Записки профессора философии, 77-и лет

Часть 12

Война — это изначальная природа человека или его изобретение?

Начало октября 2026 года, дача в Подмосковье

За окном — та особенная подмосковная осень, когда воздух становится прозрачным, как слеза, а поредевшая листва открывает то, что летом было скрыто: резные наличники соседних дач, деревянные башенки, старые террасы, помнящие ещё те времена, когда поезд превратил глухие деревни в модные летние курорты. Я сижу на веранде, укутавшись в старый плед, и пью чай. В такие минуты кажется, что время замедляется и можно наконец подумать о вещах, до которых не доходили руки в суете университетских коридоров.

А суета была. Сорок лет я преподавал философию — студентам, аспирантам, иногда самому себе. И вот теперь, на восьмом десятке, я обнаруживаю, что самые важные вопросы никуда не делись. Они просто ждали, пока я перестану делать вид, что у меня есть на них ответы.

Где-то за домом слышатся топот и воинственные возгласы. Это мой внук. Ему десять. Он смастерил из старой доски, трубы и верёвки нечто, что в его воображении является ружьём. Бегает по участку, кричит, падает в траву, вскакивает, снова бежит. Играет в войну. Пока — в игру.

Я смотрю на него и чувствую, как во мне поднимается что-то древнее — не тревога даже, а скорее вопрос. Тот самый вопрос, который я задавал студентам на первом курсе и на который они бодро отвечали, не понимая ещё, что философия — это не про ответы, а про умение жить с вопросом. И искать на него ответ. Иногда всю жизнь.

Вопрос этот звучит так: война — это природа, неизбежно присущая человеку, или его изобретение? Или... что-то ещё, чего мы не знаем и о чем не догадываемся.

В последнее время мне кажется, что теперь-то, наконец, я знаю ответ. И не один — целых три. Но, скорее, это не ответы, а три гипотезы, три правды и одновременно три заблуждения.

За годы преподавания я убедился: если студент предлагает бинарный ответ на этот фундаментальный вопрос — он ещё не начал думать. Правильный ответ почти всегда звучит по-другому: и то, и другое, но не в равной пропорции и не в одинаковых условиях. Так я думаю. Однако ценность моего анализа не в том, чтобы уютно усесться на «золотую середину», а в том, чтобы понять механику взаимодействия двух определяющих факторов: биологического и социального. И найти точки, где возможно вмешательство для предотвращения войны.

Хочу поделиться с вами своими мыслями, не претендуя на истину в последней инстанции. В моём возрасте уже неприлично делать вид, что знаешь ответы. Зато можно честно рассказать, где ты сомневаешься и на что ещё надеешься.

А вот и первая гипотеза: война заложена в природе самого человека. Каждого из нас. И она неизбежно прорвётся наружу.

Что говорит в её пользу? Эволюционная биология напоминает: человек — продукт естественного отбора, а отбор по определению включает конкуренцию за ресурсы. Выживает сильнейший. Наши ближайшие родственники — шимпанзе — ведут нечто вроде «пограничных патрулей» и убивают самцов соседних групп. Это не метафора войны, но её эволюционный предшественник.

Нейробиология добавляет: в человеческом мозге есть системы, отвечающие за агрессию, страх, территориальное поведение, групповую лояльность. Мгновенная эмоциональная реакция на угрозу «своим» — не культурный конструкт, а врождённый механизм. И это не изменить.

Антропология и археология дополнительно дают материал, от которого становится не по себе. Лоуренс Кили в своей работе «Война до цивилизации» показал: доисторические войны были не ритуализованной игрой с ограниченными потерями, а конфликтами, не менее смертоносными, частыми и безжалостными, чем современные. Тактика набегов и засад давала высокий уровень смертности; взрослые мужчины, попавшие в руки врагов, почти всегда убивались; внезапные набеги редко щадили даже женщин и детей. Оценки антропологов таковы: до 20–30% взрослых мужчин в некоторых догосударственных обществах умирали от межгруппового насилия. Это сопоставимо с потерями в мировых войнах XX века.

