Пожиратель Душ
(Берёт в руки старый, потрескавшийся от времени костяной стек, начинает задумчиво чертить им по слою серой пыли на столе, словно рисуя карту или генеалогическое древо, которое тут же осыпается обратно. Голос звучит тихо, отрешенно, как на лекции по палеонтологии духа.) Вы думаете, нас создают? Ну, знаете, как в этих ваших книжках: взмахнул Сатана трезубцем, ударила молния в чан с кипящей смолой и вылез Пожиратель, готовый к работе. Чушь. Сказки для младшего школьного возраста, в природе даже в нашей, подземной всё устроено гораздо медленнее, мучительнее и... логичнее. Пожирателями не рождаются, и черти из табакерки ими не становятся. Пожиратель это продукт долгого, противоестественного отбора, это, если хотите, окаменелость. Всё начинается там, у вас, на Земле, живёт человек, обычный человек, не хуже и не лучше других. Но есть у него одна особенность, он умеет терпеть, нет, не то святое терпение, когда ради большой цели или от великой любви. А вот это наше, бытовое, серое терпение, когда тебя бьют, а ты молчишь и записываешь обиды в мысленную книжечку. Когда начальник самодур, а ты улыбаешься, кланяешься, а вечером дома под одеялом мысленно четвертуешь его. Когда внутри у тебя кипит чёрная, густая зависть к ближнему, но наружу ты выпускаешь только вежливое: «Поздравляю с покупкой, очень рад за вас». Такой человек всю жизнь работает губкой, он впитывает чужой дёготь, чужую грязь, свои невысказанные проклятия, он не даёт им выхода, он их внутри себя... консервирует. Они там бродят, киснут, превращаются в тяжелую, ядовитую смолу, душа у такого человека при жизни не горит она тлеет, как мокрый торфяник, противно, с удушливым дымом. И вот он умирает, попадает сюда, на общих основаниях, конвейер, сортировка, первичный осмотр. Его оболочку вскрывают, а там не душа, там готовый концентрат горечи, жевать это невозможно, чистый яд даже для чертей. И тогда Канцелярия принимает решение: «Продукт непригоден для общей утилизации, использовать как тару». (Стек в его руке с хрустом ломается пополам, он бросает обломки на стол.) Вас оставляют здесь, не в котле, нет, вас сажают в угол, в самую сырость, где капает ведомственная вода, и вы начинаете... прорастать. Сначала уходит память, это самый болезненный процесс, из тебя по капле выцеживают твои собственные воспоминания: имя матери, вкус первой земляники, цвет школьного портфеля... Всё, что связывало тебя с тем, светлым миром, вымывается начисто, вместо этого в освободившиеся пустоты заливают чужую боль, твоя субстанция начинает твердеть. Плечи ширятся, потому что на них ложится вес чужих грехов, кожа сереет, покрывается копотью и чешуей, это нарастает панцирь, чтобы ты не сошел с ума, когда начнешь пропускать через себя миллионы чужих жизней. Пальцы вытягиваются в когти, не ради красоты или устрашения, а просто чтобы удобнее было рвать липкую оболочку человеческого вранья. Этот процесс формирования длится веками, ты сидишь в темноте, кости твои перестраиваются, хрустят, меняют форму. Ты чувствуешь, как твоё человеческое «Я» окончательно умирает, а вместо него рождается функция, орган очистки, космический желудок. Самое страшное время это когда процесс уже почти завершен, но рецепторы ещё работают по-человечески, ты уже огромный, страшный, с пастью, полной острых зубов, но ещё помнишь, что когда-то был, например, бухгалтером Колей. И тебе дают первую тестовую душу, какого-нибудь мелкого воришку, и ты должен его укусить, ты кусаешь, и тебя рвёт наизнанку от вкуса человеческой низости, потому что в тебе ещё жива память о чистой воде. Но Канцелярия строга, не съешь первого тебя отправят на переплавку, а это ещё больнее, и ты кусаешь второго, третьего, на сотом рецепторы притупляются, на тысячном покрываются мозолями. На миллионном, ты становишься мной, пожирателем, профессионалом со стёртой памятью и вечной изжогой. Понимаете? Мы это вы, только те из вас, кто согласился копить в себе гниль, вместо того чтобы вовремя выплеснуть её или сжечь в раскаянии, мы ваше зеркало, которое со временем обрело аппетит.
