Ворон. Глава 3

Часть первая

По Риму Люций ходил, как по вражеской территории. Прятал правую сторону лица в тени, разворачивался так, чтобы собеседник видел только левый глаз. Правый продолжал светлеть. Стал зеленовато;карим, с рыжими лучами от зрачка — как осенний лист, если смотреть на просвет.

Люди отводили взгляд, когда замечали, или, наоборот, пялились — на улице, в термах, на форуме. Однажды, когда он шёл в тонстрину на углу, старуха схватила его за край тоги и зашипела: «Дурной глаз, дурной!» — Люций вырвался резче, чем следовало. Старуха отпрянула и, отходя, трижды сплюнула себе за пазуху.

Люций пошёл дальше, не ускоряя шаг. Ускоряться было нельзя: так уходят те, кому есть от чего бежать.

Тонстрина за два года изменилась: появился добротный деревянный навес, скамья для ждущих своей очереди, — сейчас она пустовала, — но медный таз с вмятиной и бритвы так же висели на стене. Люций ходил сюда с тех пор, как его первую бороду положили в серебряную коробочку и посвятили ларам.

Тонсор;грек был из тех, что болтают больше, чем бреют. Он говорил про воду, которая в этом году отдаёт железом, про то, что бритва у него из Капуи, а капуанская сталь держит край дольше: «Господин может проверить сам, вот, только вдоль».

Люция он не узнал. Тогда Люций повернулся к свету, и грек запнулся на полуслове.

— Господин…

— Брей.

Грек брил молча, в конце протянул бронзовое зеркало и спросил:

— Глаз… Это от богов?

— От германцев.

Люций достал кошелёк, и тут с крыши послышался шум крыльев, возня, писк, на мостовую полетели перья. Он поднял голову: Корвус поймал голубя и сжимал в когтях. Не ел, просто держал и смотрел, как тот бьётся.

Люций свистнул. Корвус не шевельнулся. Свистнул ещё раз, громче; ворон повернул голову и разжал когти. Голубь кувыркнулся вниз, но у мостовой выровнялся и кривобоко полетел прочь. Корвус слетел Люцию на плечо, вытянул шею и дважды щёлкнул клювом, глядя на монеты. «Блестящее».

— Не надо денег, — отшатнулся грек и замахал руками.

— Я плачу за работу.

— Не надо, господин.

Люций спрятал кошелёк, — Корвус проводил его взглядом, полным тоски, — на пороге оглянулся: грек стоял с бритвой в опущенной руке и смотрел на пустой стул.

Корвус не улетал. Обычно он чередовал: плечо, карниз, полёт, снова плечо, но сейчас сидел неподвижно, тёплый, тяжёлый, и только когти сжимали плечо в такт шагам.

Вечером на пиру у Публия — небольшом, человек на двенадцать, — разговор зашёл о знамениях: о молнии, ударившей в кипарис, о двухголовом телёнке в Кампании. Публий, раскрасневшись, доказывал, что его бабка видела призрак на Аппиевой дороге. И кто;то — Люций потом не мог вспомнить кто — повернулся к нему и спросил:

— А твой глаз? Ранение?

— Отчасти.

Люций поставил чашу. Германцы, река, бой. И короткое жадное любопытство сменится кивками. Разговор свернёт на цену испанской шерсти. А он останется — «Тот, кто с глазом».

— Тебе как рассказать? Как в донесении легата или как было?

— Как было! — крикнули с дальнего ложа.

Люций выдержал паузу — ровно такую, как учили в риторской школе, — и проговорил:

— Я спускался в Аид.

Усмешка была наготове, и продолжение тоже: «Шучу, разумеется. Он назывался Нижняя Германия».

Но никто не засмеялся. Флейтист опустил флейту. Жена Публия подалась вперёд так, что сдвинула блюдо; амулет на шее качнулся.

— А лодка? — выдохнула она. — Лодку ты видел?

Люций подложил подушку под локоть. Так на него не смотрели даже в тот день, когда легат надел ему на голову дубовый венок и сказал: «Достоин».

— Похожа на триеру, но меньше. Низкая, чёрная, весло одно, — детали всплывали сами — выпуклые, точные, пахнущие сырым деревом. — Слева тростник, справа берег, серый, с осыпью.

Молодой всадник, что в начале обеда цитировал Вергилия, нахмурился.

— Но как? Живым из Аида, — забормотал он. — Это же… Только Геркулес. И Одиссей. И Эней, если верить Вергилию.

— Вергилий не всё знал. И Стикс не чёрный, а зеленоватый, светлый. Кто посмотрит в него, уносит часть с собой. — Люций коснулся виска у правого глаза.

— А… Харон?

— Неприятный старик. Похож на моего лекаря. Смотрит сквозь тебя и молчит. Протягивает руку.

— За монетой?

— За монетой. — Люций улыбнулся. — Векселей он не берёт.

Кто;то хохотнул.

— А правда, что тени мёртвых не отбрасывают тень? — не отставал всадник.

Люций медленно повернулся к нему. Не надо было ни кричать, ни доказывать. Достаточно молчать в правильном месте. Он выждал пять ударов сердца и проговорил:

— Правда.

Раб скользнул между ложами и поднёс блюдо с запечёнными дроздами. Тонкий пряный аромат поплыл над столом, смешавшись с запахом кедрового масла из светильников.

— Погоди, — подал голос старик с дальнего ложа. До сих пор он молчал и ел. — Значит, Харон протянул руку, а ты?

— Но… он же спускался живым, — неуверенно сказал всадник. — Как Эней…

— Эней нёс золотую ветвь. Без неё Харон живых не возит, ты сам цитировал, — обрвал его старик и повернулся к Люцию. — У тебя была ветвь?

— Была. Даже лучше — дубовая.

— Венок тебе дали после реки, трибун. Я читал донесение.

Кто-то неловко кашлянул. Жена Публия перевела взгляд со старика на Люция.

— Значит, Харон узнал раньше легата, — сказал Люций. — Он вообще узнаёт раньше всех. Работа такая.

Публий захохотал первым, за ним остальные. Старик не засмеялся. Он кивнул сам себе и вернулся к дроздам.

Люций потянулся к чаше. Он выиграл и знал это. Рука неожиданно начала неметь. Холод пополз от кончиков пальцев к локтю. Звуки исчезли, будто на голову набросили шерстяную ткань. Мир сплющился во фреску. Карминовые губы жены Публия, масляный блеск дроздов, чья;то рука с чашей.

Потом «ткань» сдёрнули. Звуки ударили в уши, и первое, на что Люций посмотрел, была чаша. Стоит или лежит? Стояла. Значит, он не дёрнулся, не уронил.

— …было так же, — басил Публий, не понижая голоса. — Я спросил его про здоровье, а он замер. Смотрит сквозь меня, и видно, что не здесь.

Жена Публия сжала амулет обеими руками.

— Ты был там? — прошептала она. — Сейчас? У реки?

У реки? Да, река была. Маленькая германская речушка без названия, на берегу которой ему в бою раскроили череп.

— Да, — хрипло проговорил он. — У реки.

Публий восторженно выругался, помянув Плутона. Гости зашумели, старик промолчал.

До лектики с Люцием шёл молодой всадник. Он назвался Гаем Октавием и говорил, что у него есть книга про нисхождение Орфея и не хочет ли Люций посмотреть, и правда ли, что тени не отражаются в воде.