Психология привносит свои аргументы. Стэнли Милгрэм в 1960-х годах провёл серию экспериментов, которые навсегда изменили наши представления о морали и свободе воли. На мысль о них его натолкнул процесс над Адольфом Эйхманом — тем самым «маленьким человеком», который, не будучи садистом, организовывал отправку людей в лагеря смерти и искренне считал себя исполнителем долга. Результаты оказались ужасными: в определённых ситуациях человек начинает воспринимать себя «инструментом для выполнения чужих желаний и потому больше не считает себя ответственным за свои действия». Моральные ограничители, как оказалось, очень хрупки.

И здесь я вынужден признаться в личном. Читая эти страницы, я вспомнил, как много лет назад, в юности, на каком-то собрании — не помню уже, по какому поводу, — я с удовольствием подхватил общее негодование против одного человека, которого почти не знал. Я не кричал громче всех, но кричал. Тогда мне от этого стало легче. А вечером мне стало стыдно — не за поступок, а за то, каким лёгким он оказался. Без каких-то барьеров. С тех пор я знаю: во мне тоже есть эта кнопка. Просто её редко нажимали.

Но что-то говорит и против абсолютизации этой гипотезы. Прежде всего — различие между агрессией и войной. Агрессия — скорее индивидуальное поведение. Война — организованное, коллективное, целенаправленное насилие с политической или экономической целью. Между вспышкой ярости — агрессией — и планированием кампании на год вперёд — войной — целая пропасть. Шимпанзе не воюют; они конфликтуют. Люди же воюют чаще.

И ещё — масштаб. Если бы война была по природе чисто биологической, её интенсивность была бы примерно постоянной. Но мы видим колоссальные колебания: от относительно мирных периодов до тотальных войн XX века. Биология не менялась так быстро — значит, менялось что-то другое.

Наконец, мирное большинство населения. Даже в самых воинственных обществах большинство людей большую часть времени не убивает. Солдаты часто испытывают глубокое отвращение к убийству. Значит, агрессия, превращающаяся в войну, — не автоматическая реакция, а то, что нужно специально активировать, тренировать, организовывать.

Истина первой гипотезы: человек обладает биологическими предрасположенностями, которые делают войну возможной: склонностью к групповой лояльности, страхом перед чужими, агрессией при угрозе, способностью к жестокости при определённых условиях. Но сводить войну только к биологии — заблуждение. Война — не инстинкт, а потенциал. Биология создаёт «сырьё» — необходимое, но недостаточное условие — и не диктует форму реакции.

Гипотеза вторая: война — продукт общественных устройств.

Что говорит в её пользу? Историческая корреляция очевидна: войны в их современном понимании — как систематического, организованного, массового явления — возникают вместе с государствами, письменностью, армиями, налогами. Первые государства Месопотамии, Египта, Китая вели войны почти постоянно. Война была обычным способом пополнения собственных ресурсов: земли, пищи, денег, рабов и прочего. До появления государств конфликты были локальными и чаще всего эпизодическими.

Институциональная логика: война требует мобилизации, снабжения, командования, идеологии, оправдания. Всё это — институты. Без государства нет войны в современном смысле. Экономические интересы: многие войны имеют явную экономическую подоплёку — контроль над торговыми путями, ресурсами, рынками. Колониальные войны, борьба за нефть, за доступ к морям — это не биология, это геополитика. Идеологии: национализм, религиозный фанатизм, фашизм — все эти системы создают образ врага и моральное оправдание убийства. Люди не рождаются с желанием умереть за флаг.

Политология добавляет: тип режима коррелирует с вероятностью войны. Бытует мнение, что демократии реже воюют друг с другом. Автократии же чаще ведут войны. Однако не стоит забывать, что в современном мире под лейблом «демократия» может скрываться махровая автократия. Но тем не менее устройство общества — важный фактор. Системный подход показывает: «ловушка Фукидида», дилемма безопасности, гонка вооружений — всё это демонстрирует, что даже при отсутствии злой воли отдельных людей система может толкать к войне. Однако — и это важно — ловушка Фукидида не является пророчеством неизбежности; это модель риска, требующая внимательного анализа.

