Глава 5. Красный монолит Торжество общинной матриц
5.1. Революционный взрыв 1917 года: «Черный передел» и триумф общинной мести
Падение Российской империи в феврале — октябре 1917 года традиционно трактуется политическими историками как результат военного истощения, кризиса самодержавного управления и радикальной пропаганды революционных партий. Однако если посмотреть на катастрофу 1917 года через призму глубинного институционального анализа, перед нами откроется картина куда более фундаментального процесса. 1917 год стал не просто сменяемостью политических режимов — он прозвучал как оглушительный, триумфальный и беспощадный реванш архаичной «рисовой» общины над двухсотлетним искусственным петербургским «пшеничным» имперским проектом.
Февральская революция, приведшая к власти Временное правительство, была последней иллюзией европейски ориентированной русской элиты. Либеральные политики, кадеты, юристы и дворяне-промышленники искренне верили, что стоит лишь свергнуть самодержавие, как русский народ мгновенно превратится в сознательных граждан, создаст парламентскую республику европейского типа, учредит Учредительное собрание и станет свято уважать частную собственность и правовые нормы.
Это было смертельным заблуждением. Либеральный Февраль апеллировал к тончайшему, пятипроцентному слою европеизированного дворянства и городской интеллигенции. Восемьдесят же процентов населения страны — сорок миллионов крестьян, запертых в общинных клетках, — воспринимали Февральскую революцию исключительно как долгожданный сигнал к отмене всех законов государственного принуждения и к проведению вековой мечты: «Черного передела».
Для общинного крестьянина падение власти Царя означало не наступление абстрактных «гражданских свобод», а исчезновение единственной силы, которая удерживала помещичьи усадьбы и частную собственность от разграбления.
Весной и летом 1917 года, задолго до октября и прихода к власти большевиков, по всей Русской равнине разразился колоссальный, никем не управляемый крестьянский бунт. Община поднялась во весь свой исполинский рост. Крестьяне жгли дворянские усадьбы, вырубали помещичьи леса, захватывали инвентарь, де Kill и изгоняли хуторян-столыпинцев и дебоширили на помещичьих полях. Помещичья земля, а также земли хуторян, осмелившихся выделиться из общины при Столыпине, насильственно изымались и делись общинными сходами по древнему принципу «по едокам».
Вся попытка Петра Столыпина насадить в России индивидуальное «пшеничное» фермерство рухнула за считанные месяцы. Община с жестокой последовательностью уничтожила столыпинские хутора и отруба, вгоняя бывших индивидуалистов обратно в общинное чересполосное лоно. Произошла грандиозная архаизация русской деревни: сельский уклад моментально откатился к институциональным формам XVII века.
Гений Владимира Ленина и большевистской партии заключался не в том, что они «навязали» России чужеродную марксистскую теорию, а в том, что они с феноменальным политическим чутьем оседлали эту древнюю общинную стихию.
Ночью 26 октября 1917 года на Втором съезде Советов Ленин зачитывает знаменитый «Декрет о земле». Этот документ не имел ничего общего с классической марксистской ортодоксией, требовавшей немедленного создания крупного государственного агропроизводства. «Декрет о земле» был полностью, слово в слово списан с программы партии социалистов-революционеров (эсеров), которая, в свою очередь, являлась прямой компиляцией из 242 крестьянских наказов, составленных общинными сходами.
«Декрет о земле» провозглашал то, о чем община молилась на протяжении веков:
Отмена всякой частной собственности на землю без всякого выкупа;
Переход земли в «всенародное достояние» (то есть в условное пользование тех, кто на ней работает);
Запрет на наемный труд в сельском хозяйстве;
Уравнительно-трудовое перераспределение земли между крестьянами местными общинными комитетами.
Приняв этот декрет, большевики мгновенно получили легитимность в глазах сорокамиллионной крестьянской массы. Крестьянство увидело в большевиках ту единственную силу, которая официально разрешила и санкционировала «Черный передел». В этот момент произошла смычка: низовой архаичный общинный коллективизм встретился с радикальным марксистским коллективизмом революционной элиты.
Западный, петербургский, правовой, «пшеничный» проект Российской империи с его частной собственностью, дворянскими усадьбами и нотариальными актами был сметен и сожжен в огне крестьянских поджогов. На руинах имперского фасада воцарился триумфальный, ничем не ограниченный общинный «Мир».
