Глава 15. Последний звонок
В субботу семнадцатого ноября я в шестой раз пересёк КПП училища, возвращаясь из отпуска - теперь уже в обратном направлении, будто подводил черту под очередной вехой. Шесть отпусков за плечами. Впереди маячил седьмой - зимний, а восьмой… восьмой уже будет офицерским, после выпуска. Комендант училища Якушкин недовольным взглядом оглядел меня с ног до головы, и его недовольство было вызвано, конечно, моей «гражданкой». Да, я был в джинсах, кроссовках и болоньевой куртке. И пусть Жека своё неистовство засунет куда подальше – с августа вступил в силу приказ Министерства Обороны за номером восемьсот восемьдесят, разрешивший курсантам старших курсов проживать за пределами училища, носить гражданскую форму одежды, которую можно хранить в прямо казарме. Теперь каптёрка никогда не закрывалась на замок - доступ в неё стал постоянным. Разрешалось снимать жильё с условием возможности быстрого оповещения и сбора по тревоге, и в училище допускалось появляться только к разводу на занятия, предварительно в казарме переодевшись в военную форму. А, отсидев обязательные пары с самоподготовкой, уходить в увольнение до следующего утра. Нам была поставлена задача сфотографироваться «три на четыре», для выданных бланков из жёсткого картона, отпечатанных училищной типографией:
«Увольнительное удостоверение.
Курсанту ________________ разрешено пребывание за пределами Черниговского Высшего Военного Училища лётчиков до 31.10.1991 г.».
То есть, фактически до окончания нашего обучения. Так что с самого первого дня все желающие в казарме уже ночевать не будут, за исключением несения службы в нарядах.
Седьмой семестр начался с похода в ателье - и это было не просто «снять мерки», а целый ритуал. В те годы офицерскую форму, кроме плащей и рубашек, шили на каждого индивидуально, и сразу два комплекта – повседневный и парадный. Как оказалось, наше училищное ателье славилось на весь Киевский военный округ, говорили, что его услугам не гнушались даже офицеры штаба 17 Воздушной Армии. А хозяином этого швейного царства был маленький кудрявый седовласый дедок - чистый одесский портной, будто сбежавший из старого анекдота. Лично снимал мерки, и при этом он не просто говорил - он давал настоящее представление:
- Ви, уважаемый, не стойте, як памятник Дюку - ему таки положено, а вам нет! А когда будете в Одессе, ни в коем случае не смотрите на него со второго люка, а то потом всю жизнь будете думать, что у истории чересчур дерзкий юмор. Да и зачем портить впечатление от великого Дюка какой-то нелепой оптической шуткой? Ой-ой, не делайте такое лицо, будто я не мерки снимаю, а по карманам шарю. У меня совесть чище, чем стекло в лучшей одесской витрине! Повернитесь вот так, чуток набок… Хочу оценить всю эту кошерную красоту, будто впервые вижу, як солнце садится за Воронцовку. Теперь правым бочком - я им тоже хочу насладиться, як видом на море с Лонжерона, - командовал он, размахивая клеёнчатым метром, будто дирижёр палочкой на генеральной репетиции. - Слышите меня, юноша? Не заставляйте меня страдать! Мечтаю полюбоваться вашим правым бортом, а не задней кормой! Ну-ка, выпрямитесь, а то у меня от вашего унылого вида уже изжога разыгралась! Сейчас мы из вас такую фигуру сделаем! Такой военный костюм пошьём, что барышни будут оборачиваться и нежно шептать: «Это не биндюжник, это же сам молоденький Лёнечка Утёсов идёт, да ещё и при погоне!»
Мы до слёз хохотали, послушно крутились, как манекены в витрине модного магазина, пока он затягивал хитрые завязки на специальной жилетке и штанах - будто не одежду подгонял, а собирал нас, как сложный механизм. Ловко огибал сантиметровой лентой плечи, талии и бёдра, называя цифры помощнице; та дотошно вписывала их в толстую тетрадь. Каждое движение у него было с интонацией, каждый замер - как реплика в пьесе, сыгранная с нажимом и смыслом. А когда мы спросили, действительно ли он одессит, он тут же бросил:
- А шо, у вас таки шо-то пропало?
Следующую примерку назначили на конец сессии, а окончательную – когда после полётов соберёмся здесь на госэкзамены. И только тогда на форму будут пришиты погоны, петлицы, пуговицы - те самые, что превращают пиджак в строгий китель, а мальчишескую фигуру - в офицерскую выправку. Но даже сейчас, когда ты стоишь в этой мастерской, пропахшей нафталином и мелом, среди одесского колорита, понимаешь, что эта ещё не оформившаяся ткань - уже не просто ткань. Это будущее, застывшее в переплетении нитей. В ней пока нет ни знаков различия, ни строгих линий, но уже есть контуры того, кем ты станешь.