И здесь я снова ловлю себя на сомнении. Мне легко рассуждать о системах — я всю жизнь имел дело с идеями, а не с людьми, которые гибнут. Но когда я читаю о том, как в 1914 году европейские лидеры, люди, в общем-то, не злые, образованные, любившие искусство и своих детей, шаг за шагом вползали в безжалостную бойню, я вижу, что никакая «система» не работает сама по себе. Её раскручивают живые руки. И тогда вопрос «кто виноват?» становится не абстрактным, а очень конкретным: ты, я, каждый, кто молчал, когда надо было говорить. И не только говорить — надо было действовать.

Что говорит против абсолютизации? Война как групповой вооружённый конфликт старше государства. Археология показывает: массовые убийства между группами существовали в неолите и даже в палеолите. Значит, государство не создало войну, а лишь усилило и организовало её, сделало более эффективной. Родилась целая наука ведения войны.

Разные общества — разная воинственность. Если бы война была чисто социальным конструктом, её можно было бы «деконструировать» и устранить — законами, правилами, декретами. Но попытки построить полностью мирные общества, как правило, терпели крах. Значит, социальное конструирование имеет пределы, заданные человеческой природой. Эмоциональная сила национализма — почему люди так легко откликаются на призывы защищать «своих»? Потому что это резонирует с чем-то глубинным. Чисто человеческим.

Истина второй гипотезы: общественные устройства — государства, идеологии, экономические системы, международная анархия — являются непосредственной причиной конкретных войн. Заблуждение: считать войну лишь социальным изобретением, которое можно отменить декретом.

Остаётся третья гипотеза: война — результат взаимодействия природы человека и общества.

Эта гипотеза не эклектична — она системна. Она утверждает: война возникает на пересечении двух реальностей. Биологические предрасположенности человека создают потенциал. Социальные системы создают условия, при которых потенциал реализуется.

Можно представить это как формулу: война есть функция человеческой природы, общественной системы и исторического контекста. Ни один из множителей не равен нулю. Но их произведение может сильно меняться.

Пример из истории: Первая мировая война. Биология — страх, национализм, чувство угрозы. Социальная система — союзы, гонка вооружений, имперские амбиции, отсутствие механизмов предотвращения. Контекст — убийство эрцгерцога. Ни один фактор в одиночку войну не объясняет.

Более современный пример: ядерное сдерживание. Биологические предпосылки — страх, агрессия — никуда не делись. Социальная система — биполярный мир, ядерный паритет, горячие линии, договоры. Результат: великие державы не воюют напрямую. Потенциал остался и, возможно, даже вырос, но система его заблокировала.

Ключевое следствие: если война — продукт взаимодействия, то её можно предотвращать, воздействуя на любую из сторон. На биологию напрямую воздействовать трудно, но можно — через воспитание, культуру, снижение детской травмы. На социальные системы воздействовать можно и нужно. На контекст можно влиять.

И здесь мне хочется быть честным до конца. Всё это звучит складно — особенно когда сидишь, укутавшись в тёплый плед, с чашкой чая. Но я слишком долго жил, чтобы не знать: складные теории — самое опасное, что есть на свете. Они успокаивают. А успокаиваться нельзя. Потому что за каждой такой схемой — реальные люди, реальная боль, реальные решения, которые кто-то принимает каждое утро, глядя в зеркало.

В какой момент ещё можно остановить движение к неизбежной войне?

Это, пожалуй, самый практический вопрос. Рассмотрим его по фазам.

Долгосрочные предпосылки войны формируются годами и десятилетиями. Структурные условия: неравенство, несправедливость, исторические травмы, гонка вооружений, идеологическая поляризация. Что можно сделать? Развивать институты мирного разрешения споров. Снижать экономическое неравенство. Строить взаимозависимость. Работать с исторической памятью — не замалчивать, но и не культивировать обиды и не воспитывать ненависть. Воспитывать культуру диалога, а не культуру врага. Время есть, и всё это можно формировать постепенно.

Нарастание напряжённости, ведущей к войне, занимает месяцы и годы. Взаимные претензии, пропаганда, мобилизация, разрыв связей. Что можно сделать? Ранняя дипломатия — не ждать, пока конфликт станет «неразрешимым». Посредничество третьих сторон. Горячие линии и механизмы деэскалации. Противодействие пропаганде вражды. Время ещё есть, но война уже прогнозируется, и для её предотвращения нужны активные действия.

