Живое

Это было в самый день его смерти. Когда батюшка был ещё, вроде бы, жив.
Он лежал на своей топкой постели, усиленно притворялся живым и напряженно всматривался сквозь ресницы в полумрак или отыскивал в неясных сумерках плотно зашторенного крестчатого окна, чтобы вспомнить время суток.
Был день.
Вербное воскресенье.
Ему семьдесят восемь.
Он в своей постели.
Очень хотелось есть. И он даже подумывал иногда, перекусить или умереть натощак?
В святом углу ровно догорала лампада, разбрасывая по иконам красные полосы света. И лики казались торжественными, но угасающими в небытие.
Рядом лежал внук, Тимка, что-то шептал и рисовал пальцем в воздухе неведомые образы.
От Тимка пахло кухней, пряниками с корицей и детством с оголенной верой в настоящее. Если бы у детства был особый запах, кроме молока, недозревших яблок, илистого речного берега, влажного песка…
Был запах.
– Так, ну пойду я служить Страстную, сегодня бесплодная смоковница, – напомнил о себе его сын, отец Дмитрий, говоря и с утверждением, но и с вопросом. – Надо ещё… В общем, хотел сказать я… Мало ли, сказать. Ты ведь…
Отец Андрей потянулся к нему, отозвался, но внук ухватился за его взгляд, перебил:
– Дедушка, а почему у тебя детская рубашка? – он уселся на край постели и кивнул уходящему Дмитрию, который тихо прикрыл за собой дверь. Может, навсегда.
Тимка стащил с дедовой груди одеяло, чтобы лучше рассмотреть мультяшных персонажей на дедушкиной пижаме.
Сам же вернулся к тому, зачем пришёл.
– Мы спорили… Ты, вот, что за чудеса видел? Видел что-нибудь?
– Чудеса? – отец Андрей задумался о сыне, о том, что мучает их обоих. И не станет ли этот разговор, краткий, смятый, неуклюжим последним разговором.
Но суетливый Тимка напомнил о себе, потянул деда за одеяло.
Андрей вернулся умом обратно, к внуку, будто опомнился. И задумчиво разгладил седые волосы обеими руками, как обыкновенно делал в преддверие Литургии.
Но о чудесах не рассказал.
– Я видел… Много видел. Видел…
– А самое-самое? – Тимка выпучил глаза и мягко опёрся о деда, подался вперёд, готовый впитать великое.
– Самое-самое… – в каком-то пристальном сосредоточении повторил отец Андрей и стал двумя пальцами разгонять усы в обе стороны.
Наконец, оставил их, поднял руку, неопределенно шевельнул пальцами в пространстве перед собой и вгляделся в эту пустоту. А потом причмокнул, как причмокивают любители искусства, замирающие перед шедевром и не имеющие слов, чтобы описать безупречность. И от того вечно мычащие, чмокающие да кривляющие гримасы: слова обозначают лишь крайности, а полутонов не имеют.
– Я видел, – снова попробовал объяснить дедушка, но снова лишь причмокнул. – Живое?
И несколько раз ткнул себя в грудь.
Потом сжал кулак, потряс им, глядя в сторону, в поиске идей, и снова уставился на Тимофея привычным дедовским лицом, которое обычно улыбалось само по себе, без улыбки. – Всё, что ты видишь вокруг.
– Живое, – с замиранием повторил Тимофей, озираясь, и вгляделся в дедову грудь, спрятанную за смешной пижамой.
Но ничего живого не обнаружил, и снова внимательно осмотрел комнату.
Стены были увешаны старыми фотографиями, давно и подробно потребленными его любопытным вниманием. Иконами, картинками из журналов и скучными листками с текстами, которые дедушка писал и развешивал сам для себя.
Отпустив это, Тимофей перемахнул через дедушкины ноги и юркнул под одеяло возле стенки со знакомым пушистым ковриком. А там — подмышку, чтобы только голова торчала, и чтобы привычно рассматривать и «расчёсывать» батюшкину бороду гребенкой из пальцев.
Отец Андрей прижал его к себе, теплого, близкого, живого. И задумался о пояснении, чтобы чудо открылось и внуку.
Но Тимка вздрогнул и медленно, ровно задышал — заснул.
Так быстро у него под боком только «Оленький цветочек» засыпала. Его дочь, теперь уже взрослая женщина, жена, мать двоих.
А тогда…
Батюшке вдруг картинкой припомнился их отпуск, как они вдвоем догоняли остальных, уже сутки плескавшихся в море.
Андрей всегда помнил те дни. Но серо, как факт хронологии.
А теперь, греясь Тимкиным пряничным теплом, он сорвался в память чисто и ярко.
Они с Оленькой бежали по привокзальной площади и смеялись убегающему времени, которого полно.
Он — тяжело шлёпая туфлями по воде и разбрызгивая отраженное в лужах небо. Щедро, как разбрызгивают лето в начале июня.
Она — чуть позади, легко, с детской тревогой неизвестности и вопросами, обращенными в его спину.
Ей было уже тринадцать, а ему уже пятьдесят три.
Она глядела вперёд его глазами, как через бинокль. И папа проводником вёл её через неизведанное.