В связи со свободным выходом утренняя физическая зарядка также потеряла свою актуальность – кто её будет проводить с жалкими остатками, ночующими в казарме? И, конечно же, безграничный «столовский» лимит, что мы даже подкармливали первый курс. Мои друзья Жёрик, Зия и Шелепов предоставленной возможностью сразу же воспользовались, нашли какую-то облезлую общагу на Рокоссовского, причём, за немалые деньги. Мне эта идея не пришлась по душе, я привык к нашей казарме, по-настоящему, ставшей вторым домом. Плюсом к тому – пропитание, особенно в выходные, которое отселившимся в город придётся решать самостоятельно. В общем, никакой логической пользы я в этом не узрел. Да, «плюшка» оказалась интересной и привлекательной, огромный куш свободы, но в глазах Бурого я видел только немое осуждение, и, конечно, понимал, почему. Система военного воспитания, разработанная Жуковым, рушилась окончательно. То, что она подразумевала собой – воспитываться в коллективе, коллективом и через коллектив, теперь стало неактуальным. Живи, где хочешь, только будь добр являться на занятия. И чем ты будешь жить за их рамками – уже не никого не интересует. То есть, исчезает то самое «чувство локтя», привитие которого входило в основной принцип становления военнослужащего. Ещё и чётко проступал смысл этих «попустительств», и через тонкую позолоту новых веяний проглядывала тревожная изнанка. Страна, отчаянно стремившаяся понравиться всему остальному, ещё недавно враждебному миру, готова была подстроиться под любые ожидания. И вот демократия добралась до вооружённых сил - хладнокровно и расчётливо, с твёрдым намерением подогнать их под «правильные» западные лекала. Только, видимо, нынешнее руководство страны стало забывать простую и горькую истину: этот самый Запад проиграл нам все войны. А значит, что эти чужеродные выкройки имеют единственную цель - деморализация самой боевой армии мира. Так что в контексте вся эта новизна казалась не прогрессом, а красивой оболочкой сказки - с нарядным фасадом и гнилым послевкусием.
Жёрик, хоть и твёрдо решил жить в городе, но здорово был озабочен вопросами благополучия своего пропитания. При этом ночевать в казарме он упрямо не желал - цеплялся за свою псевдосвободу, будто в ней был какой-то особый высокий смысл. И в итоге придумал «изящное» решение: приобщить к решению этой проблемы меня. Чтобы я, словно верный оруженосец, таскал ему еду из столовой, когда его сиятельство будет по утрам заявляться в расположение, чтобы перед занятиями успеть переодеться в форму. Естественно, в ответ он получил логичный отворот-поворот, мол, что я, «коржик» какой-то, чтобы жратву в казарму таскать? Живи в казарме и хавай от пуза, как это было раньше! Ну и ещё, как альтернативу, предложил ему найти знойную тётеньку, которая кормила бы его ужинами, заодно и завтраками - уж как получится. Жёрик надулся на пару недель и со мной демонстративно не разговаривал. Но продолжал упрямо изводить себя, будто это было частью какого-то личного подвига - жить «на выносе», недоедать, недосыпать из-за необходимости рано утром через весь город возвращаться в училище, да ещё и платить за всё это свои кровные. Однако вскоре его тактика начала меняться – он стал задерживаться после самоподготовки, чтобы не пропускать ужин. А в выходные появляться в училище с такой же единственной целью – посетить столовую. Хотя это с самого первого курса у нас считалось откровенным моветоном. Неписаное правило звучало твёрдо: «Собрался в увал – пайку отдал!».
Конечно, пару раз я, поддавшись любопытству, навещал этих «городских жителей». И даже однажды остался у них в общаге переночевать. Но, честно говоря, не нашёл там ничего настолько притягательного, чтобы променять на это те вполне комфортные удобства, которые предоставляло училище. Но в глубокой глубине души я всё же понимал их: это был вопрос дурацкого принципа, зачастую доходившего до ребяческой бравады, вроде того самого - «назло маме уши отморожу».
Таким образом, жизнь на четвёртом курсе словно перешагнула на новую ступень - всё вокруг ощутимо изменилось. Бурый и офицеры роты уже давно не походили на тех строгих командиров, какими были на первом курсе, не осталось и тени той суровой дистанции, что прежде разделяла нас. Теперь они появлялись тихо, почти незаметно, и так же беззвучно исчезали. Даже вечерний поход на ужин для тех, кто оставался ночевать в казарме, утратил всякую парадность:
- Желающие посетить столовую - собираемся.
Мы шли не по установленному маршруту вокруг училища, а самым коротким путём - мимо спортзала, прямиком к лётной столовой за плацем – наша курсантская до конца зимы опять встала на санитарную обработку. И, при этом, общались с Бурым о чём угодно, но только не о службе. Как со старшим товарищем. Контроль за личным составом тоже стал прозаичным: проверяли лишь на разводе перед занятиями.