5.2. Большевизм как аватара общинного космоса: Почему марксизм прижился на «рисовой» почве
Карл Маркс и Фридрих Энгельс создавали свое учение для передовых промышленных стран Западной Европы — Англии, Германии, Франции. В классической марксистской теории социалистическая революция должна была стать результатом высокого развития капитализма, где сформировался многочисленный, дисциплинированный, грамотный промышленный пролетариат. Россия с ее подавляющим крестьянским населением, слабой промышленностью и архаичным укладом рассматривалась классиками марксизма как крайняя периферия, абсолютно не готовая к социалистическому эксперименту.
Почему же именно в России марксизм не просто победил, но и превратился в тотальную, непререкаемую государственную религию на семьдесят лет?
Ответ кроется в удивительной, глубокой конвергенции между постулатами марксистской утопии и фундаментальными психологическими установками русской «рисовой» общины. Большевизм пришел на Русскую равнину не как чужеродное завоевание, а как идеальное, высокотеоретическое оформление древних низовых архетипов народа.
Давайте сравним базовые ментальные установки русского общинного крестьянина и большевистской идеологии, чтобы увидеть их абсолютную институциональную идентичность.
Во-первых, отношение к частной собственности. Для западного «пшеничного» человека частная собственность священна и нерушима — это фундамент личной свободы и достоинства. Для русского общинного крестьянина частная собственность на землю и средства производства всегда была грехом, неправдой и источником социальной несправедливости («Земля Божья и Царева, а пахать ее тому, кто на ней трудится»). Марксистский призыв к экспроприации частной собственности и ликвидации буржуазии ложился на эту общинную психологию как родное зерно в подготовленную почву.
Во-вторых, отношение к индивидуальному успеху и богатству. В общине индивидуальное обогащение одного члена всегда воспринималось как прямая угроза выживанию остальных («От трудов праведных не наживешь палат каменных»). Выделяющийся из общей массы богатый крестьянин воспринимался как мироед и кулак. Большевистский классовый подход, направленный против «буржуазии» и «кулачества», идеально совпадал с общинной уравнительной справедливостью.
В-третьих, институциональная форма управления. Чем являлся советский «Совет» (Совет рабочих и крестьянских депутатов)? Это была прямая реинкарнация древнего общинного Схода. Общинный Сход судил не по формальным написанным законам, а по «правде» и «совести», принимал решения единогласно, жестоко подавлял инакомыслие и требовал полного подчинения личности воле коллектива. Советская власть просто перенесла механизмы общинного Схода на уровень заводов, фабрик, волостей и всей страны.
В-четвертых, концепция правды и закона. Как мы разбирали во второй главе, русский общинный человек питал глубокое недоверие к формальному, правовому, «сухому» европейскому закону. Большевики с их концепцией «революционного правосознания» и «классовой целесообразности», отменившей все царские судебные уловы, дали народу именно то, к чему он привык: контекстный, волевой, холистический суд, где наказание зависит не от буквы закона, а от социального происхождения и классовой верности.
Наконец, в-пятых, концепция коллективной ответственности. Марксистско-ленинская теория оперировала не индивидами, а большими коллективными общностями — «классами». Индивид не имел собственной ценности; он оценивался исключительно как представитель своего класса (пролетарий, бедняк, середняк, буржуа, помещик). Это было абсолютным повторением общинной круговой поруки, где ответственность за любые действия всегда несла вся группа.
Таким образом, большевики провели гениальную социально-языковую трансформацию. Они перевели древний, архаичный общинный космос на язык модерной европейской марксистской терминологии.
«Мир» стал «Пролетариатом» и «Советами»;
«Соборность» превратилась в «Демократический централизм» и «Партийность»;
«Помочь» стала «Социалистическим соревнованием»;
«Черный передел» трансформировался в «Экспроприацию экспроприаторов».
Ленинская партия нового типа — сплоченная, орденская, иерархичная организация профессиональных революционеров — выступила в роли коллективного «Сельского Старосты», взявшего на себя функции руководства и надзора над гигантским общинным пространством. Марксизм в России победил потому, что он оказался самой совершенной, самой агрессивной и самой последовательной формой сакрализации «рисового» коллективизма.