— Не помню, — Люций поморщился. Виски давило, и ему хотелось, чтобы его оставили в покое.

Октавий кивнул, будто получил больше, чем просил.

Пока рабы несли лектику по вечернему Риму, Люций посчитал: восемнадцать дней с прошлого малого припадка, значит, сегодняшний пришёл раньше, но он впервые был благодарен ему. Он усмехнулся. Потом решил вспомнить, в какой момент решил придумать про Аид? Решения не было. Был вопрос про ранение и лицо того, кто спрашивал, — скучающее, готовое отвернуться.



Дома пахло горелым хлебом, и повар орал на кого;то из рабов. Значит, отца не было дома: он не терпел криков.

Гермина сидела в атриуме на скамье, скрестив ноги. Перед ней стояли три чаши, перевёрнутые вверх дном.

— Смотри, — говорила она ворону. — Смотри внимательно.

Она переставила чаши — медленно, потом быстрее. Корвус следил: голова дёргалась из стороны в сторону.

— Ну?

Ворон подошёл и клюнул левую.

— Нет! Средняя! Средняя, ты, тупая…

Корвус перевернул среднюю сам, забрал орех и улетел на крышу. Гермина осталась сидеть — обманутая и счастливая.

— Он знал, — сказала она, увидев Люция. — Знал, где орех. Просто сначала проверил, нет ли чего получше под другой.

— Он тебя обыграл.

— Перехитрил, — Гермина подняла палец. — Это другое.

Ворон принадлежал Гермине — так она считала, — но границ этой принадлежности не знал никто, включая самого ворона.

Она разговаривала с ним не как с птицей, а как с человеком, который просто не очень хорошо знает латынь. Объясняла, показывала предметы, называла, повторяла терпеливо, с упорством, от которого Люций приходил в тихое отчаяние.

Корвус слушал. Или не слушал — кто знает, что понимает ворон? Но не улетал, не копался в тайнике. Просто сидел, а она говорила.

Ворон выучил около десяти слов. «Нет» было любимым.

«Нет», когда Люций забирал из тайника за статуей свою фибулу. «Нет», когда повар запирал ставни. «Нет», когда Гермина мыла его в тазу. Один раз. Больше не пыталась.

Но было одно слово, которое ворон произносил только при ней. Тихо, почти шёпотом, горловым клёкотом, в котором с трудом угадывались звуки: «Хо;ро;ша;я».

Она учила его каждый вечер, с упорством осадной башни: «Хо;ро;ша;я. Хо;ро;ша;я. Хо;ро;ша;я».

И однажды, когда она сидела на ступенях перистиля и плакала, потому что поссорилась с подругой, Корвус сел рядом и сказал. Половина звуков потерялась, но Гермина услышала. Она вытерла нос рукавом туники и прошептала:

— Спасибо. Ты тоже.

Как;то Люций увидел, как Гермина что;то пишет. Не на восковой табличке, а на папирусе. Старательно, высунув кончик языка, как в детстве.

— Что пишешь?

— Про Корвуса, — она прикрыла свиток растопыренной пятернёй. — Лекарь записывает про тебя, а я — про ворона. Он тоже, между прочим, живой.

Упражнения лекаря Люцию помогали. Медленно, незаметно. Головные боли стали реже. Двоение не исчезло, но правый глаз слушался лучше. Он мог читать недолго, потом буквы начинали расползаться, но это уже было достижением.

Деметрий был доволен.

— Запиши, — говорил он Гермине, и та строчила стилусом по воску. — Держит фокус тридцать ударов сердца при свечном свете. Сорок — при дневном.

— Записала.

— Это пойдёт в трактат, — говорил Деметрий, и глаза его блестели.

***

К календам история про Аид жила уже без него. Он понял это на форуме, когда незнакомый человек уступил ему дорогу и сказал спутнику, не понижая голоса: «Тот самый». Люций не обернулся, но до самой курии шёл так, будто за спиной у него стоял легион.

Город, в котором каждый второй носил амулет от сглаза и каждый третий ходил к гадателю, хотел верить, что кто;то побывал там, откуда не возвращаются, — и вернулся.

Люций не опровергал, но и не подтверждал. Когда спрашивали — а спрашивали всё чаще, — он говорил мало, спокойно и с той небрежностью, которая убеждает лучше любых клятв. Добавлял деталь — одну, не больше: как Харон опирался на весло; как река пахла мокрым камнем, холодным, как стены пещеры.

О вороне тоже говорили, что он полетел из подземного мира, чтобы указать дорогу, и остался. Корвус, впрочем, портил впечатление: то пытался украсть украшения или фибулы, то гадил на чью;нибудь тогу.

Девушки слетелись, как ласточки весной, — вдруг, сразу, стайками. Они были и раньше, до ранения, — Люций был молод, красив, богат, из хорошей семьи. Каких в Риме — десяток на каждый холм.

Теперь причина была другая, но результат тот же: взгляды, случайные прикосновения, записки на надушенном папирусе, которые приносили чужие рабы.

Одна, темноволосая, голубоглазая, с высокой причёской, подошла на приёме и спросила:

— А правда, что в Германии…

Может, она хотела узнать о варварах, холоде или о чём;то ещё, но запнулась, потому что Люций повернулся так, что свет масляной лампы поймал правый глаз.

— Правда, — сказал он. — Что именно?

— Правда, что ты видел Харона?

Люций медленно кивнул и сделал знак рабу принести чашу с водой.

— Он страшный?

— Скучный. Как чиновник в порту. Лодка течёт, а монет на дне — тысячи.

— Значит, он богач?

— Коллекционер, — Люций сделал глоток. — Как мой ворон.

Девушка засмеялась — тихо, прикрыв рот ладонью.

Люций улыбнулся. Его Аид держал строй не хуже любой центурии.



Неожиданно пришло приглашение — на восковой табличке в дорогой оправе. От Гая Меммия. Про него говорили, что он торгует испанским железом и покупает знакомства.

Дом Меммия стоял на Целии. С новым фасадом и старыми стенами, которые помнили, наверное, ещё Суллу. Атриум был огромный, имплювий выложен чёрным мрамором.

Люций остановился и сделал то, что делал теперь всегда в чужом месте: прикинул, где встанет, что рядом, обо что может удариться головой, если припадок вдруг начнётся.

— Господин, — раб в белоснежной тунике поклонился и повёл Люция к хозяину.

Бюсты предков стояли в резных нишах, мрамор белый, ни одной трещины. Над ними висели египетские диковины, так тесно, что между ними почти не осталось стены, и Люций мысленно прикинул их стоимость. Отец привёз из Александрии лишь редкие свитки для своей библиотеки.

Меммий отослал раба.

— Это из Троады. С Иды, — сказал он, разливая вино.

Вино было тёмное, густое, с ароматом, которого Люций не встречал прежде. Не фалернское, не цекубское. Что;то другое. Пряное. С нотой, похожей на корицу, но не корицу. Он задержал вино на языке, запоминая.

— Я знаю, что про меня шепчут в Риме, поэтому скажу прямо. В марте я подаю на место среди квиндецемвиров. Мне нужны люди, чьи имена произносят. Твоё произносят.

— С суеверием.