Хотя как-то был смешной случай заставить нас при походе в столовую изобразить что-то вроде строя. Комбат Слон возмущённо тарабанил в стекло окна своей общажной комнаты, всем своим видом изображая неистовое возмущение по поводу нашей бесформенной толпы. На что кто-то из наших ударил правой рукой по левому предплечью, мол, смотри, это же курсовка четвёртого курса! Полный «квадрат»! Чё прицепился? Но обалдевший Слон этот жест воспринял, как нецензурный, будто его послали к «такой-то матери». И от возмущения едва ли не вывалился из окна. Потом перед ним пришлось объясняться…
На этом курсе я здорово сдружился с Димкой Емановым, разделявший мой образ жизни. Он так же, как и я, придерживался принципа разумной достаточности, определяющего взвешенный баланс между учёбой и личной жизнью. Который, при этом, абсолютно не ограничивал нашу свободу: после занятий мы с ним переодевались в «гражданку» и шли в город, где нас ждали давно излюбленные места. Кофе-бар «Шоколадница» по-прежнему крутил диснеевские мультики - в этом была какая-то уютная стабильность. Да и пиццерия за Красной площадью не сдавала позиций и оставалась всё такой же популярной, как и раньше. Регулярно заглядывали в кинотеатр «Щорс». И особенно радовало, что голливудские фильмы всё чаще стали выходить на широком экране - так уходила в небытиё эпоха затрапезных видеосалонов, которые до этого были невероятно популярны. В памяти до сих пор осталась картина «Голубая лагуна» с юной Брук Шилдс - мы смотрели её с настоящим щенячьим восторгом. Да, в те времена была золотая эпоха американского кино, что снимали для всего мира, - без оглядки на высосанную из пальца идентичность и на эти искусственно насаждаемые, прости господи, небинарности. Возвращаясь в училище зимними вечерами, мы уходили в свой спортивный уголок погреметь железом - теперь здесь нет прежней суеты и бесконечной очереди.
Это было редкое золотое время, когда ты в полной мере чувствуешь себя комфортно и уверенно даже в казённой казарме. И пусть за стенами зима стелила сугробы, а небо становилось ночным уже к пяти вечера - здесь, в этом обособленном мирке, жило своё, особое тепло. Оно рождалось из необычной тишины, из скрипа половиц, из мягкого дежурного освещения.
Но это были ещё не все новшества, что подкинул нам этот революционный «восьмисот восьмидесятый». Он ещё внёс знаки отличия в форму, причём, не по мелочи, а с размахом, будто одним росчерком отделил нас, курсантов-лётчиков, от всех остальных, кто хоть как-то касался авиации. Теперь на парадной форме и шинелях лётных училищ курсовки пришивались прямо у рукавного отворота и были в виде углов - привычные «минусы», «прямоугольники» и «квадраты» остались только у «наземников». А сверху, как вишенка на торте, ещё знак в виде авиационной «птички» - как маленькая, но гордая деталь причастности к лётной когорте. Нам нашу форму под новые требования разрешили не переделывать - носить её оставалось всего пару месяцев, так что гнаться за новинками смысла не было. Зато младшие курсы будто с цепи сорвались: толпами оккупировали училищный военторг, сметая новые аксессуары пачками. Стоило зайти в магазин - и сразу становилось ясно, где сейчас центр вселенной. У пацанов горели глаза - для них эти углы на обшлаге и маленькая «птичка» были не просто деталями формы, а знаком особой причастности. Мы, старшие, поглядывали на эту суету чуть снисходительно, можно сказать, по-доброму. В конце концов, мы ведь тоже когда-то стояли вот так, жадно разглядывая каждую мелочь, что символизировала небо, и мечтали поскорее стать теми, на кого сейчас смотрят эти шумные вчерашние школьники. Неужели мы были такими всего каких-то три с половиной года назад? Что-то не верится… В этом и есть таинство лётного училища, где ты, едва вступив в противоборство с небом, стремительно взрослеешь, будто оно ускоренными темпами подгоняет тебя под особые лекала. Без поблажек. Без вторых шансов. Без права вернуться назад, если единожды ушёл. И только так рождается лётчик.
Ещё одним серьёзным поворотом стала отмена привычной хэбэшки. Вместо неё нас теперь будут одевать в «афганку», или, как её в войсках называли, - «мабуту». Вместе с ней уходила в прошлое и пилотка, на смену ей пришла кепка. Правда, в одном пункте система дала слабину: вместо положенных к этому комплекту ботинок-берцев нам оставили сапоги. Впечатления от отхода от привычной формы стали несколько противоречивыми. С одной стороны, «афганку» носили без ремня - его надевали только в нарядах, и в этом виделась какая-то свобода. С другой - летом в ней наверняка будет жарко: слишком много слоёв ткани, да ещё и куча накладных карманов, которые только добавляют объёма.
Что ещё нового случилось? Ах да, тут без предыстории не обойтись. Пока мы догуливали отпуск, по Чернигову пополз странный, тревожный слушок - будто в городе появились какие-то совсем уж отмороженные курсанты, причём, нашего же четвёртого курса. Для них асфальт был чем-то диковинным, к тому же они толпами шарахались по пивбарам и норовили задеть каждого встречного. И в привычном, почти домашнем укладе, где отношения с горожанами держались на договоре взаимного ненападения, вдруг стали проскакивать нехорошие эпизоды - то тут, то там вспыхивали стычки. И относительно мирное соседство с гражданским населением стало давать трещины. Мы не понимали: кто это может быть, если мы сами всё это время были в отпуске? И с чего вдруг в нашем благополучном городе всё так перевернулось? А оказалось, всё куда проще. К нам в Чвачу отправили доучиваться тридцать человек четвёртого курса в этом году расформированного Борисоглебского ВВАУЛ – в курсантском обиходе известного как «Бэбск». Одна из самых старейших «лёток» страны, которая может гордиться своими легендарными выпускниками – Чкаловым, Каманиным и Коккинаки, приказала долго жить. Тридцать новых фамилий, тридцать новых судеб, втиснутых в уже сложившийся порядок. И ротный список сразу «потяжелел» - теперь нас сто шестнадцать. И, конечно, стало понятно, откуда взялась эта их гипертрофированная дикость: парни приехали из воронежской глубинки. Из замшелого городка, который в авиационной среде давно и прочно прозвали «городом дождей, бл…й и велосипедов». Для них наш фешенебельный областной центр казался почти столицей: широкие улицы, множество респектабельных кафе, живая городская суета - всё это било по глазам и кружило голову. А тут ещё и нормальная курсантская столовая, где наши сердобольные поварихи, едва увидев эти худые тела, взялись их усиленно откармливать. Не прошло и пары недель, как каждый из них набрал по несколько килограммов веса - будто хотели наверстать всё, чего не хватало раньше. Сначала мы смотрели на них с насторожённостью, уж больно громко они заявляли о себе, слишком резко ворвались в наш быт. Но стоило немного с ними пообщаться, послушать их истории про Бэбск, - и насторожённость потихоньку таяла. Парни оказались нормальными, контактными, без лишних «тараканов в голове». И дружеские связи наладились мгновенно, будто и не было никакой изначальной разницы между «нашими» и «пришлыми». Их поселили в нашем углу, возле телевизора, а мою шестую группу сдвинули ближе к центру. Поначалу ворчали из-за возникших стеснённых обстоятельств, но потом привыкли: в казарме всегда так – очень быстро перестаёшь замечать тесноту. На то она и казарма – один из главных элементов военного воспитания.