5.3. Великий перелом 1929 года: Коллективизация как воссоздание Супер-Общины
Период Новой экономической политики (НЭПа), введенный Лениным в 1921 году после жесточайших кризисов Гражданской войны и «военного коммунизма», был временным отступлением большевиков. НЭП разрешил частную торговлю, мелкое предпринимательство и дал крестьянину возможность свободно продавать излишки хлеба на рынке.
На короткие восемь лет (1921–1928 гг.) на Русской равнине вновь вспыхнул лучик «пшеничного», индивидуалистического развития. Наиболее трудолюбивые, предприимчивые и рачительные крестьяне начали быстро поднимать свои хозяйства. Появился крепкий слой так называемых «кулаков» и крепких середняков. Деревня начала наполняться хлебом, заводился скот, развивались кустарные промыслы.
Однако к концу 1920-х годов НЭП уперся в тот же самый фундаментальный институциональный тупик, с которым столкнулась Российской империя предреволюционных лет.
Поднимающийся крестьянин-единоличник, получивший возможность продавать хлеб по рыночным ценам, категорически отказывался сдавать его государству по заниженным, твердым казенным ценам. В 1927–1928 годах разразился тяжелейший хлебозаготовительный кризис. Крестьяне просто «заперли» хлеб в амбарах, требуя за него справедливой цены и промышленных товаров.
Для советского государства, планировавшего провести масштабную индустриализацию, это означало смертельный приговор. Чтобы покупать за границей станки, металлургические заводы и технологии, государству нужен был хлеб — единственный экспортный ресурс Русской равнины. Надеяться на то, что свободный крестьянин добровольно отдаст этот хлеб, в условиях низких урожаев и климатических рисков было невозможно.
В 1929 году Иосиф Сталин объявляет курс на «Великий перелом». Начинается трагическая, кровавая эпоха сплошной Коллективизации и Раскулачивания.
В традиционной историографии коллективизация часто трактуется как социалистический эксперимент, уничтоживший русскую деревню. Но с социолого-институциональной точки зрения коллективизация была не чем иным, как возведением традиционной крестьянской общины в абсолютную, государственную степень.
Что сделал Сталин в 1929–1933 годах?
Он физически уничтожил и сослал в Сибирь «кулаков» — то есть уничтожил тот самый «пшеничный» тип индивидуалистического, независимого хозяина, который пытался вырастить Столыпин и который вновь начал прорастать при НЭПе.
Он ликвидировал частную собственность на землю и средства производства в деревне. Земля, лошади, плуги, амбары были объединены в коллективную собственность колхозов.
Он загонял всю массу крестьянства в колхозы (коллективные хозяйства) и совхозы (советские хозяйства).
Колхоз стал идеальным воплощением Супер-Общины, подчиненной прямому контролю партийного и государственного аппарата.
Давайте сравним колхоз 1930-х годов с дореволюционной передельной общиной XIX века, чтобы увидеть их полную структурную и психологическую идентичность:
В дореволюционной общине земля не принадлежала крестьянину и регулярно перерезалась Сходом. В колхозе земля принадлежала государству и была закрепощена за колхозом без права продажи или передачи.
В общине существовала чересполосица и коллективный севооборот. В колхозе существовали бригадные участки и централизованный план сева, спускаемый из района.
В общине существовал обычай «Помочи» и учет работы по «едкам» и «работникам». В колхозе вводятся «трудодни» и бригадная форма организации труда.
В общине существовала круговая порука перед царским фиском. В колхозе существовала круговая ответственность за выполнение государственного плана хлебозаготовок.
Наконец, советское государство вернуло в деревню институт второго крепостного права. Крестьянам колхозников вплоть до 1970-х годов не выдавались общегражданские паспорта. Крестьянин не мог самовольно покинуть колхоз и уехать в город без специального разрешения председателя колхоза и сельсовета. По сути, крестьянин был вновь прикреплен к земле, как и в Соборном уложении 1649 года.
Сталинская коллективизация опиралась на те же самые азиатские, «рисовые» механизмы подчинения личности коллективу. Пожилая общинная психология, привыкшая подчиняться решению «Мира» и ненавидящая богатых соседей-выскочек, с готовностью помогла государству разорить и выслать «кулаков». Деревенская беднота с радостью депортировала наиболее зажиточных и трудолюбивых односельчан, воплощая в жизнь древний принцип уравнительной справедливости.