Глава 1. Будни Конвейера.
(Выдерживает паузу, смотрит на невидимого собеседника поверх очков, вздыхает. Ладонью, на которой видны въевшиеся, как мазут, следы копоти, вытирает лоб, пальцы дрожат. В руке зажат огрызок старого карандаша и засаленный блокнот в коленкоровом переплёте.) Ну что вы на меня так смотрите? Как на сенсацию, «Пожиратель душ»… звучит-то как, господи, громко, кинематографично. Сразу представляется что-то такое с крыльями, рогами, в чешуе и с вечным аппетитом. А на самом деле? На самом деле чистая рутина, учёт и контроль, сидишь, принимаешь, пережевываешь, никакого романтизма, обыкновенное производство. Работа тяжелая, вредная, а главное контингент, вы представляете себе этот контингент? Грешники! Какая тут атмосфера, спрашиваете? Быт какой? Быт как в привокзальной пельменной в час пик, только вместо пара от котлов, удушливый чад от непереработанного вранья, и теснота. Вы не представляете, какая здесь теснота! Они же лезут миллиардами, конвейер не справляется, лента трещит, шестерёнки забиты их несвежими мыслями. Вот я сижу за столом, стол качается, под ножку подложена сложенная вчетверо чья-то мелкая подлость, чтоб не шатался, настольная лампа без абажура, бьёт голым светом прямо в лицо, а перед столом очередь. Хвост уходит в бесконечную серую хмарь, и каждый, каждый пытается пролезть без очереди! Даже здесь! Пихаются локтями, суют мне какие-то дутые справки, медицинские книжки, характеристики с места работы... «Я заслуженный деятель!», «У меня бронь!», «Вы знаете, чьим водителем я работал?!» Слушаешь это и думаешь: господи, тебя же сейчас жрать будут, полностью, с костями и амбициями. А ты мне профсоюзный билет в нос тычешь... Они же думают, что грех, это что-то роскошное, что это шампанское в номерах, крики «гуляем!», тайные счета и роковые женщины. Они приходят сюда с гордостью: «Я, великий грешник!» А я смотрю… Господи, ну какая там душа? Там же не душа, там огрызо, обглоданный ещё при жизни, зависть, мелкая злоба, соседа подсидел, в суп плюнул, жене наврал, бюджет попилил… Мелочь! Тьфу, а не рацион, вкуса нет, слошной холестерин и канцерогены, настоящего, крупного греха, чтоб с размахом, чтоб отчаянно, днём с огнём не сыщешь, измельчал грешник, перевёлся. (Достаёт из кармана потёртый носовой платок, протирает очки, надевает обратно. Резко бьёт кулаком по столу, так что лампа вздрагивает. Голос пападается до глухого, яростного шепота.) Спрашивают: «Как вы их едите?» Да неохотно я их ем! Без аппетита. Мрачно здесь? Да нет, мрачно это когда темно и страшно. А здесь буднично! Вот что страшно, будничный, канцелярский ад. Я беру очередную душу, на ощупь она как мокрая, холодная курица, которую забыли в холодильнике в девяносто втором году, липкая, склизкая. Начинаю разрывать оболочку, пальцы сводит от этой мерзости. Вы пробовали когда-нибудь жрать чужие оправдания? Вот это самое пресное блюдо в мире. Они же все, когда попадают ко мне, начинают кричать одно и то же: «Время было такое!», «Все так делали!», «У меня были обстоятельства!». Ни один, вы понимаете, ни один не сказал: «Да, я сволочь, я так хотел», все жертвы обстоятельств. И вот эту серую, липкую массу из обстоятельств приходится глотать, она застревает в горле, от неё изжога. Я уже тоннами пью эту… как её… святую воду, чтоб хоть как-то продезинфицировать, не помогает. Открываешь его а там кишки из мелких обид, он всю жизнь копил злобу на соседа, у которого забор выше. Он жене изменял в командировках, а домашние тапочки проверял на чистоту с лупой. Он сыну сломал жизнь, потому что тот хотел на гитаре играть, а надо было в