Новые члены нашей семьи охотно делились своими историями. Например, о том, как они в Бэбске ходили в увольнения, обязательно заткнув за брючный ремень по конспекту - спереди и сзади.
- Зачем? - спрашивали мы, не веря ушам. – У вас, что, не было самоподготовки? Учились в увольнениях?
- А затем, - смеялись они, - что девяностошестилистовая тетрадь отлично держит ножевой удар!
От этой простой, грубой житейской мудрости веяло чем-то одновременно страшным и будничным - будто они привыкли жить с оглядкой на опасность ещё и на земле. И в этом была своя, особая закалка - не та, что даётся учёбой, а та, что приходит от жизни, где каждый день нужно держаться твёрже, чтобы не потерять почву под ногами. Ну, ничего… В Чернигове они быстро «оцивилизуются». Ну, а я подумал, что, слава авиационному богу, я в своё время не поддался на агитацию того капитана из Бэбска, который приезжал к нам в аэроклуб.
Именно с одним из бэбчан по кличке «Одесса» и с Жижкой мы поздно вечером через окно тренажёрного зала нагло стащили штангу с комплектом блинов. Совесть успокоили простой мыслью: там их много - авось не заметят. Получилось особенно забавно, когда мы, лязгая чугунными блинами, тащили это дело на свой этаж. А в это самое время в расположении Бурый проводил построение. До сих пор перед глазами сия картина: ротный, буквально оцепеневший от происходящего, шевелит усищами, будто пытается осознать, что вообще творится в его роте. А мы, бросив штангу в спортуголке, с самым невинным видом подходим и нагло спрашиваем разрешения встать в строй. Полагались на наш курсантский опыт, твёрдо зная: если держаться спокойно, то всё сойдёт с рук. Как любил говорить Зия – большой мастер в этих делах: «Надо сделать морду кирпичом». Кстати, главный спортсмен училища - начальник кафедры физподготовки и спорта - был отличным мужиком, бывшим нашим преподавателем, который прекрасно знал меня по моим отрицательным достижениям в области конного спорта и положительным - во всём остальном. Но разборки всё-таки, учинил, точнее, их видимость, собрав все курсы в большой аудитории нового УЛО. Конечно же, обещая кары небесные и отчисления, если штангу немедленно не вернут в спортзал, или когда он поймает преступников. Да, конечно же, всё он знал - неоднократно бывал у нас в роте. Но тактично молчал, якобы, не замечая искомой пропажи, которой мы, абсолютно не стесняясь его, в своём спортивном углу от души гремели. Штангу, конечно, в конце четвёртого курса вернули, да ещё и с процентами: отдали родной кафедре физической подготовки и спорта в качестве компенсации ещё свою маленькую, приобретённую за кровные деньги. Она сполна исполнила свой долг перед нами – пусть теперь служит другим. Кстати, чтобы логически замкнуть предыдущую главу, надо дорассказать ту нелепую историю, приключившуюся с этой штангой - когда мы с Жижко переправляли её из Добрянки в Чернигов. Санёк без приключений довёз её до вокзала, а там, прямо на перроне, нос к носу столкнулся с Ткачом - просто повезло. Ткач любезно приютил штангу у себя до конца отпуска, а потом её благополучно доставили в училище.
Теоретический семестр четвёртого курса был немногим более полутора месяцев, и проходил в режиме повторения того, что изучали на предыдущих трёх. Поэтому лекций было минимум - разве что по новым «третьестепенным» предметам вроде военного права или такой же экологии. Основные дисциплины - аэродинамика, тактика, вооружение, и всё, что связано с устройством нашего летающего «железа», строились исключительно на практических занятиях, самостоятельных работах и семинарах. Главная их цель - подготовка к ближайшей сессии и грядущим государственным экзаменам в октябре будущего года. Единственное, что добавилось из нового, - небольшой курс лекций по конструкции перспективной авиационной техники – МиГ-29 , и связанной с ним аэродинамикой нового принципа. С удивлением узнали, что только благодаря своей совершенной компоновке фюзеляж этого «мигарика» создаёт дополнительных сорок процентов подъёмной силы! Материала по теме было очень мало - только схемы и слайды. Никаких привычных двигателей в разрезе, гигантских настенных стендов с лампочками и бегущими огнями. И, тем более, «живого» самолёта в учебном ангаре. И, соответственно, никакой отчётности по перспективному самолёту также нас не ожидало. Зато как-то раз специально отвезли на аэродром, чтобы мы его могли пощупать тактильно, когда какой-то залётный «двадцать девятый» перегоняли с промежуточной посадкой у нас в Певцах. И мы пускали слюни, любуясь его совершенными чертами, гладили его наплывы. А кабина МиГ-29 казалась нам чем-то вроде святилища: там, за прозрачным фонарём, уже начиналось влекущее лётное будущее, то самое, ради которого мы и пришли в училище.