Коллективизация дала советскому государству главное: абсолютный, ничем не ограниченный контроль над аграрным прибавочным продуктом. Теперь государству не нужно было договариваться с миллионами независимых крестьян-единоличников и выкупать у них хлеб по рыночным ценам. Государство просто приходило в колхоз и забирало весь выросший урожай по символическим казенным ценам, оставляя колхозникам лишь голодный минимум.
Страшная цена этого института — катастрофический голод 1932–1933 годов (на Украине, Поволжье, Кубани, Казахстане), унесший миллионы жизней, — стала прямым следствием жесточайшего выжимания зерна из колхозной Супер-Общины для обеспечения сталинской индустриализации.
5.4. Сталинская индустриализация: Грандиозная «Помочь» и индустриальная страда XX века
Получив полный контроль над сельским хозяйством и человеческими ресурсами деревни через систему колхозов, советское государство приступило к реализации своего главного проекта — грандиозной индустриализации.
За годы первых пятилеток (1928–1941 гг.) в СССР был совершен беспрецедентный в мировой истории экономический и технологический рывок. На пустом месте, в чистом поле, среди лесов и степей были возведены тысячи гигантских промышленных предприятий: Магнитогорский и Кузнецкий металлургические комбинаты, Сталинградский и Харьковский тракторные заводы, ДнепроГЭС, Горьковский автомобильный завод, Уралмаш, Беломорско-Балтийский канал. Страна из аграрной и отсталой за десять лет превратилась в мощнейшую индустриальную державу, способную производить любые виды современного оружия и техники.
Однако если мы заглянем под технологическую оболочку этой сталинской индустриализации, мы увидим, что ее психологическим мотором и организационной моделью выступали все те же древние аграрные институты Русской равнины.
Советская индустриализация была выстроена на переносе ритма крестьянской страды и традиции общинной помочи в индустриальный XX век.
Как мы разбирали во второй главе, климат Русской равнины приучил русского человека к дисгармоничному, пульсирующему ритму труда: долгий зимний анабиоз и короткий, сумасшедший, предельный взрыв физических сил летом во время страды.
Советская плановая система полностью воспроизвела этот ритм в масштабе всей огромной страны.
Пятилетний план («Пятилетка в четыре года!») воспринимался обществом не как холодный финансовый график, а как грандиозная общенациональная страда.
Промышленные стройки именовались «трудовыми фронтами», «штурмовыми площадками» и «ударными стройками».
Понятия «аврал», «штурмовщина», «ликвидация прорыва» стали нормой работы советской промышленности.
Предприятия месяцами могли работать спустя рукава, недовыполнять план, страдать от безалаберности, отсутствия запчастей и технологической хаотичности, а в последние три недели квартала или года на заводе включался режим безумного, круглосуточного аврала. Рабочие спали у станков, совершали немыслимые трудовые подвиги, работали в три смены и сдавали объект к 1 мая или 7 ноября. Это была та самая древняя крестьянская страда, перенесенная из ржаного поля в цеха из бетона и стали.
Другим важнейшим элементом индустриализации стало Стахановское движение и социалистическое соревнование.
В западной капиталистической экономике главным стимулом роста производительности труда является личный материальный интерес рабочего: квалифицированный труд лучше оплачивается, а плохая работа ведет к увольнению. В советской системе, где зарплаты были уравнительными, а уволить человека из-за отсутствия рынка труда было крайне сложно, государство обратилось к общинным психологическим механизмам.
Стахановское движение — это прямое продолжение общинного праздника трудового подвига. Стахановец Алексей Стаханов, вырубивший за смену 102 тонны угля при норме в 7 тонн, совершил не расчетливый капиталистический акт, а древний языческий подвиг богатыря во время сенокоса. Ему создавали идеальные условия (предоставляли лучших подсобников, убирали завалы, давали лучший инструмент), чтобы он мог продемонстрировать предел человеческих возможностей.
Социалистическое соревнование между цехами, заводами и городами стало масштабированием общинной «Помочи». Цеха соревновались за Переходящее Красное Знамя, за моральное признание коллектива, за право называться «ударниками коммунистического труда».
Но главным и самым страшным элементом сталинской индустриализации стало использование прямого рабского труда через систему ГУЛАГа (Главного управления лагерей).