— Моё — с презрением, — Меммий пожал плечами. — Сложим — и получим уважение.

Корвус, сидевший на спинке ложа, вытянул крыло и стал перебирать перья клювом — с сухим костяным треском.

— Я не спускался в Аид, — сказал Люций.

— Разумеется, — Меммий кивнул. — И я не был в Афинах, хотя все считают, что учился там.

Он подвинул по столу восковую табличку.

— Дом на Каринах. Второй этаж, отдельный вход, водопровод. Пустует с осени. Твой отец в двух улицах, но не в тех же стенах — а тебе двадцать два.

— Объясни мне одну вещь, — Люций взял табличку. — Если я не спускался, зачем дом на Каринах?

Меммий улыбнулся быстро, одними губами, и долил вина и себе, и Люцию.

— Я тебя попрошу иногда приходить и садиться так, чтобы тебя видели. И твою птицу тоже. А в марте… В марте нужно будет кое;что вспомнить про одного человека.

Ворон встряхнулся, и серое пуховое перо опустилось в чашу Люция.

На лице Меммия появилась брезгливая гримаса, но тут же исчезла.

— Он линяет, — Люций вытащил перо.

В феврале вороны не линяли, но Меммий этого не знал.

— Этот человек… Он что;то говорил мне? У реки?

Меммий посмотрел внимательно. Впервые за весь разговор по;настоящему внимательно.

— Да, — кивнул он. — Мы договоримся.

Люций вышел на улицу и, пройдя полквартала, понял, что идёт медленно — нарочно медленно. Он попробовал вспомнить, когда в последний раз шёл по городу, не прячась и ничего не считая: ни шагов, ни ударов сердца, — и не смог.

Про человека, о котором в марте нужно будет «вспомнить», он не знал ничего, даже имени. И уже у самого Целия поймал себя на том, что прикидывает, каким голосом тот говорил.

У лестницы какой;то мальчишка дёрнул мать за руку и показал на него пальцем. Мать шлёпнула мальчишку по руке, но сама тоже посмотрела, и Люций повернул голову так, чтобы им было лучше видно.

Дома было тихо. Отец ещё не вернулся из сената. Люций свернул в перистиль и остановился, услышав голос Гермины.

Голос был «парадный» — тот, которым сестра говорила с гостями отца и с дочерьми людей, чьи имена что;то значили.

— …И он не любит про это говорить. Вы понимаете?

— А ты видела? Ну, как он замирает?

— Не глупи, Помпония. Конечно. Я живу в одном доме с ним.

Гермина сидела на скамье в компании трёх девочек: прямая, руки на коленях, как матрона на приёме.

— Прозерпина сама разрешила ему уйти, — продолжала она и, понизив голос, оглянулась. — И дала цветок. Только он рассыпался на солнце. Прах — и всё. Там солнца нет.

— Почему?

— Потому что Аид, Помпония.

— Это Прозерпина ему ворона дала? — спросила младшая из девочек, с оттопыренными ушами.

— Да, чтобы дорогу показал и вернулся, а он остался.

Она щёлкнула пальцами.

— Корвус!

Ворон не отреагировал: был занят. Ходил по бортику фонтана и проверял, не заплыл ли в воду жук.

— Он не всегда слушается, — произнесла Гермина светским тоном. — Он же не отсюда.

Девочки посмотрели на ворона с уважением. Ворон сунул голову в воду по самые глаза.

— А про реку он рассказывал? — Помпония подобрала под себя ноги. — Мой брат пишет из Александрии, что там в порту есть перевозчик, его зовут…

— Мне всё рассказывал, — отрезала Гермина. — Когда Прозерпина…

— А твой брат может показать, — перебила Помпония. — Как он падает, ну или замирает. Один раз.

Люций стоял в тени колонны и видел, как сестра замялась, словно прикидывала, попросить или нет.

— Нет, — ответила она наконец, и в голосе было сожаление. — Он не может по заказу. Это решают боги.

— А;а, — Помпония обменялась взглядом с другой девочкой.

— Но у меня есть записи, — быстро сказала Гермина. — Как это бывает. С самого первого раза. Его лекаря в легионе. Аппия. С печатью!

Три головы повернулись к ней разом. Это было уже чересчур, и Люций вышел из;за колонны:

— Мина.

Сестра вздрогнула и обернулась.

Девочки вскочили, поздоровались и попрощались вразнобой. Младшая, уходя, всё оглядывалась и споткнулась о ступеньку.

— Ты рылась в моём сундуке?

— Я только посмотрела. Ты ничего не рассказываешь. Я спрашиваю — ты говоришь: «Всё нормально».

— Это записи моего лекаря. Мои.

— Я знаю! — голос стал звонче. — Аппий пишет, что первый приступ был сильный. Ты сказал: «Упал и ударился», а у Аппия написано: «Потеря сознания, судороги, пена у рта, не мог говорить до вечера». Это не «упал и ударился», Люций!

— Ты не лезешь в мой сундук. Никогда, — Люций сказал это медленно, чтобы каждое слово дошло.

— Я хотела знать, — проговорила Гермина. — У Помпонии брат в Александрии. Она про него всё;всё знает и говорит каждый день. Каждый день, Люций! То про корабли, то про то, что он привезёт ей обезьяну.

Корвус выбрался из фонтана, встряхнулся и обрызгал их обоих. Потом деловито полез клювом под крыло.

— Я только хотела, чтобы она поверила. Про Аид. Если бы ты только говорил, я бы не верила, а ты… Ты замираешь на полуслове или падаешь и бьёшься. Такое не придумаешь, — повторила она тише. — А я придумала только про цветок. Он плохой, да?

— Хороший, — Люций усмехнулся.

Рассыпался на солнце, потому что там солнца нет. Он до такого не додумался бы.

— Правда? А можно я ещё придумаю что;нибудь про Прозерпину?

— Нет. Таблички вернёшь сегодня.

Гермина кивнула.

— Но Помпония всё равно не поверила. Я видела. Она поверит, только если сама увидит, как ты падаешь.


Часть вторая.


Комиссия при квесторе, ведавшая учётом офицерских назначений и увольнений, собралась с запозданием. Люция вызвали к концу. Скавр прочитал формулировку — ту самую, четвёртый вариант, сухую, без просьб, — и записал её без единой поправки.

В коридоре Люций дождался Скавра.

— Почему?

— Двое в комиссии слышали про Аид, — Скавр не остановился, только сбавил шаг. — С тобой теперь дороже связываться, чем подписать.

Он прошёл ещё два шага и остановился.

— На твоём месте я бы не радовался, трибун.

Домой Люций пошёл длинной дорогой, через форум. Настроение было отличное, и он нёс его, как полную чашу, стараясь не расплескать.

Раб Меммия догнал его у ворот дома. Тот самый, в белоснежной тунике. Туника и сейчас была белая, будто он не бежал по февральской грязи, а его несли.

— От господина. Ответа не нужно.

Табличка была простая, без оправы. Две строки: «Квинт Сентий любил повторять: „Своё — своим“. Он сказал это тебе у реки».

Никакого Сентия Люций не знал. Он перечитал строки и представил: сутулый старик, говорит ему это сиплым голосом человека, который всю жизнь спорил в базилике.

У ворот он провёл по воску большим пальцем. На холоде воск поддавался плохо, и, когда Люций поднял табличку к свету, по ровному полю ещё тянулась тень: «…своим». Он сунул табличку за пояс.