А, вот, для бэбчан, в этом году влившихся в наши ряды, сложился особый режим обучения. У них до этого был совершенно другой профиль – истребительно-бомбардировочный, или, как его называли, «ИБАшный». Поэтому в этом семестре наши преподаватели читали для них самый полный курс лекций и методично «ошкуривали» их на семинарах и практических занятиях. Им подтягивали аэродинамику – но уже в разрезе доселе невиданного воздушного боя и сравнительных маневренных характеристик нашей техники с супостатовской. На тактике также полностью меняли их мировоззрение: заставляли наизусть изучать самолёты вероятного противника, способы ведения боевых действий ВВС НАТО, - до этого, они штудировали только наземные цели. То же самое происходило на кафедре вооружения: ракеты «воздух-воздух» вместо бомб. Поэтому, и лётную программу они будут проходить по уровню нашего третьего курса. Для этого их отправят летать в Конотопе, в ту самую эскадрилью, которая уже сделала два выпуска курсантов на Л-39. В общем, технически получалось, что их в нашем училище оставили на второй год.
Пожалуй, это был самый спокойный семестр за всё время в Чваче - будто сама судьба решила дать нам, будущим выпускникам, небольшую передышку перед тем, как швырнуть во взрослую жизнь. Никаких судорожных попыток подтянуть хвосты, никаких ночей, когда конспекты сливались в одну сплошную серую полосу, а глаза отказывались фокусироваться на буквах. Всё шло размеренно, чинно, словно само время замедлило шаг. Статус «старший курс» работал как невидимый щит: он и уважение давал, и лишних глупостей не позволял. Если кто-то чувствовал, что от трудов праведных надо было отдохнуть – шёл в лазарет. Там, изобразив на физиономии самый болезненный вид, рассказывал, что «тут болит, там свербит, здесь неймётся». Терапевт понимающе улыбалась и прерывала этот жалобный монолог всего одной фразой:
- Пять дней тебе хватит?
Наряд был всего один - по роте, и то без того нелепого стояния на тумбочке дневального. Существовал формально - только для поддержания порядка в расположении. Который и так почти не нарушался: численность обитателей резко сократилась и казарма здорово опустела. Так что внутренняя служба не доставляла былого негатива: ни напряжения, ни раздражения, ни тех мелких обид, что обычно копятся в тесноте, суете и гаме сотни лужёных глоток. И я по-настоящему наслаждался этой тишиной, этой редкой для училища гармонией. И только теперь понял суть той древней армейской мудрости: «Лучше быть старым курсантом, чем молодым лейтенантом». Что предстоит вкусить менее чем через год. Когда в очередной раз всё начнётся с чистого листа. С самого низа.
Но это умиротворённое спокойствие касалось, к сожалению, только учёбы. И я изо всех сил старался не портить эту идиллию, по возможности избегая телевизора, где с каким-то болезненным упорством крутили хронику того, как огромная страна шаг за шагом теряет силы и очертания, опускаясь на колени. Смотреть на это было тяжело, будто наблюдать, как в трескучий мороз медленно гаснет большой огонь, сжигая последние дрова, как бы символизируя то, что тепла больше не будет. Вместо этого я много читал и уходил в город, а кинотеатром пользовался как временным убежищем. Кино будто опускало лёгкую вуаль на все мрачные перспективы, отчётливо маячившие впереди. На полтора-два часа можно было позволить себе забыть, что совсем скоро придётся столкнуться с ними лицом к лицу. Уходящий девяностый мне запомнился ещё одной деталью - почти курьёзной. Руководство страны решило официально признать Рождество Христово седьмого января и сделать этот день выходным.
Этот Новый год я впервые встретил не в казарме. Жёрик позвал на какое-то, скажем напыщенно, «суаре»:
- Лёлик, пошли! Девки, жратва, пойло - будет круто!