ГУЛАГ стал абсолютным, предельным воплощением петровского принципа посессионных рабочих. Миллионы заключенных — «врагов народа», кулаков, крестьян, инженерно-технических специалистов, осужденных по знаменитой 58-й статье, — строили каналы, вырубали тайгу, добывали уран, золото и никель за полярным кругом в условиях нечеловеческого принуждения.
Строительство Беломорско-Балтийского канала, Салехардско-Игарской железной дороги («Мертвой дороги»), Магадана и Норильска было прямым продолжением строительства Санкт-Петербурга. Советское государство доказало, что на фундаменте репрессий, круговой поруки и невольничьего труда общинной массы можно построить промышленные гиганты в рекордные исторические сроки.
5.5. Homo Sovieticus и коллективистская психология: Соборность в кумаче и страх индивидуализма
Грандиозный социально-инженерный эксперимент большевизма завершился выведением нового социокультурного психотипа человека — Homo Sovieticus (Советского человека).
Советский человек не был «искусственным уродом», созданным партийной пропагандой, как это часто пытались представить критически настроенные публицисты эпохи Перестройки. Советский человек стал естественным, органическим продолжением общинного крестьянина, адаптированного к условиям индустриального города и массового общества XX века.
Все ключевые психологические черты советского человека прямо произрастали из древней «рисовой» матрицы Русской равнины, драпированной в кумачевые флаги и марксистские лозунги.
Давайте проанализируем эти психологические константы:
1. Культ Единогласия и страх перед Инакомыслием. В советской системе голосование на собраниях (партсобраниях, комсомольских сходах, профсоюзных заседаниях) всегда должно было быть единогласным. Голосовать «против» или «воздержался» воспринималось коллективом не как реализация демократического права, а как вызов обществу, как предательство и святотатство. Это было прямым продолжением общинного Схода, где решение принималось до тех пор, пока вся деревня не придет к единому согласию, а несогласных «уламывали» или изгоняли.
2. Глубокая ненависть к «выскочкам» и индивидуальному выделению. В советском обществе жесточайшим образом каралось стремление человека проявить индивидуальную инициативу, разбогатеть или выделиться из общей массы. Популярные советские поговорки — «Тебе больше всех надо?», «Не высовывайся», «Ишь, умник родился!», «Будь как все» — были прямой трансляцией общинной морали уравнительной справедливости. Любой человек, пытавшийся сделать что-то выходящее за рамки установленной нормы, подлежал немедленной травле на «товарищеском суде» или партийном бюро.
3. Двойная мораль и тотальный конформизм. Советский человек жил в условиях глубокого расщепления сознания. На официальном уровне (на трибуне, на собрании, в газете) он произносил правильные ритуальные слова о верности партии, коммунизму и коллективу. На приватном же уровне (на кухне, в узком кругу) он мог быть глубоко скептичен и циничен. Это расколотое сознание прямо наследовалось от отношений крестьянина с помещиком или государственным чиновником: перед барским оком нужно кланяться и поддакивать, а про себя дурить барина и укрывать урожай.
4. Коммунальный быт как форма социального контроля. Советская власть создала уникальную среду обитания для Homo Sovieticus — коммунальную квартиру (коммуналку) и заводской бараки. В коммунальной квартире, где на одной кухне и у одного туалета встречались десятки людей разных профессий и социальных слоев, полностью отсутствовала приватность. Жизнь человека протекала на виду у соседей, точно так же, как в традиционной крестьянской избе или деревне. В коммунальной кухне мгновенно вспыхивали общинные страсти, взаимный надзор, доносительство и коллективный контроль за тем, чтобы никто не жил «слишком хорошо».
5. Замена формального Права «Партийной совестью» и «Понятиями». Советский человек питал такое же глубокое презрение к формальным юридическим законам, как и его общинный предок. Все вопросы в советском обществе решались не через суд, а через «блат», «знакомства», обращения в Партийный комитет («Райком поправит») или аппликацию к «социалистической совести». Партийный чиновник выступал в роли древнего Общинного Старосты или Барина, судившего не по закону, а по «правде» и усмотрению.
Таким образом, Homo Sovieticus стал хранителем соборного, коллективистского духа. Он с гордостью ощущал себя частью великого, огромного, монолитного Коллектива — «Советского народа», презирая западный буржуазный индивидуализм, который казался ему эгоистичным, холодным и бездушным.