юридический. И вот эта скотина стоит передо мной, трясется, от него пахнет валидолом и дешёвым коньяком, которым он глушил страх перед смертью, и я должен это глотать! Я хватаю его, запихиваю в рот... (Лицо искажается судорогой отвращения, он резко сглатывает.) Хрустит на зубах, фу, как песок, как ржавая железная крошка, жевать эту массу чистая каторга. Вкуса греха нет, понимаете? Где гордость? Где титанический бунт против Творца? Где Люциферов размах?! Нету. Сплошная бытовая гниль, ощущение, будто ждёшь помойное ведро, в которое тридцать лет бросали огрызки, тухлую рыбу и использованные бинты. Самое страшное в моей работе это не крики, к крикам привыкаешь на второй тысяче лет, самое страшное это пустота. Когда ты открываешь эту душу, чтобы, так сказать, употребить, а там внутри… ничего. Человек жил шестьдесят лет, копил, суетился, строил дачу, покупал три машины, ненавидел зятя, читал газеты. Ты его открываешь а там сухо, как в прошлогоднем шкафу, моль летает. Ни одной живой мысли, ни одного искреннего раскаяния, даже страха настоящего нет, только глупое удивление: «А меня-то за что?» (Грустно улыбается, смотрит в сторону, пальцы судорожно барабанят по столу.) А погружение… Вы хотите погружения? Ну, давайте погрузимся, самое жуткое действие начинается потом, когда процесс пошел, я ведь не просто уничтожаю, я в этот момент становлюсь им, на долю секунды его ничтожная жизнь прокручивается во мне. Я чувствую, как у меня внутри начинает ныть его трусость, я чувствую, как он в седьмом классе не заступился за девочку, которую толкали в лужу, я чувствую этот липкий, потный страх перед начальником цеха. О боже, этот страх перед выговором! Он во мне горит! Я, космическое существо, Пожиратель с миллиардным стажем, вдруг начинаю трястись из-за того, что мне... то есть ему... выпишут строгача с занесением! Меня рвёт от этого, это не физическая рвота, это рвота духа, я плююсь этой серостью, а деваться некуда, надо доедать. План, отчётность, сверху смотрят, строго спрашивают за показатели.
Глава 2. Выходной день и Запретный Плод.
(Встаёт, начинает ходить взад-вперед по комнате, заложив руки за спину, шаги тяжелые, шаркающие. Садится в глубокое кресло, откинув голову на потёртую кожаную спинку, глаза закрыты. Рядом на колченогом табурете стоит граненый стакан с мутной, ледяной колодезной водой и лежит кусок черствого, серого хлеба, никаких разносолов. Слышно, как где-то в углу монотонно и тяжело капает вода, кап… кап… кап…) Выходной… (Не открывая глаз, горько улыбается углами губ.) Какое красивое слово, свободный день, раз в столетие, если повезёт с графиком и конвейер на профилактике. Знаете, что такое выходной для Пожирателя? Это судорожная, отчаянная попытка вернуть себе рецепторы, смыть этот липкий, трупный привкус человеческой пошлости, который въелся в корень языка, в поры, в мысли. Вы даже не представляете, как пахнет чужая, сожранная серость, она пахнет не серой и не костром. Она пахнет немытыми кастрюлями, залежалыми купюрами, плесенью из коммунального коридора и старыми, злыми сплетнями. И вот я сижу здесь, в этой тишине, молчу часами молчу, чтобы не слышать собственного голоса, который насквозь пропитался чужими оправданиями. Чего я хочу в этот день? Ничего. Я хочу абсолютного нуля. Выхожу на заброшенный пустырь, подальше от котлов и очередей, ложусь лицом в холодную, сырую грязь. Обычную земную грязь, в ней поверьте, тепла и честности больше, чем во всем моем контингенте. Бормочу сквозь зубы: «Господи, дай мне просто вкус дождя… Просто вкус мокрого камня… Очисти». Беру кусок угля, обычного, чёрного, жесткого