Отец был в атриуме, только что из сената. Раб снимал с него тогу, складку за складкой.

— Ну? — спросил отец, не поворачивая головы.

— Приняли. Без поправок.

Тога легла рабу на руки. Отец отпустил его жестом, сел на скамью у имплювия и сказал:

— Рассказывай.

Он слушал внимательно и в какой;то момент коротко кивнул. Один раз. Такой кивок Люций видел, может, трижды за всю жизнь.

— Скавр не любит переделывать документы. Значит, формулировка была хорошая. Ты сам написал?

— Да.

Отец снова кивнул, и Люций не удержался:

— Он ещё сказал, что двое в комиссии слышали про Аид.

— Аид. Меня сегодня спросил в базилике секретарь одного из понтификов, правда ли, что мой сын видел Харона.

— И? Что ты ответил?

Отец скрестил руки на груди.

— Сказал, что мой сын был ранен в голову и иногда не помнит, что говорил вчера.

Люций хотел было возразить, но отец предупреждающе поднял руку.

— Думаю, ему поручили спросить у меня при людях — и посмотреть, что я отвечу.

Пальцы легли на скамью и отбили привычное: три — пауза — три.

— Теперь это будет ходить по Риму с моих слов.

В таблинуме что;то упало. Отец выругался и встал. Люций бросился туда.

Ставни были открыты, часть свитков с полки сброшена. Чернильница лежала на боку, и чёрная лужица уже дошла до края и капала на пол.

Корвус сидел на верхней полке шкафа, среди оставшихся тубусов, и держал в клюве стилус.

Отец поднял чернильницу и промокнул стол тряпкой, которую подал раб. Делал он это аккуратно, и по тому, как он двигался, Люций понял, что отец в ярости.

— Корвус.

Ворон повернул голову набок и посмотрел на Люция одним глазом, потом другим, и переложил стилус в лапу.

Отец взял со стола линейку, потянулся и постучал по краю полки. Корвус переступил в сторону. Отец постучал снова.

Раб втянул голову в плечи.

Ворон уронил стилус точно в раскрытый свиток. Расправил крылья, слетел вниз, прошёл по столу боком, наступив в чернила, оставил четыре аккуратных отпечатка на белом папирусе и вылетел в перистиль. Там раскаркался так, что в соседнем доме откликнулись собаки.

— На форуме рассказывают, что эта птица полетела из подземного мира указывать тебе дорогу, — отец придвинул испорченный свиток. — Указывать дорогу. Он даже с полки слезть не может, не наступив в чернила.

Люций дошёл до двери и услышал за спиной:

— Не пускай его сюда. Я не шучу.


После ужина Гермина читала вслух.

Это началось случайно: однажды правый глаз отказал раньше обычного, и строчки справа пропали, будто их смыли. Люций отложил свиток, и Гермина — она сидела рядом со своим Менандром — подняла голову и сказала:

— Дай.

С тех пор после ужина, в перистиле, если было тепло, или в таблинуме, если нет, она садилась, поджав ноги, разворачивала свиток на коленях и начинала читать. Читала хорошо, иногда меняла голос: не играла, нет, просто один герой звучал чуть ниже, другой — резче.

Корвус во время вечерних чтений устраивался между ними — на скамье, на столе, на подлокотнике кресла. Дремал вполглаза. Когда она повышала голос, приоткрывал один глаз, потом засыпал снова.

Часто они спорили до темноты, до того момента, когда рабыня приносила светильник и ставила между ними. Свет делил их лица пополам.

Гермина спорила, словно сражалась, — без отступления, с абсолютной уверенностью в правоте. А если проигрывала, говорила: «Это другое» — и начинала сначала.

— Одиссей подлец, — говорил Люций.

— Одиссей умный.

— Одно другому не мешает. Год у Кирки. Год ел, пил и жил с богиней, пока спутники не пришли и не напомнили, что у них, вообще;то, есть дом.

— Он не пировал. Он искал выход.

— Год? Год искал выход?

— Иногда выход ищут долго! — Гермина посмотрела на него с яростью. — А иногда его нет вообще, а ты всё равно ищешь!

Люций подумал, что она сейчас вскочит и уйдёт, но она замолчала, погладила ворона по голове большим пальцем и сказала:

— Туллия скоро выходит замуж. Она вчера показала мне жениха. Он красивый, но старый.

— Насколько старый?

— Ему тридцать.

Люций хмыкнул.

— Она жаловалась?

— Хвасталась, — Гермина перевернула свиток и нашла строку. — Я поэтому и записываю. Про тебя, про ворона. Когда меня отдадут, я всё это возьму с собой, и там у меня будет что читать.

Потом она продолжила читать с того места, где остановились. Но читала быстрее, чем обычно, и один раз потеряла строку.


***

Перед февральскими идами Люций обедал у Ливии, вдовы легата Авла Секунда, погибшего в Паннонии. Обед был скромный, тихий — из тех, на которые зовут по обязанности и приходят из вежливости.

Ливия вела обед уверенно: кому что подать, кого о чём спросить. Люций подумал, что она, наверное, так же вела дом легата, пока тот был жив.

Гостей было пятнадцать. Двух сенаторов Люций знал по отцу. Гай Октавий, тот самый, с книгой про Орфея, помахал ему с дальнего ложа, как старому другу.

Напротив лежал человек, которого Люций не знал: седой, с бычьей шеей. На левой руке у него не хватало двух пальцев.

— Марк Петроний Страбон, — представила его Ливия. — Был примипилом у Авла. Он привёз мне его кольцо.

Она говорила о муже много, подробно. Люций слушал, кивал, подносил чашу к губам, но не пил. Голова не болела, но глаз тянуло.

Ливия вспомнила о последнем письме мужа. О том, что он обещал вернуться к весне, что скучал по сыну Гаю, по саду, по собаке — старой кривоногой суке, которая дожидалась хозяина у ворот каждый вечер и сдохла через месяц после того, как пришло известие о его гибели.

— Он любил читать, — негромко говорила Ливия. — Я посылала ему свитки. И даже не знаю, что он читал последним.

Она замолчала, провела пальцем по краю чаши.

И Люций вдруг сказал:

— «Одиссею».

— Что?

— «Одиссею», — повторил Люций и добавил зачем;то: — «Двенадцатую песню».

Это была его любимая книга, его, Люция. «Одиссея», двенадцатая песня — о сиренах. Он читал её столько раз, что мог цитировать наизусть, строку за строкой, с закрытыми глазами. Он не имел ни малейшего представления о том, что читал легат Авл Секунд, которого никогда не видел, и ляпнул первое, что пришло в голову.

Ливия прижала руку к губам.

— Откуда… Откуда ты знаешь? — прошептала она. — Это была его любимая книга. Он перечитывал «Одиссею» каждый год, с тех пор как мы поженились.

У Люция пересохло во рту.

— Я видел его, — сказал он тихо. Негромкий голос слушали внимательнее. — У реки. Харон взял у него монету и не посмотрел на неё. А у других — смотрел.

— Какую монету? — подал голос Страбон.

— Обол. Как у всех.

— Кто его положил?

Люций растерянно моргнул: он не понял вопроса.