Нет, всё-таки, по-жёриковски, порядок следует поменять: «жратва-пойло-девки». Так будет правильнее. И я, поддавшись его уговорам, согласился. На деле оказалось совсем не круто. Съёмная квартира без мебели, человек десять совершенно незнакомых людей, да ещё эти невзрачные девицы, будто случайно сюда зашедшие. И всё это складывалось не в праздник, а в какую-то суетливую, натянутую суматоху. Атмосфера была такой, будто все изо всех сил стараются выглядеть весёлыми, а на самом деле просто не знают, куда себя деть. Из всего застолья в памяти осели лишь две нелепые детали: единственная на всю компанию бутылка шампанского и пара банок шпрот с таким же количеством мандарин - будто кто-то в самый последний момент вспомнил об убранстве праздничного стола. Да ещё я, сидящий прямо на полу кухни (табуреток не было), бесконечно исполняющий модный тогда романс Звездинского «Очарована, околдована…». Его просили сыграть столько раз, что к утру я, кажется, мог бы исполнить его во сне, даже не просыпаясь. В общем, никакой романтики, и уж точно никакого приятного новогоднего послевкусия. Просто собрались, посидели, потихоньку расходились, вряд ли бы узнав друг друга на следующий день. И когда я уже за полночь вышел на улицу, вдруг остро почувствовал, чего не хватило в этой чужой квартире: шумной казарменной толпы и улыбающегося в усы Бурого, который всегда сидел с нами за одним праздничным столом. Тогда, когда Новый год был простым, понятным и по-своему настоящим.
Потому что эти моменты имели особую ценность.
Потому что их уже больше никогда не будет.
А Чернигов упрямо продолжал показывать свой беспокойный нрав - будто не хотел смиряться с тем, как всё вокруг оседает и тускнеет. Накануне новоиспечённого праздника Рождества, ровно через год после тех самых событий, на Валу состоялся митинг в честь годовщины «колбасной революции». Я ради любопытства, невзирая на все предостережения от командования, всё же туда заглянул. Народу пришло заметно меньше, чем год назад. И, конечно, не было прежней эйфории, того накала праведных человеческих страстей - будто кто-то прикрутил громкость на самый минимум. Настроение у собравшихся теперь было не боевое, а вымученное, выжатое до капли. Очевидно, что люди устали от митингов, отчаялись, и теперь ими путеводили не высокие слова, а самые простые, шкурные вещи - те самые экономические дрязги, от которых простому человеку на зарплате не спрятаться. И, наконец, после пустословия многочисленных выступающих, один из них всё-таки сформулировал главное ожидание мероприятия. И было оно с обидной простотой, вроде: «Нам всё равно, кто будет при власти, лишь бы полки магазинов, наконец-то, заполнились продуктами». И в этой фразе проступила вся разница между тогдашним порывом и нынешней реальностью. После зачитали принятую резолюцию - и там уже было ни про справедливость, и ни про привилегии номенклатуры. Всего лишь пункты-пустышки: усилить контроль над оптовыми базами и торгующими организациями, следить, куда и в каких объёмах вывозят товары. А кто это должен делать, как и когда - само собой, разумеется, повисло в воздухе. Ещё год назад здесь кипели страсти, спорили о принципах, а теперь всё свелось к одному: «дайте пожрать». Та самая вариация древнеримского «хлеба и зрелищ» - только зрелищ уже никому не хотелось. Хотелось просто дожить до следующего дня и не голодать.
Дорога от Вала до училища - минут тридцать, если не торопиться. А я не торопился. Уличные фонари добавляли тени и, казалось, что из-за этого путь удлинялся. Морозец несильный, сухой, такой, какой в Чернигове бывает в начале января: не кусает, а лишь пощипывает. Шёл и думал: вот стоит этот город - древний, упрямый, со своими валами, церквями и богатой историей, а сейчас в нём люди просто хотят есть. И всё. Как оказалось, ни лозунги, ни митинги, ни резолюции ничего не решают. И народ сливает свои бунтарские позиции, потому что холодильник победил. Он всегда побеждает. А что у меня? Осенью - выпуск. Лейтенантские погоны, распределение, и - кто знает, куда меня судьбинушка занесёт. Страна разваливается, как детский конструктор, собранный наспех, и никто не знает, из чего собирать заново. Одни говорят: хватит держаться, другие: держитесь крепче. А мы стоим посередине, в своих курсантских шинелях, и ждём, когда за нас всё решат. Как и всегда, в общем-то. Только раньше это казалось нормальным - ну, армия, ну, система: сказали - сделал, запланировали - полетел. А теперь, после всего этого, придётся самому решать: идти прямо или свернуть, делать то, что легче, или то, что правильно. Или выбирать из двух зол, которые друг друга не легче. И всё-таки, когда подошёл к училищному КПП, приветливо кивнув дежурному, я вдруг понял, что не променял бы это ни на какой митинг. И никогда бы не свернул с выверенного курса - что бы ни происходило за плексигласом кабины. Какие бы резолюции толпа ни выносила. Есть долг - и прежде всего перед самим собой. Есть цель. Есть путь к цели. Настоящее - это когда знаешь, чем начинать следующее утро. Пусть даже за тебя уже всё решили. Пусть даже страна вокруг гаснет, как костёр, догорающий на последних дровах.
И вот я опять в своём консервативном мирке, где всё ещё по-старому. Работает столовая - запасов на окружных складах хватит на десятилетия. Преподаватели учебно-лётного отдела всё так же спускают три шкуры за знания - попробуй только у них на занятиях затупить. Инструктора в полках готовятся к приёму курсантских эскадрилий и, пока есть возможность, летают «на себя». А фундаментальные стены красных старинных зданий всё так же надёжны - будто говорят: «Мы и не такое выдерживали».
Меня всегда интересовало, что здесь было задолго до меня, и кто когда-то бродил по этим коридорам с высоченными потолками и скрипучими дубовыми лестницами. Не сразу, не за один день, но спустя годы и скрупулёзного поиска я всё-таки немного разузнал историю наших Красных казарм. И она того стоила.