угля, и грызу его, ломая зубы, чтобы этот чистый, первозданный хруст перебил вкус того чиновника, которого я доедал в пятницу. Тот чиновник… боже мой, он до сих пор ворочается у меня в печени со своими взятками и страхом перед проверкой. Уголь помогает, он впитывает токсины, но душу он вымыть не может. (Открывает глаза, взгляд тяжелый, багровый, устремленный в одну точку.) А иногда… иногда случается катастрофа, то, что мы здесь, шепотом, называем «Запретным плодом». Это бывает раз в триста-четыреста лет, сбой в системе, ошибка Канцелярии. Накладная выписана не на тот сектор, или пьяный чёрт-сортировщик перепутал папки. И ко мне, на этот грязный, заплеванный конвейер, среди воров, завистников и предателей, вдруг выталкивают… Её. Она не кричит, она не суёт мне партбилет и не плачет: «За что?!» Она просто стоит, маленькая, тихая, прозрачная, светлая душа, ну, скажем, какая-нибудь деревенская старуха, которая всю жизнь коровам хвосты крутила, копейки считала, но ни одной живой душе худого слова не сказала. Молилась за всех, делилась последним, плакала над чужой бедой, святая, абсолютно чистая, и вот она оказывается передо мной. Конвейер ревёт, лампа горит, я по инерции тяну к ней свои копотные, страшные лапы… и замираю. (Встаёт с кресла, начинает нервно ходить, заламывая пальцы, голос срывается.) От неё пахнет… Вы не знаете, чем пахнет чистая душа? Она пахнет яблоками, свежими, холодными яблоками из августовского сада, когда роса ещё на траве, и хлебом, настоящим, домашним, только что из печи. Этот запах… он бьёт мне в ноздри, и у меня начинается дикая, судорожная паника! Я не могу её сожрать! Понимаете вы это своим маленьким человеческим умом или нет?! Для меня чистая душа, это смертельный яд, это абсолютная щёлочь для моей кислоты, если я её укушу, её свет выжжет меня изнутри. Мой желудок, привыкший к тухлятине и помоям, просто разорвётся от этой чистоты, это как после тридцати лет тюремной баланды глотнуть чистого озона, лёгкие лопнут. И вот мы стоим, я гигантское, мрачное чудовище, пожиратель с миллиардным стажем, и она маленькая, светлая точка. Я смотрю на неё, у меня слюна течёт от этого дивного, забытого запаха, но я знаю: один прикус, и мне конец. Запретный плод, самый сладкий, самый желанный, и самый смертоносный. Она смотрит на меня с такой… с такой жалостью! Вы представляете? Грешники меня ненавидят, боятся, проклинают. А эта старуха смотрит на мои когти, на мою исцарапанную морду и говорит тихонько: «Ох, миленький… как же ты устал-то тут, поди, спина-то как болит в этой сырости…» (Останавливается, дыхание перехватывает, лицо искажается смесью боли и восторга.) У меня внутри в этот момент всё переворачивается, земля из-под ног уходит, я падаю перед ней на колени, прямо туда в дорожную пыль, в окурки, которые грешники побросали. Хватаю её аккуратно, двумя пальцами, чтоб не поцарапать, не осквернить этой адской гарью… И изо всей силы, сколько есть духу в моих старых лёгких, дую на неё! Вверх! Туда, сквозь потолок, сквозь балки, сквозь всю нашу ведомственную канцелярщину, лети, родная! Беги отсюда, не для тебя этот подвал строили! Конвойные орут, сирена воет, инструкция нарушена, мне сейчас штраф впаяют и лишат выходных на три века вперёд… А я стою, смотрю, как этот яблочный свет исчезает вверху, и плачу, чёрными, грязными слезами плачу. И знаете что? После этого мой кусок угля уже не работает, после этого я ещё лет пятьдесят вообще ничего есть не могу, хожу голодный, злой, скрежещу зубами, план заваливаю… Потому что после вкуса того яблока… эту вашу серость жрать, ну совершенно невозможно, себе дороже.