5.6. Госплан и Красная Империя: Предельное воплощение «восточного деспотизма»
В первой и третьей главах нашего исследования мы подробно обращались к фундаментальной концепции Карла Виттфогеля о «гидравлических цивилизациях» и «восточном деспотизме». Напомним, что согласно Виттфогелю, тоталитарная государственная система возникает там, где государство берет на себя монополию на управление ключевым ресурсом производства, превращая все население в бесправных исполнителей государственной воли.
Советский Союз второй половины XX века стал абсолютной, совершенной вершиной эволюции восточного деспотизма в мировой истории.
В СССР роль «ирригационного канала» сыграла вся экономика страны, целиком и полностью огосударствленная и подчиненная единому гигантскому органу — Государственному плановому комитету (Госплану).
Госплан СССР представлял собой самый масштабный, самый тоталитарный административно-экономический механизм, когда-либо созданный человечеством. Небольшая группа бюрократов в Москве рассчитывала и определяла производство абсолютно всех товаров в огромной стране: от количества атомных ледоколов и баллистических ракет до числа пуговиц на детском пальто и буханок хлеба в гастрономе Петропавловска-Камчатского.
В советской системе не существовало частной собственности. В советской системе не существовало независимого рынка. В советской системе не существовало независимых профсоюзов или судов. В советской системе не существовало автономных хозяйствующих субъектов.
Все предприятия, колхозы, шахты, институты и магазины были элементами единой гигантской Государственной Фабрики. Генеральный секретарь ЦК КПСС являлся не просто политическим лидером — он был Верховным Распорядителем всех ресурсов, жизней, мыслей и имущества 280 миллионов советских граждан. Он соединил в своем лице полномочия Ордынского Хана, Московского Государя, Петровского Императора и Председателя Общинного Схода.
Советская Красная Империя достигла фантастического, небывалого уровня мобилизационной готовности. Она смогла выстоять и победить в страшной Второй мировой войне, разгромив жестокую военную машину нацистской Германии, именно потому, что она обладала полной монополией на ресурсы и способность концентрировать их в любой точке пространства без каких-либо правовых, моральных или финансовых ограничений.
Советский Союз первым вывел человека в Космос, построил крупнейшие в мире атомные электростанции, создал океанский ракетный флот и паритет в ядерных вооружениях со Соединенными Штатами Америки.
Но в этой фантастической победе Монолита содержался тот же самый смертельный, изнуряющий тупик, который губил все предыдущие аватары русской государственности.
Уничтожив индивидуальную инициативу, растоптав частную собственность, подавив свободу мысли и заперев общество в тотальную коллективистскую клетку, советское «гидравлическое» государство полностью лишило себя способности к гибкой, эволюционной самонастройке.
Пока мир находился в эпохе индустриализма (где требовались миллионы тонн стали, угля и тяжелые танки), советская Супер-Община под управлением Госплана демонстрировала феноменальную силу. Но когда в последней третьей четверти XX века мир вступил в эпоху постиндустриальную — эпоху информационных технологий, микроэлектроники, персональных компьютеров, гибких рынков и индивидуального творчества, — Красный Монолит оказался абсолютно беспомощным.
Госплан мог рассчитать постройку гигантской плотины или ракеты «Сатана», но он оказался неспособен произвести качественную обувь, модную одежду, персональный компьютер или туалетную бумагу.
Азиатская, сервильная, «рисовая» модель советского государства уперлась в свой технологический и психологический предел. Общество, усталое от вечного аврала, от дефицита, от уравниловки и от бессмысленного гнета партийной бюрократии, опять втайне зажелавло «пшеничной» свободы, комфорта и европейских товаров.
К концу 1980-х годов советский Супер-Госплан начал стремительно разваливаться под тяжестью собственных системных противоречий, низких цен на нефть и технологического отставания от Запада.
И вновь, в очередной раз в русской истории, перед страной встал призрак неизбежного, катастрофического крушения очередного имперского фасада.
О том, как в 1991 году рухнул Красный Монолит, как Россия предприняла последнюю, самую отчаянную попытку построить дикий капитализм и «пшеничный» рынок в 1990-е годы, и почему эта попытка завершилась неизбежной реставрацией вечной Автократии и Общины в начале XXI века, мы порассуждаем в заключительной главе нашего исследования.
Свидетельство о публикации №226101201882