Сам же он смотрел прямо, потому что был уже там, впереди. Почти в конце.
Желтый вокзал проплывал мимо, отгораживаясь от них множеством ступенек. Но ступенек они не боялись, они взлетали на них, они смеялись им.
Вначале Андрей со своим красным чемоданом на колесиках, рюкзаком, сумкой, потом Цветочек налегке.
Шелковый сарафан, смешные косички из-под широкополой шляпки.
Поезд гудел, кричал о том, что их ждёт впереди. Но они и сами знали, что там лето, море, что там многие тайны неизведанных мест.
Оленька знала это по предположениям, папа — по воспоминаниям.
Потом дороги разорвались надвое, она выросла, он отпустил её, и для него лето закончилось.
Он твердил себе, что нельзя держать дочь за руку всю её жизнь. Что она уже давно научилась ходить сама.
Но держал. Отпускал. Снова хватал.
Годами.
А тогда он просто бежал по лужицам, сдерживая одышку, слышал за плечами её неугомонный лепет, вскрики удивления или смех без причины. И волнение, волнение… Дрожание её души в ожидании счастья.
Дождь очень кстати сорвался, заморосил тонко, и его прохладные капли стекали по отцовским горячим щекам, маскируя то, что он чувствовал, видя наперёд.
И отчего он тогда прощался с ней заранее?
Потом они стояли под вокзальным крылечком, и струйки дождя колотили по жести подоконников с добродушной лиричностью праздничных тропарей.
– Па-па;, па-па;, – восторженно вскрикивала Оленька на всякую новую для неё мелочь, смешно по-французски ударяя на втором слоге.
А Андрей смеялся её смеху, глядел вокруг через её восторг, как через бинокль, позволяя ей быть его проводником чего-то простого.
Или с гордостью хозяина показывал ей мир вокруг, как будто, раз он увидел его давным-давно, то уже немножечко стал хозяином.
Настоящий железнодорожный проводник усмехнулся мокрому билету и кивнул:
– Прощайтесь, времени мало осталось, – что-то сочувствующее, отцовское пело в его голосе, уже усталом и немолодом.
Он подумал, что Андрей остаётся, и этот поезд разлучит их.
Но тот батюшка, тогда ещё не очень похожий на этого батюшку, протянул и свой билет. Они рассмеялись, и вскочили в вагон, и нашли свои полки.
Она — верхнюю, с радостью первооткрывателя и путешественника.
Он нижнюю — с усталостью и заботой о чемоданах.
Состав дернулся, и в квадратном окне мимо них поползло лето.
И Андрей смотрел, как оно уносится прочь.
Для неё, временно.
Для него, пожалуй, навсегда.
И это «навсегда» теперь подступило к нему вплоть, пахло по-больничному и шумело в ушах в такт аномально редкого пульса.
Но воспоминания будто расширили его легкие, задышалось «кислороднее», и батюшка даже различил в дождевой мороси за окном далёкие вздохи тех тропарей. И капли, тогда текущие по его щекам, теперь снова навернулись на глаза чем-то облегчающим и воистину лекарственным.
– О! А чё это? Небось рассказывал страшилки, а? – появилась рядом матушка, его Лида, нагнулась, поохивая и схватившись за поясницу, над двумя головами, торчащими из-под одеяла. – Заснул Тимка. Как страшно, так сразу засыпает, что за напасть? Куда тут спать, скоро вечер? А там и ночь.
Отец Андрей улыбнулся с блаженством и ответил, от усталости растягивая слова:
– Таков человек: когда страшно, он засыпает. Чтобы не было страха. И так живёт.
– Это кто так? – удивленно уставилась на него Лида, пытаясь уловить, не конкретно ли кто-то страдает таким недугом.
Но Андрей ничего не ответил. И она, улыбнувшись в ответ ни о чем-то конкретном, ушла за Денисом — обычно его звали, чтобы перенести внезапно уснувшего Тимку в его комнату.
И Андрей слушал дождь и рассматривал в промежуток между оконных занавесок крест своей церкви, который из-за дождя казался смутным. Будто на грубом эскизе художника, торопящегося закончить работу побыстрее.
И вспоминалось нечто полное, совершенное в своей простоте.
Годы служения, молодость, зрелость, старость… Всё вспомнилось разом.
И он понял, что будет дальше.


Автор: Иван Мордвинкин (2026)
(Фрагмент романа «Двенадцать пасхальных рецептов», гл.1 «Вход во Иерусалим»)


Рецензии
Мы отдыхали на море. Мне было сорок два, дочери было два с половиной. Она лежала у меня под боком и я рассказывал ей перед сном "Аленький цветочек".
Жена вошла в комнату, как раз на том моменте, когда в сказке младшая дочь купца отпрашивалась у чудища навестить родных.
У папы глаза на мокром месте, ребенок - навзрыд.
- Что случилось?
- Она не вернётся! - сквозь всхлипывания пролепетала дочь...
Теперь мне 52 а дочери 12. Как всё похоже. Но дважды прочитав Ваш рассказ, я так в нём ничего и не понял...

Николай Чу   12.10.2026 16:53   •   Заявить о нарушении