Глава 3. Санкции Высшего Руководства.
(Внезапно гаснет даже та слабая, голая лампочка, что висела над столом, комната погружается в глухой, леденящий холод. Сверху, прямо сквозь глухой бетонный потолок, начинает сочиться тяжелое, зеленовато-серое свечение, цвет канцелярского сукна и казённых папок. Воздух становится густым, как кисель, слышно, как где-то в вышине с сухим стуком щёлкают гигантские счёты. Пожиратель мгновенно сжимается, подтягивает голову к плечам, его огромная фигура кажется теперь маленькой и беззащитной. Он переходит на замогильный, хриплый шепот.) Слышите? (Показывает пальцем наверх.), это они, Высшее Руководство, Канцелярия Главного Управления Сектора Очистки. Они ведь там не имеют лиц. Зачем чиновнику лицо? У них вместо лиц параграфы, они не спускаются сюда сами, брезгуют, они присылают циркуляры, и Инспекторов. Такие, знаете, существа в отглаженных костюмах из прессованного пепла, в нарукавниках. Когда они узнали, что я выдул ту старуху обратно Наверх… О-о-о, что тут началось! Конвейер остановили на трое суток, прилетела комиссия, сели вот за этот самый стол, достали гроссбухи, разложили акты сверки. Старший инспектор, сухой такой, от него пахнет мёртвыми инструкциями и старыми чернилами, посмотрел на меня сквозь сканер жатвы, и говорит: «Гражданин Пожиратель, по накладной номер сорок две тысячи свитками семьсот двенадцать из Сортировочного Центра выбыла единица груза. Масса тридцать семь граммов. Категория „Душа человеческая обыкновенная“. В графе „Утилизация“ вашей подписи нет. Где единица?» Я сижу, руки на коленях, когти спрятал. Нагло так говорю, с перепугу: «Усушка, говорю, или утруска, продукт был некачественный, испарился в процессе первичного осмотра». Он не улыбается, у них там вообще юмор изъят за ненадобностью. Он водит пальцем по бумаге: «Усушка святости не предусмотрена регламентом. Вы нарушили баланс отчётности, вы понимаете, что Наверху из-за вашей самодеятельности случился затор? Там её никто не ждал, под неё не выделено штатное место в Раю, на неё не выписан паёк маны! Она там сидит на облаке, как нелегальный мигрант, и портит нам всю статистику взаимных расчётов между Ведомствами!» Я молчу, понимаю, что крыть нечем. «Вы, говорит инспектор, занимаетесь укрывательством неликвидного сырья. Вы проявили… человечность». (При этом слове он кривится, будто лимон съел.) «Это профессиональная непригодность, за это мы можем разжаловать вас в мелкие бесы на серные ванны, будете там грешникам пятки огнём щекотать до конца вечности». И знаете, почему они меня не разжаловали? А работать некому! Никто больше этот сброд жрать не соглашается. Молодежь из новых бесов они же все сейчас с высшим образованием, им бы только в офисах сидеть, контракты на души подписывать, маркетинг, пиар… А корыто чистить, в конвейере копаться, дураков нет. В общем, выписали мне строгий выговор с занесением в личное кармическое дело, отрезали половину пайка угля на следующий век. И поставили на стол… вот эту штуку. (Показывает на незаметный чёрный ящичек с мигающим багровым глазком.) Счетчик калорий и контроля биомассы, теперь каждая сожранная душа взвешивается автоматически, если вес не совпадет с накладной сразу штраф. Они думают, что механикой можно победить вкус яблок… Наивные канцелярские крысы. В чём философия, спрашиваете? Да в том, что человек оказался гораздо страшнее, чем про него думали Наверху, и гораздо ничтожнее, чем думали Внизу. Там, Наверху, всё ещё надеются, прощают, посылают знаки, строят храмы. Думают: «Ну, это же Подобие Божие, оно просто оступилось»., а я его тут раздеваю до кальсон, и вижу: нет там никакого подобия. Там червь, который жрал, спал, гадил и очень боялся, что его заметят. Они не живут, они отбывают номер, земля для них как зал ожидания на заплёванном вокзале, посидели, намусорили, дождались своего поезда, и ко мне. И вот я думаю: если это подобие, то кто тогда оригинал? (Останавливается, смотрит в упор, взгляд становится леденящим.) Страшная мысль, да? Вот за неё меня здесь и держат, на этой вредной работе, чтобы я не думал, а жевал.