— Мы его не нашли, трибун, — Страбон посмотрел на Люция, не скрывая презрения. — Я привёз кольцо, потому что кольцо было на руке, а только её мы и нашли. Никто не клал ему монету в рот. Никто его не сжигал.

Раб за спиной Люция громко сглотнул.

Ливия не шевельнулась, лишь медленно, по одному пальцу, сжала руку в кулак.

Выхода было два, и оба вели в болото. Сказать, что Авл остался на берегу, значило объявить вдове при пятнадцати гостях, что её муж сто лет будет бродить по грязи среди нищих и утопленников. Сказать, что Харон всё;таки взял его, означало, что Страбон будет спрашивать.

Люций сжал и разжал пальцы. Они были тёплыми и послушными. Хоть бы онемели. Он ждал приступа, как подкрепления.

— Сейчас его прихватит, — Страбон наклонился к соседу. — Говорят, его всегда прихватывает на самом интересном.

— Мы поставили кенотаф, — раздался голос Ливии. Хозяйский, ровный, каким она велела подавать рыбу. — У Тибуртинской дороги. Жрец трижды позвал его по имени. Монету я положила сама — ты был тогда в Паннонии, Страбон.

— Как Эней Деифобу! — воскликнул всадник, привстав на ложе. — Пустая гробница и трижды имя. У Вергилия этого довольно.

— Ну, раз у Вергилия довольно, — Страбон потянулся к рыбе. — Тут не поспоришь.

Кто-то засмеялся. Разговор свернул на слухи о наводнении.

Люций разжал пальцы. Всё это время он держал чашу так, будто её отнимали.

В конце ужина Страбон, проходя мимо, наклонился почти к его уху. От него пахнуло чесноком.

— Двадцать лет я принимал отчёты о недостаче, трибун, — сказал он. — Тот, кто врёт, тот молчит перед ответом.

Он выпрямился, поправил тогу, которую явно не умел носить, и ушёл.

Ливия проводила Люция до атриума.

— Кенотаф есть, — сказала она спокойно, без слёз в голосе. — А вот жреца не было, и монету я не положила: мне не пришло это в голову. Теперь ты мне должен, Люций. Твой отец уже нашёл мужа для Гермины?

— Ей двенадцать.

— Меня помолвили в тринадцать, — Ливия взяла его руку в свои; ладони у неё были горячие. — Моему Гаю пятнадцать. Я пошлю твоей сестре шёлк. Не отказывайся. Он подойдёт под её зелёные глаза.

В лектике Люция затрясло, как после первого боя, когда всё кончилось, а тело ещё не поняло, что опасность миновала.

Вспомнился голубь у цирюльни. Корвус разжал когти, когда стало неинтересно.

Дома он поднялся на второй этаж, зашёл в свою старую детскую и зажёг светильник.

Пламя выровнялось, и фреска на стене проступила из темноты. Художник;грек изобразил на ней Одиссея у входа в подземный мир. Чёрная лодка, похожая на небольшую триеру. Слева — тростник, справа — берег, серый, с осыпью. Весло косо уходило в зеленоватую воду.

Он не солгал никому в Риме ни в одной детали — всё это шестнадцать лет висело у него над ложем. Выдумал он только одно: что был по ту сторону стены. Он ещё немного постоял перед фреской, потом взял светильник и пошёл дальше по коридору. Дверь в спальню матери была последней. С возвращения он ни разу не открывал её.

Внутри ничего не изменилось…

Кровать была застелена, покрывало расправлено, на столике — бронзовое зеркало, гребень из слоновой кости. Кто-то — наверное, Клодия — протирал их каждый день, потому что ни на зеркале, ни на гребне не было пыли, хотя на полке у стены она лежала тонким ровным слоем.

Он положил гребень обратно — точно так, как тот лежал, — параллельно зеркалу, ручкой к стене.

Вернувшись к себе, он лёг на ложе, не раздеваясь. Вскоре в дверь просунулась голова Гермины.

— Читаем?

— Нет.

— Почему? Мы каждый вечер… У тебя голова болит?

— Нет.

Гермина осторожно прикрыла дверь и ушла. Он услышал, как она сказала кому;то в коридоре громким шёпотом: «У него голова болит. Тише».

Поздно вечером Люций уже засыпал, когда услышал шёпот:

— Люций.

Он открыл глаза и рывком сел на ложе.

— Что? Что случилось?

Гермина стояла босая, переминаясь с ноги на ногу на холодном полу.

— Ничего. Ты не злись. Я подумала… Вдруг ты увидишь маму. Там. Скажи, что я… скучаю, — голос стал тише, быстрее. — Только не говори про сундук. Ну, что я рылась.

Она выскользнула в коридор.

Люций сидел в темноте и слушал, как скрипнула половица.

Можно было позвать её. Сейчас, пока она не дошла до своей комнаты. Одно слово через коридор, но он лёг и отвернулся к стене. Если она спросит, что ответила мама, он придумает. Он всегда придумывал.

***


Отец позвал его в таблинум через два дня.

— Закрой дверь, — сказал он.

Люций закрыл. Сел на стул напротив, хотя отец не предлагал. Отец не поднял головы. Он читал не свиток, а тонкую табличку.

— Ты знал Секста Арруция? — спросил он, не глядя.

— Нет.

— Я поручился за него три года назад. За четыреста тысяч. Он умер в канун календ.

Люций молчал, не понимая, зачем ему это.

— Наследники считают, что поручительство погашено смертью. Это неверно, и они это знают.

В перистиле раздался смех. Смеялась Гермина: учила Корвуса играть в кости. Отец посмотрел на дверь.

— Теперь я буду ходить в базилику и объяснять людям, которые младше меня, что подпись означает подпись, — отец положил табличку и потёр глаза. — Его вдова написала мне. Просит не подавать. Пишет, что у неё три дочери.

— Что ты ответил?

Отец не поднял головы.

— Подам иск.

— У неё три дочери.

— У неё дом на Эсквилине, который она не продаёт, потому что там сад. — Отец наконец посмотрел на него. — Сад, Люций. Я четыре месяца буду ходить в базилику, чтобы ей не пришлось расставаться с садом. Подпись означает подпись.

Он сказал это ровно, но пальцы на столе сбились: три удара, пауза, четыре.

— Ливия рассказывает, что ты видел её мужа в подземном мире, — голос был ровный. — Что ты знаешь, какую книгу он читал. На форуме тебя называют «тот, кто вернулся».

— Это лестно.

— Лестно, — отец кивнул так, будто услышал то, что ожидал. — Ты знаешь, что тебя обсуждают на рынке между ценой на рыбу и слухами о наводнении? Как торговца чудесами.

— Я не торгую.

— Раздаёшь бесплатно. Так верят крепче.

Люций молчал. Это было правильнее всего.

— Ты понимаешь, чем это закончится?

— Чем?

— Жрецами, — отец снова взял табличку Арруция. — Если повезёт.

В термы Люций пришёл рано, в тот час, когда людей меньше. Пар в кальдарии стоял такой, что светильники висели в нём мутными пятнами. Люций сел на нижнюю скамью, отослал раба со стригилем. Пар шевельнулся: кто-то открыл дверь. Люций закрыл глаза.

— Вода в этом году отдаёт железом, — проговорил кто-то.

— Отдаёт.

— Слышал про телёнка из Кампании? Двухголового?