Кризис, часто предвоенный, развивается в течение дней и недель. Инцидент, ультиматум, мобилизация, ускорение событий. Времени почти не остаётся; оно стремительно уходит. Что можно сделать? Немедленные переговоры на высшем уровне. Взаимные уступки, сохраняющие лицо. Вмешательство нейтральных посредников. Даже заморозка конфликта без его разрешения. Не доводить ситуацию до крайности, до точки невозврата.

Точка невозврата — остаются часы и дни. Приказ о начале военных действий, первые выстрелы, пропаганда «мы не могли иначе». Что можно сделать? Почти ничего. Всё. Война. Именно поэтому важно действовать на предыдущих фазах.

Что мы должны и можем изменить, чтобы следующей войны не было?

На уровне человека: воспитание эмпатии, навыков ненасильственного общения, критического мышления, устойчивости к пропаганде. Психическое здоровье — снижение травмы, насилия в семье, детских стрессов. Культура — поощрение диалога, а не конфронтации; осуждение жестокости, а не романтизация войны.

На уровне общества: сильные, независимые институты, способные разрешать конфликты мирно. Справедливое распределение, снижение неравенства, взаимозависимость. Ответственное освещение в медиа, противодействие языку вражды. Образование — обучение истории без чрезмерной национальной мифологизации, формирование глобального сознания.

На уровне государства: приоритет дипломатии, международного права, многосторонности. Военный потенциал, достаточный для сдерживания, но не для нападения. Снижение авторитаризма — демократии реже воюют друг с другом. Борьба с коррупцией, которая часто ведёт к войнам. Постепенное сокращение ядерного оружия, укрепление режимов его нераспространения.

На уровне международной системы: реформа ООН, повышение эффективности Совбеза, ограничение права вето в случаях массовых зверств. Неотвратимость наказания за агрессию. Региональные организации как примеры мирного сосуществования. Экономическая интеграция — чем больше взаимозависимость, тем дороже война. Контроль над оружием.

Признаюсь: всё это правильно и, возможно, помогло бы человечеству избавиться от войны как средства разрешения проблем. Мне понятно, что надо делать, но совершенно не ясно, как это сделать. Что мешает? Думаю, всё тот же человеческий фактор. От него не уйдёшь.

Однако продолжим.

Мудрость, которая приходит с годами

За внуком я наблюдаю уже час. Он устал, бросил своё «ружьё» и теперь что-то строит из веток — кажется, шалаш. Война закончилась. Началась мирная жизнь. Пока — игра.

Я думаю о том, что за восемьдесят с лишним лет, прошедших после 1945 года, человечество пережило много войн, но не мировую войну. Верю, что это не случайность. Что это результат осознанных усилий: ядерное сдерживание, международные институты, экономическая взаимозависимость, память о катастрофе.

Всё-таки я надеюсь — война не неизбежна. Если бы она была чисто биологической, мы были бы обречены. Но раз социальные системы — часть причины, то их можно и нужно менять. Биологические предрасположенности человека остаются, и их, конечно, нужно учитывать. Это в наших руках.

Козьма Прутков говорил: «Нельзя объять необъятное». Но можно хотя бы не повторять ошибок, которые уже стоили миллионы жизней. Это — не героизм. Это — минимальная возможная и необходимая разумность.

Внук зовёт меня посмотреть шалаш. Я встаю, опираясь на палку, и иду по осенней траве. Где-то далеко, за лесом, садится солнце. Мир кажется хрупким, но всё ещё живым.

И знаете, что я думаю в эту минуту? Что все мои гипотезы, все формулы и фазы — это только слова. Их можно принимать, а можно и отвергать. Не могу отделаться от этой мысли. Но рядом бежит мальчик с деревянным ружьём, и ему ещё жить в этом мире. И от меня — да, от меня, старого профессора с чашкой остывшего чая — зависит, будет ли он вспоминать эту игру через сорок лет как невинную забаву или как первую репетицию настоящей беды. Я не знаю ответа. Но я знаю, что не имею права его не искать.

Профессор философии, 77-и лет от роду.
Подмосковье, дача.
Октябрь, 2026 год.


Рецензии