Глава Последняя. Износ: Куда уходят фильтры. (Карандаш в руке окончательно ломается, пожиратель долго смотрит на тупой грифель, затем медленно, с трудом разжимает пальцы, пальцы сводит судорогой. Он откидывается на спинку кресла, и слышно, как внутри его грудной клетки что-то сухо, со скрежетом трещит. Словно старая пружина в часах, которую завели слишком сильно миллион лет назад. Взгляд его тускнеет, багровый отлив в глазах сменяется пепельным, матовым цветом.) Вы думали, мы вечные? Ну конечно, раз чудовище, раз сидит в аду, значит, навсегда. Нет. Всё в этой вселенной имеет свой предел прочности. Металл устаёт, гранит крошится, а уж фильтр... любой фильтр рано или поздно забивается наглухо. Каким бы огромным ни был твой космический желудок, наступает день, когда он больше не может растягиваться. Это называется «полный износ ресурса», физический и психологический. Профессиональная смерть Пожирателя, как это выглядит? Сначала ты начинаешь терять хватку, пальцы, эти костяные когти, которыми ты миллион лет вскрывал человеческое враньё, блекнут. Они становятся хрупкими, как сухой мел, ты берёшь душу грешника, обычную, липкую, привычную, а оболочка не рвётся. Руки скользят, силы нет, кожа, которая была каменным панцирем, истончается до состояния папиросной бумаги. И сквозь неё начинает проступать вся та чернота, которую ты сожрал за века, ты буквально начинаешь чернеть изнутри. Каждая чужая подлость, каждая съеденная зависть проступает на твоём теле грязными, несмываемыми пятнами. Но страшнее износ психологический, это когда наступает абсолютная, глухая апатия, тотальное онемение рецепторов. Ты садишься за стол, конвейер ревёт, перед тобой ставят очередную партию, ты берёшь душу, кусаешь... и не чувствуешь ничего, вообще, ни отвращения, ни злости, ни вкуса. Словно ты жуешь вату, или мокрый картон, ты смотришь на грешника, который бьётся в истерике и кричит: «Я предавал друзей! Я воровал у сирот!», а во мне внутри, тишина. Мне плевать, мне до такой степени всё равно, что я не могу заставить себя сделать глоток, пропадает аппетит, смысл исчезает. Ты понимаешь, что эта бесконечная серая река никогда не кончится, а ты больше не можешь быть её руслом. И тогда за тобой приходит Канцелярия, они не устраивают проводов на пенсию. Инспектор просто приходит, смотрит на твой счетчик калорий, качает головой и ставит в личной карточке штамп: «Списан по акту утилизации основного оборудования». Куда нас девают? Из нас делают... строительный материал, пожирателя, выработавшего ресурс, отводят на Самый Нижний Уровень, туда, где вообще ничего нет, кроме пустоты и ледяного ветра. Там тебя укладывают на землю, и ты замираешь, постепенно, сантиметр за сантиметром, твоё тело начинает каменеть окончательно. Твои кости становятся фундаментом для новых секторов ада, твои плечи опорами для новых конвейерных лент. Из наших изношенных, забитых чужим грехом тел строят стены для тех самых кабинетов, где будут сидеть новые Пожиратели. Мы становимся ландшафтом, серой, глухой, нерушимой стеной, которая сдерживает этот напор человеческой нечисти. Ад стоит на нас, буквально, на нашей усталости, на нашей выгоревшей пустоте. Знаете, о чём я думаю сейчас, когда этот треск у меня внутри становится всё громче? Я думаю, что это хорошая смерть, справедливая, я столько лет пропускал через себя эту грязь, что стать в итоге твердой, глухой стеной, это почти блаженство. Окончательная тишина, больше никаких очередей, никаких оправданий, просто камень, холодный, спокойный камень, который больше никому ничего не должен. Мой ресурс на исходе, парень, я чувствую, как пепел уже подступает к горлу, мне осталось от силы сотня-другая лет, пустяки, мелочь по здешним меркам.