Построены они были в конце девятнадцатого века для Вологодского пехотного полка - старейшего в русской армии, имевшего богатую боевую историю. Оборона Севастополя, битва под Плевной и даже русско-японская война. Полк-то, прославленный, а вот жить солдатикам банально было негде. И тогда военное ведомство создало комиссию, руководителем стройки назначили военного инженера, у которого за плечами был опыт возведения аналогичного военного городка в Белостоке и ещё нескольких зданий в Санкт-Петербурге. Участок выкупили в нескольких верстах от Чернигова на правом берегу реки Стрижень в окрестностях села Коты. Казармы строили сами солдаты Вологодского полка: наёмных специалистов не приглашали - экономили, зная, что русский работящий мужик и сам справится. За шесть лет возвели семь основных зданий из красного кирпича, а затем ещё и полковой храм. Кроме казарм на территории появились тир – сейчас это солдатский клуб, лазарет, здание офицерского собрания, так и не утратившее своих функций - нынешний Дом офицеров. Гимнастический зал, где также обучались фехтованию, сохранившийся в том же «гимнастическом» амплуа и поныне. Была своя водокачка на берегу Стрижня, продуктовая лавка, потом переросшая в военторг с комплексом бытовых услуг – почта, ателье, парикмахерская. И даже собственное военное кладбище. Из всего комплекса не сохранились только церковь и это кладбище. Потом здесь стоял Острожский полк - герой Перемышля, следом - Переволочинский, участвовавший в Галицийском сражения. Его сменил Хвалынский, известный своей ролью в Брусиловском прорыве. И в каждом из них служили полные Георгиевские кавалеры - люди, для которых честь была не словом, а делом. Не пустовали казармы и в Гражданскую: пехотинцы, артиллеристы. И даже украинский, так называемый, «синежупанный» полк, сформированный немцами из военнопленных украинского происхождения, ставший частью вооружённых сил националистической УНР (украинской народной республики). Перед самой Великой Отечественной здесь расквартировалась кавалерийская часть - тогда в Киевском военном округе было несколько кавалерийских дивизий. И только в ноябре предвоенного сорокового года по приказу наркома обороны Тимошенко началось формирование Черниговской военной авиационной школы пилотов. И от этих Красных казарм взяло свой старт наше славное училище, с началом войны эвакуированное глубоко в тыл. Во время оккупации Чернигова казармы снова не пустовали - здесь размещались венгерские части, верные вермахту. И только в начале пятидесятых альма-матер вернулась в родные стены.
Так что, несмотря на временное проживание врагов, стены эти были намертво скреплены не только красным кирпичом и бетоном, но и бойцовским духом русского солдата. Вот такое наследство мы получили. В открытых окнах старого учебно-лётного отдела я видел множество курсантских записей пятидесятых-шестидесятых годов, выцарапанных на ржавых подоконниках чем-то острым. Они все были примерно одной тематики, типа – «Товарищи! Завтра у нас выпуск! И мы встанем на защиту неба нашей великой Родины!». Конечно, сейчас это звучит крайне патетически, но… Но тогда были другие люди и другая страна. И они твёрдо знали, для чего живут и зачем пришли в авиацию.
Эти стены помнят всё: как курсанты писали гвоздём на подоконниках, как бежали кроссы и на построения, как впервые поднимались в небо. Времена изменились, но незримый смысл этих стен остался прежним: ты здесь не просто так. Ты становишься частью чего-то большого, что началось задолго до тебя и продолжится после.
Конечно, потом на территории училища выросли новострои: новые столовые, учебно-лётный отдел, стадион, спортгородок, наша казарма с офицерской общагой напротив. Но старые стены никуда не делись - и история прошлых столетий переплелась со звуком реактивных самолётов, строевых песен и утреннего попурри военного оркестра на плацу во время традиционного ежедневного развода на занятия.
Этой зимой я иногда ходил гулять в Яловщину - она соседствовала с училищем. Считается природным парком, но имеет и свою античную историю – здесь археологи откопали несколько древних городищ, и некоторые из них существовали ещё до нашей эры. Училище и парк отделял Стрижень, и на каких-то форумах я даже читал, что в стародавние времена на реке для прыжков в воду курсантами была построена десятиметровая вышка. Но за давностью лет никто уже не мог указать её точное место. Дорога в Яловщину вела через дамбу, запруживающую реку, и сейчас она была скована льдом. На крохотном участке лёд был расчищен от снега, и местная ребятня без устали гоняла шайбу, вместо ворот расставив кирпичи. Кто-то из них был в коньках, кто-то – без, но трогательно-смешно смотрелось, как они одинаково часто падали. Одни из-за того, что на скользком льду были в обычной обуви, а другие – потому что толком не могли на коньках стоять. Яловщина всю зиму лежала под девственным снегом, и он до самой весны не утрачивал своей свежей голубизны. И как-то раз у меня даже возникла бредовая мысль: а не выпросить ли мне на кафедре физподготовки лыжи с ботинками и палками, да прокатиться здесь? Вон, накатанной лыжни полно! В училище, почему-то, почти не развивали лыжную подготовку - и это при том, что снега хватало с лихвой: все четыре зимы, пока я тут учился, стояли снежные. Слева от тропы, на склоне небольшого холма, темнели остатки старого городища - камни, наполовину ушедшие в снег. Летом тут можно было разглядеть, где стояли стены, а сейчас это были просто серые валуны, присыпанные белым. И опять эти мысли: сколько же веков, а, может, и тысячелетий назад люди уже бродили по этим лесам? Охотились здесь - несомненно, зверья здесь всякого тогда было полно, пока эти рощи и дубравы не поглотил город. Но самое важное, что дали мне эти прогулки по Яловщине, - я перестал сторониться леса. Тот самый гончаровский «лесной синдром» наконец-то отпустил. Лес обратился ко мне своей правильной стороной - той, что так притягивает степного жителя. Тропа выводила к опушке, откуда открывался вид на город. Чернигов стоял в морозном мареве одновременно серый и белый, с редкими жёлтыми огоньками в окнах. Он казался спокойным, даже немного сонным, но я знал, что это спокойствие призрачное: народ уже заразился тем, что называли революционным духом. А мне он виделся скорее разрушительным, чем созидательным, и город в скором времени ещё раз это подтвердит.