— Слышал.

— Его сожгли. Так положено поступать с тем, чего не должно было быть.

Люций открыл глаза.

Мужчина лет пятидесяти, худой, лысый, с собственным стригилем и без раба. Он соскребал пот с предплечья медленно, по полосе, как пишут по воску.

— Мой секретарь спрашивал твоего отца про Харона. Он ответил очень хорошо. Я — Тит Атилий Сабин, из коллегии понтификов. — Человек усмехнулся. — Не бойся. Один вопрос, и пойду в тепидарий, мне здесь уже дурно.

— Спрашивай.

— Кто вернулся с похорон, переступает через огонь, его окропляют водой. Так положено. Ты, говорят, вернулся «оттуда». И с зимы лежал на чужих ложах и пил из чужих чаш. — Атилий провёл стригилем по голени. — Если был там, коллегии придётся решать, какие дома очищать. За счёт хозяев.

— Я не говорил.

— Говорил. У Публия Метелла: «Я спускался в Аид». Потом, да, ни разу. — Атилий кивнул так, словно Люций сделал удачный ход в латрункули.

Под правым веком стало горячо. Мир чуть сдвинулся вправо и вернулся. Только не здесь. Не голым, на мокром мраморе, при нём.

— Если не был — ты говорил за мёртвого с его вдовой. Это уже закон Корнелия. И это не к нам.

Атилий поднялся, придерживая полотенце.

— Твоя сестра говорила моей племяннице о каких-то записях лекаря из легиона, где ты служил. Меня бы эти записи успокоили.

Он сделал два шага к двери и остановился.

— Если там болезнь — это забота лекаря, не моя.

Он ушёл в пар.

Люций досчитал до сорока. Потом ещё раз. Потом встал и пошёл во фригидарий — мимо тепидария, где на скамье сидел Атилий, — и нырнул в бассейн с холодной водой.

Дома он прошёл к себе и, не переодевшись и не обсушив волос, открыл сундук.

Таблички Аппия лежали там, где он их оставил, под зимним плащом, в том же порядке. Шнурок был завязан двойной петлёй, концы спрятаны внутрь. Так вязала только Гермина. Значит, после неё никто не трогал.

«Слава богам», — подумал он и тут же понял, что не знает, каким. Весь Рим обсуждал, как он ходил к тем, кто внизу, а тем, что стояли у входа в его собственный дом, он уже давно не принёс ни крупинки.

На кухне Тертия перебирала бобы. Молча подвинула ему солонку и отвернулась: в доме уже знали, что его лучше ни о чём не спрашивать.

Люций взял щепоть соли и пошёл к ларарию.

Масло в медном кувшине было свежим, лампада протёрта. За статуэтками Ларов, в нише что;то белело. Он развернул тряпицу. Пучок руты, перевязанный красной нитью, и свинцовая пластинка, свёрнутая трубочкой и проткнутая гвоздём.

Свинец он узнал сразу. В Германии обозники бросали такие в родник за лагерем: чтобы у вора отсохла рука, чтобы у соперника пала лошадь. На свинце пишут тем богам, кто внизу.

За спиной охнули.

С корзиной белья там стояла Клодия — старая нянька, которая вынянчила его мать, его самого, Гермину. Отец давно дал ей свободу, но Клодия осталась в их доме.

— Не трогай, — сказала она.

— Что это?

— Не твоё дело, дорогой ты мой господин.

Поставила корзину, подошла быстрее, чем ходила обычно, и попыталась забрать пластинку. Люций поднял руку.

— Отдай, говорю. Трибун уже, а всё как мальчишка.

— Что это?

— Это чтобы с тобой ничего не случилось.

— Кто писал? Ты букв не знаешь.

— Женщина с Виминала. Три асса взяла. — Клодия поджала губы. — Она знает, кому писать. Я — нет.

— На свинце проклинают, Клодия.

— Проклинают, — согласилась она и упёрла руки в бока. — А я прошу. Кого мне ещё просить? Ты сам всем рассказываешь, что был там. Значит, там тебя уже знают. — Она поджала губы. — Лодочник твой тут ни при чём. Лодочнику платят. Просят хозяина.

Забрав пластинку, нянька бережно завернула её обратно в тряпицу, положила в нишу, сверху пристроила руту и наказала:

— Гвоздь не вынимай.

Потом вздохнула, поправила складку на тунике Люция.

— Тебе было четыре, когда ты заболел лихорадкой такой жестокой, что лекарь сказал: уже не встанешь. Мы с госпожой Валерией молились днями и ночами. А теперь ты рассказываешь, что был у мёртвых, и хвастаешься этим. Зачем, Люций?

Объяснение было. Складное, давно придуманное и приготовленное для отца, но Люций промолчал.

— Вот и я не знаю. — Клодия подняла корзину и ушла.

Люций постоял, глядя ей вслед. Потом достал тряпицу. Гвоздь вынимать не стал, отогнул край, насколько позволил свинец. Буквы были кривые, с нажимом, не по;гречески и не совсем по;латыни.

Его имя. Потом «сын». Дальше — имя матери, не отца. Сверху, там, где на таких пластинках ставят имя бога, одна буква: «D». Целиком имя писать не посмели.

Диспатер. Хозяин подземного мира. Ему приносили в жертву чёрных овец и без нужды не вспоминали.

Он свернул пластинку, положил в нишу, прикрыл рутой и похолодел. Три асса Клодия отдала женщине с Виминала. Значит, за те же три асса та расскажет кому угодно, кто к ней приходил и зачем.

На рассвете он завернул записи Аппия в холст и пошёл на Квиринал.

Дом Атилия стоял за храмом Квирина. В вестибуле уже толклись клиенты. Раб у двери скользнул по лицу Люция взглядом, задержался на правом глазу, ушёл внутрь. И тотчас Люция пригласили к хозяину.

Атилий принял его в таблинуме. В углу стояла доска для латрункули. Атилий, в простой шерстяной тунике, сидел за столом и ел, макая хлеб в разбавленное вино. Кивнул Люцию на стул и протянул руку.

Читал он медленно, не переставая жевать. Иногда подносил табличку ближе к глазам. Люций знал, где тот сейчас, по тому, как замирал палец над воском. Всё, что он прятал, лежало теперь на чужом столе рядом с хлебной коркой и каплями вина.

— У какой реки тебя ранило?

— У неё не было названия.

— Было, ты не знал. — Понтифик сложил таблички стопкой, выровнял края и подвинул их Люцию. — Толковый лекарь этот Аппий. Значит, у Публия ты пошутил.

— Пошутил.

— Отличная шутка. Половина Рима до сих пор смеётся.

Люций вышел через вестибул, мимо клиентов, и на ступенях поймал себя на том, что опять повернулся к ним левым боком.




Приказ привёз не посыльный, а солдат: немолодой, в дорожном плаще, с футляром на шнурке через плечо. В атриуме он огляделся, нашёл глазами отца и только потом — Люция.

— Трибуну. Лично в руки.

На печати стоял знак легата Нижней Германии. Люций сломал воск и прочитал приказ дважды: с первого раза не поверил.

«…назначается начальником постоянного лагеря у Асцибургия с правами префекта лагеря, до утверждения Цезарем».

Он поднял голову. Солдат смотрел мимо, в стену, как смотрят люди, которым очень хочется что;то сказать, но не положено.