Эпилог: Прощание. (Камера медленно отъезжает назад, пожиратель встаёт из-за стола, его фигура качается, но он выпрямляется во весь свой огромный рост. Он подходит к тяжелой, кованой двери, за которой слышен бесконечный, приглушенный гул миллионов человеческих голосов. Он кладёт руку на засов, но не открывает, поворачивается лицом к объективу, взгляд его становится удивительно спокойным, глубоким и трагичным, это финал.). Ну вот и всё, ребята, кино окончено, плёнка кончается, вы спросили меня в самом начале: в чём главный итог моего существования? Я думал об этом, все эти миллиарды лет, пока жевал, пока давился, пока слушал это бесконечное: «Я не виноват, время было такое…» Знаете, к какому выводу я пришел? Ад он ведь не под землей, и не здесь, в моём заплёванном кабинете, ад это то, что вы приносите с собой. Вы строите его всю жизнь, кирпичик за кирпичиком, из своих маленьких предательств, из недосказанных слов любви, из трусости, из дурацких дач, ради которых грызли горло друзьям, из зависти к коллегам. Вы его бережно упаковываете в чемоданчик, и когда сердце останавливается, вы с этим чемоданчиком послушно идёте по моему коридору, вы сами сдаёте его в багаж. А я… я просто этот багаж распаковываю и ем её, мой итог ужасен, я санитар огромной, космической помойки, и трагедия в том, что эта помойка пополняется добровольно. Никого сюда не тащат насильно, человек сам, своими руками, вытравливает из себя вкус яблока и заменяет его вкусом тухлой капусты. Чтобы быть «как все», чтобы не выделяться, самое страшное, что я понял за вечность: зла как такового огромного, величественного, сатанинского почти не существует. Есть просто колоссальный дефицит добра, сплошной дефицит, люди не умеют жить, они умеют только функционировать. Поэтому я и спешу, поэтому и наговорил тебе всё это, чтобы там, наверху, хоть кто-то успел понять: мы не вечные механизмы. Мы тоже устаем от вашей низости, и когда мы все превратимся в камни... кто тогда будет чистить этот мир? Подумайте об этом. (Берётся за ручку двери, оборачивается в последний раз.) Ладно, мне пора работать, там, в очереди, опять стоят «заслуженные», «уважаемые», «проверенные»… опять будет хрустеть на зубах серая пыль. Слышите этот скрежет? Это они ногтями по дверному косяку скребут, думают, там, за дверью, есть что-то ещё, кроме меня... А вам, тем, кто по ту сторону экрана… Последний совет от старого, усталого людоеда. Когда вернётесь домой обнимите жену, просто так. Назовите дураком начальника, если он дурак, и не бойтесь выговора. Купите килограмм самых дешевых, кислых, антоновских яблок, разрежьте и понюхайте, и помните этот запах, намертво помните. Чтобы, когда придёт ваш час встать в мою очередь… мне было бы за что зацепиться пальцами, чтобы вышвырнуть вас отсюда к чёртовой матери… то есть, наверх, к Богу. Живите так, чтобы мне было невкусно. (Резко дёргает засов, дверь распахивается, в комнату врывается серый ураган из пыли, криков и канцелярского шума. Пожиратель шагает внутрь, и дверь с грохотом захлопывается, экран медленно гаснет...)
Свидетельство о публикации №226101001594