немного поплакала ночами в подушку, излила свои страдания миллионам моих подписчиков (ну а как же без этого — первое чувство должно быть задокументировано, иначе оно будто и не было настоящим), а потом зажила своей обычной жизнью с самым замечательным отцом в мире и самым замечательным другом. И пусть мир иногда казался слишком плоским и слишком обычным — я знала, что стоит только открыть нужную книгу, и он снова станет волшебным, пугающим и бесконечно притягательным.
Кстати, Васька признался мне в любви: сказал, что уже давно грызёт подушки и мается от неразделённого чувства, и что готов быть духом книги, посыльным на побегушках, лишь бы я его не отлучала от радости быть со мной в одном литературном канале…
Вот последняя фраза была лишней — пришлось снова гоняться за ним и воспитывать, как мне завещал великий и бессмертный Достоевский: за каждое преступление всегда должно быть наказание. Но на этот раз я улыбалась, пока гонялась, — потому что знала: он делает это не чтобы меня позлить, а чтобы я не забывала, что он здесь, живой, настоящий и бесконечно преданный.
Кстати, о наказании… Я же в начале повествования нечаянно залезла в томик Толстого…
Мир взорвался; меня снова затягивало в литературное путешествие, где, шелестя страницами, ты открываешь новые и новые миры, смыслы и содержания… И в каждом из них, среди чужих историй и чужих судеб, я всё равно искала свои — те, где есть место семье, дружбе и любви, даже если они спрятаны между строк и прикрыты едкой иронией.
Продолжение следует!!!!!
(Или не следует — зависит от того, сколько страниц осталось в типографском заказе. Но я всё равно буду надеяться, что следует.)
Свидетельство о публикации №226100900949