— Ответ будет?

— Нет, — сказал отец.

— Это ошибка? — сказал Люций.

— Это Валерий Максим. — Отец взял свиток, пробежал глазами и вернул. — В формулировках он не ошибается. Смотри: не «префект», а «с правами префекта». И «до утверждения».

— Префектами лагеря становятся в пятьдесят.

— В пятьдесят пять. Префекта легиона назначает Цезарь, туда легату не дотянуться. — Отец сел на скамью. — А до начальника отдельного лагеря дотянется. Гарнизон его, люди его. Кого поставить, пока нет утверждения, решает он.

— А Цезарь утвердит?

— Документы из Германии лежат в канцелярии на Палатине по полгода. За это время ты либо удержишь лагерь, и тогда утверждение станет пустой формальностью. Либо не удержишь, и тогда утверждать будет некого.

Корвус подцепил печать клювом. Отец посмотрел на него, но промолчал.

— Предыдущего сняли за недостачу. Зерно, обувь, гвозди: он продавал всё, что можно сосчитать, и солдаты об этом знали. Половина центурионов была в доле, другая половина молчала. Легату нужен человек со стороны.

— Таких в Риме тысяча.

— Но с дубовым венком — ни одного. — Отец кивнул на нишу, где лежал потемневший венок. — Ты знаешь, что он даёт?

— Сенаторы встают, когда я вхожу в театр.

— А меня из;за тебя освободили от всех повинностей. — Отец помолчал. — Солдаты этих тонкостей не знают. Зато знают, что гражданский венок дают тому, кто спас в бою гражданина и не отступил. Нельзя такого человека посадить при легате считать мешки. Это оскорбление венку, а значит, и тем, кто его вручал. Это я и написал Валерию.

— Значит, всё;таки по протекции.

— Разумеется. В армии всё делается по протекции, Люций. Разница только в том, кто потом за неё платит. — Пальцы отбили: три, пауза, три. — Лагерь у Асцибургия ставил я, тебе было три года. Вал, ров, двое ворот, каменные казармы вместо деревянных. Кто;то из моих людей там служит до сих пор.

— А если я не справлюсь?

— Тогда во всём будет виноват двадцатидвухлетний сенаторский сын, которого протащил отец. Легат останется чистым, Валерий тоже. — Отец встал. — Поэтому Валерий и согласился так быстро.

Он дошёл до двери таблинума и обернулся.

— Сципиону дали Испанию в двадцать четыре, потому что никто из старших не захотел её брать. Об этом Ливий пишет скупее, чем о победах. В Асцибургий тоже никто не хотел. Подумай почему.

Назначение полагалось записать там же, у Скавра. Комиссия снова собралась с опозданием. Вдоль стены в коридоре сидели те, кто ждал своей очереди. Человек десять. В том числе двое центурионов с отпускными табличками. И — Страбон.

Он сидел, положив руку на колено, и смотрел перед собой.

Скавр вызвал Люция первым. Дверь закрывать не стали: назначения по порядку читали вслух, при свидетелях, чтобы потом никто не сказал, что не слышал.

— «…начальником постоянного лагеря у Асцибургия с правами префекта лагеря, до утверждения Цезарем». — Скавр поднял глаза. — Возраст?

— Двадцать два.

В коридоре стало тихо, потом раздался голос:

— Это же тот, что из Аида?

— Тот. Там его, видать, и назначили.

Раздались смешки. Страбон тяжело поднялся, опершись на колено, и подошёл к двери. Смотрел он не на Люция, а на Скавра.

— Я подавал прошение на это место. В декабре. Прошение принято?

— Принято.

— Рассмотрено?

Скавр отложил стилус.

— Начальника лагеря назначает легат, Страбон. Не комиссия. Мы только записываем.

— Я двадцать шесть лет в строю, восемь из них — примипилом. Ему — двадцать два.

— Сципиону было двадцать четыре, — сказал Люций. Голос прозвучал хрипло.

— Сципиона выбрал народ на Марсовом поле. — Страбон не обернулся. — А тебя кто? Харон?

Люций чувствовал, как лицо заливает краска. Скавр приложил печать к табличке, подвинул её Люцию и сказал вполголоса:

— Я же говорил, не радуйся, трибун.

— Префект, — поправил Люций.

Ожидал смеха, но никто в коридоре не засмеялся.

***

Уснуть Люций так и не смог. За стеной по улице грохотали повозки: днём их в город не пускали, и всё, что Риму нужно было подвезти, везли в темноте. Город никогда не спал. Он встал и вышел в атриум.

Ночь была тёплая, безветренная, не февральская. Сквозь проём в крыше падал лунный свет и лежал на плитах ровным прямоугольником. Вода в имплювии стояла неподвижно, чёрная, без дна.

Люций прижался лбом к колонне. Мрамор холодил, но в висках стучало всё сильнее. Отцовский лагерь. Отцовский вал, отцовские казармы, люди, которые помнят бывшего легата.

Он ударил колонну. Звук вышел глухой, некрасивый, совсем не как в трагедиях. В правом глазу вспыхнули ржавые пятна. Ещё раз. И ещё. Кожа на костяшках лопнула.

— Ты закончил?

Отец стоял в пяти шагах, босой, в домашней тунике. Сколько он там простоял?

— Иди сюда.

Люций не двинулся.

— Иди сюда.

Люций подошёл. Отец взял его руку и повернул к свету. Луна была яркая, и кровь казалась чёрной.

— Нумидийский мрамор, — сказал отец. — Помнишь, сколько стоила колонна?

— Что?

— Я тоже не помню, но помню, что торговался.

Он сел на край имплювия: сначала оперся рукой, потом опустился и чуть заметно поморщился.

— Когда пришло письмо про твоё ранение, я сидел здесь до рассвета. И думал, что это я тебя послал. Без боевого опыта нет карьеры, а без карьеры…

Он не договорил. Люций знал окончание: нет имени.

— Ты сказал, Валерий быстро согласился, — проговорил Люций. — Значит, ты быстро написал. Когда?

— В тот день, когда меня спросили про Харона в базилике.

Месяц назад. Пока Люций лежал на чужих ложах и рассказывал, как Харон опирается на весло, письмо уже ехало на север.

— Это ссылка.

— Это выход.

Пальцы его легли на край имплювия, будто хотели отбить своё «три — пауза — три», но не отбили.

— Хорошо. Я напишу Валерию, что ошибся. Он припомнит, и не один раз. Ты останешься. Будешь ходить к Деметрию, водить Гермину в книжную лавку. Рассказывать про Аид.

Люций вспомнил вино Меммия, которое пахло почти корицей. Квинта Сентия, которого он никогда не видел и который в марте должен был сказать у реки его, Люция, голосом: «Своё — своим». Атилия с хлебной коркой. Свинцовую пластинку за Ларами и женщину с Виминала, которая за три асса расскажет кому угодно, кто к ней приходил.

— Нет.

— Тогда прекращай дурить и ложись спать.

Отец поднялся с края имплювия тяжело, словно этот разговор отнял у него силы. Пошёл к себе. Люций смотрел ему в спину, ожидая, что тот обернётся, скажет что;то ещё — лишённое всегдашней чеканной правильности бывшего легата.

— Промой руку. Вином, не водой, — сказал отец, и его мягкие босые шаги затихли во мраке коридора.

Люций зачерпнул пригоршню воды — холод обжёг. Тёмное облачко расплылось и исчезло. Он плеснул водой в лицо и поднял голову.

Небо было чистым, но нужное созвездие нашлось не сразу. Оно было неярким: четыре звезды, образующие неровный четырёхугольник между Девой и Гидрой.

Corvus. Ворон.

Отец показал его, когда Люцию было девять. Они сидели на крыше виллы в Тускуле летом, и отец водил пальцем по небу, называя звёзды: «Вон там — Ворон. Аполлон послал его за водой, а ворон увидел смоковницу с незрелыми плодами и ждал, пока они созреют. Вернулся поздно. Бог разгневался и забросил его на небо». Отец рассказывал так, будто лично знал ворона и не одобрял его поведения.

Люций подумал, что ворон, в сущности, ничего дурного не сделал. Задержался там, где ему было хорошо.

С крыши донёсся звук. Шорох когтей по черепице. Корвус вышел на край, посмотрел вниз. Слетел и приземлился на край бассейна.

Люций поднял руку, указал туда, где висело созвездие.

— Видишь? Это ты.

Ворон посмотрел туда, куда указывал палец, потом — на Люция.

— Германия, — сказал Люций ворону. — Снова.

Они сидели так — человек и птица — под четырьмя тусклыми звёздами.


Табличку от Меммия принесли за день до отъезда. Обычный посыльный, из тех, что бегают по три поручения за сестерций.

«Дом на Каринах сдан. Твой отец работает быстрее, чем я рассчитывал. Передай ему моё уважение — он поймёт, за что».

Люций перечитал табличку и выдохнул. Он провёл стилусом по воску, разглаживая, пока буквы не превратились в ровное поле.


Сундук вмещал ровно столько, сколько нужно, и ни на палец больше. Люций укладывал вещи: бритву, стилус — подарок Гермины с навершием в виде волка; кувшинчик с отваром Деметрия от головной боли он завернул в тряпку, обложил соломой и убрал на дно; табличку с упражнениями для глаз, написанную рукой Гермины.

Она стояла в дверях. Не входила — стояла, привалившись к косяку, обхватив себя руками за плечи, будто ей было холодно.

— Ты взял тёплый плащ? — спросила она.

— Ещё нет.

— Германия — это холодно.

— Знаю.

— Нет, не знаешь.

Она подошла к сундуку, взяла бритву, повертела и положила обратно ровно туда, откуда взяла. Потом ещё раз поправила.

— Ливия приходила, — сказала она, не оборачиваясь от сундука. — С сыном. Он всё время смотрел в пол. Уши красные, на лбу прыщи, а пальцы в чернилах. Клодия потом фыркнула: «Какова миска, такова и крышка». А ещё, что два писаря в доме — масла на лампы не напасёшься.

Гермина вытащила тунику и тщательно её расправила.

— Я читала, что в Германии туманы, болота и дожди идут не переставая.

— Гермина.

— Что «Гермина»? Мама умерла — тебя не было. Я сидела с Клодией и отцом, который не разговаривал. Теперь ты опять уезжаешь и будешь писать раз в год, а когда вернёшься, меня уже отдадут замуж!

— Каждый месяц. Обещаю.

— Все так говорят.

— Я — не все.

Гермина подошла к подоконнику, провела рукой по перьям Корвуса — медленно, от клюва назад.

— Заберёшь его с собой? — спросила она. Голос дрогнул. — Конечно, заберёшь.

— Его никто не спрашивает. Он сам полетит, если захочет.

Утром повозка стояла у ворот. Сундук погрузили, возница проверял упряжь. Отец попрощался коротко: обнял, сжал плечо Люция, отпустил и ушёл.

Клодия ждала во дворе.

— Где твой тёплый плащ?

— В сундуке.

— Значит, поедешь в этом и сляжешь на второй день? Доставай.

Она подождала, пока он наденет плащ, и сунула ему в руки узел — тяжёлый, пахнущий чесноком и хлебом.

— Тут на три дня. Не давай вознице, он и так толстый.

— Спасибо.

— Это ещё за что? Хлеб пекла Тертия, я только завязала.

Она посмотрела на его руку — на костяшки, затянутые коркой.

— Мать бы тебя увидела такого, — проворчала она, — и легла бы обратно.

Сняла с шеи кожаный шнурок. На нём висела свинцовая пластинка, свёрнутая трубочкой. Меньше той, без гвоздя. И надела Люцию.

— Та дома останется. Две вернее. Под туникой носи. И не смотри, что там написано. Не твоё дело, — и торопливо поправила Люцию фибулы на плаще. — Префект, а плащ застегнуть нормально не может. Всё. Иди. Вон стоит, ждёт с рассвета. Посинела вся от холода.

Гермина стояла на пороге. Не плакала — лицо было сосредоточенное, упрямое.

Люций подошёл к ней. Она молчала, не поднимая глаз. В руках держала что;то — прижимала к животу, закрывая ладонями.

— Слушай, — сказал он. — Я буду лично тебе писать. Каждый месяц.

— Ты маме обещал, что приедешь к Сатурналиям.

Люций присел перед сестрой на корточки и сказал негромко и как мог серьёзно:

— Клянусь Марсом.

— Нет, — Гермина мотнула головой. — Клянись чем;то настоящим.

— Клянусь Корвусом.

Она подняла глаза.

— И не ври в письмах. Я узнаю.

— Как?

— Узнаю, и всё.

Потом она протянула ему то, что держала, — свиток в кожаном футляре.

— Возьми. Что у тебя с рукой?

— Поспорил с колонной. Она победила.

Гермина не улыбнулась.

— Ты выглядишь глупо в дорожном плаще, — сказала она и обняла — крепко, изо всей силы. Что;то горячо и неразборчиво прошептала ему в плечо. И отступила.

— Корвус, — позвала она.

Ворон слетел на каменную тумбу. Она коснулась чёрных перьев — легко, кончиками пальцев. Провела по спине, по крыльям.

— Смотри за ним, ладно? — сказала она ворону. — Он безнадёжный.

Схватила его в охапку — ворон не дёрнулся, привык, — на мгновение прижала к груди, уткнулась носом в перья. Потом отпустила, развернулась и убежала.

Возница тронул, колёса заскрипели по камню. Люций обернулся. У ворот стояла тоненькая фигурка; увидев его, она отчаянно замахала рукой и махала до тех пор, пока повозка не скрылась за поворотом.

Тогда он открыл футляр. Внутри был пучок лаванды, перевязанный тем хитрым узлом, который умела вязать только Гермина, — двойная петля, концы спрятаны.

Развернул свиток на коленях. Аккуратный почерк, буквы с маленькими завитушками: «О вороне по имени Корвус. Наблюдения, собранные Герминой».

«…Он ворует блестящее не потому, что жадный. Ему нужно место, где всё лежит так, как он положил. У него в тайнике за статуей Марса одиннадцать вещей. Он их не трогает, только смотрит…»

«…Когда ему плохо, он молчит и сидит очень прямо и делает вид, что всё хорошо…»

Люций перечитал это дважды.

Повозка покачивалась. Рим уходил за спину, и Люций оглянулся, но не на город. Проверил, летит ли ворон.

Корвус летел.


Рецензии