Середина января выдалась странной: вдруг ни с того ни с сего запретили свободный выход из училища. Запрет распространился даже на так называемых «женатиков» - курсантов, которые успели обзавестись семьями в городе. Причина была в том, что по сведениям из Львова сюда выдвинулось крыло ультраправого движения «Рух». Цель - объединиться с местной ячейкой и демонтировать памятник Ленину, стоявший на одноимённой улице. Городское УВД, заранее обозначив свою пассивность, решило обратиться за помощью к Кузюбердину, предварительно заручившись поддержкой облисполкома. Видимо, по их мнению, только училище, как кузница будущих офицеров, может создать «сознательное» оцепление вокруг монумента вождю. Которое, по тем же представлениям, нельзя было доверить простым солдатам из множества частей, дислоцированных в Чернигове. Ещё и такого множества, что комендант Черниговского гарнизона имел звание генеральского лейтенанта. Но, ведь, курсантик, как в одной известной песенке поётся, - «он в политике сильней», а засим, как им представляется, с радостью готов пожертвовать своим лётчицким здоровьем, и, может быть, даже отдать жизнь за пятиметровый кусок бронзы.
- Отставить разговоры! – рыкнул Бурый на построении, прерывая наш возмущённый ропот. – Или вы уже забыли, что приказы надо выполнять, а не обсуждать? Мы все туда пойдём, в том числе я с офицерами роты. Быть в расположении и ждать указаний! Вопросы?
- Тащ майор, - из строя донёсся знакомый голос, и, по-моему, он принадлежал Пашке Ивкину, - оружие нам выдадут?
- Какое, нахрен, оружие…, - сокрушённо буркнул Бурый, - встанем цепью локоть к локтю и будем держать строй… Ещё раз повторяю, для тех, кто на бронепоезде! Казарму покидать только на занятия и приём пищи! Разойдись!
- Твою мать!!! – неистовал я, после того, мы расселись на койках в своём углу. – Это же надо в нас столько бабок вложить - уже, практически, Чвачу закончили, и бросить на толпу дебилов! Тюкнут по башке чем-нибудь, и прощай лётная работа!
- Да, не съедобно…, - мрачно вторил Жёрик.
- Ага, не эротично…, - грустно соглашался Зия.
Но вечером этого же дня Бурый опять собрал нас на построение и довёл, что в оцеплении мы участвовать не будем. Что начальник училища генерал-майор Кузюбердин послал инициаторов этого действа в «далёкое пешее эротическое путешествие», видимо, аргументировав моими же доводами. Но ему ради этого пришлось пережить вызов «на ковер» в облисполком и пообщаться с комендантом гарнизона в определённом крепко-словесном тоне:
- Да хрен я тебе, пехота, отдам своих орлов! Ты можешь себе представить, сколько их пришлось собирать по всей стране, какой отбор они прошли, и сколько потом денежных средств в них вбухали?! И ты хочешь угробить весь мой выпуск?! Это уже готовая дивизия лётчиков! – гремел голос Виктора Романовича в паре с сунутым под нос комендача богатырским кукишем.
Ну, это, конечно, моя буйная афазия. Но я бы точно так сделал. А, может, ещё что-нибудь похлеще отмочил – я же не генерал. Я пока ещё курсант.
Тем не менее, несколько дней мы так и жили, перемещаясь только между казармой и УЛО, между УЛО и столовой. В город нас, по-прежнему, не отпускали, опасаясь провокаций от местного населения, где националистические настроения получили очередную порцию топлива. Через несколько дней нам довели, что автобусы с радикалами перехватили под Киевом, самых буйных упаковав в наручники, остальных пинком отправив обратно в их Львов. Обстановка постепенно нормализовалась и наши увольнения в город возобновились. А я думал, чем Чернигов заслужил такой «чести» – быть самым первым городом страны в начинающемся украинском «ленинопаде»? Может, благодаря прошлогодней «колбасной революции», положившей начало всесоюзному брожению? Ох, как же, вы, черниговцы, свою карму-то подпортили…
Страна продолжала сыпаться и неудивительно, что девяносто первый год начался так отвратительно. Помимо описанных событий, в январе пришла новая беда - павловская денежная реформа. Павлов - это тогдашний премьер, который решил, что деньги у населения лишние. Вернее, даже не реформа, а конфискация народных средств под этим высокопарным ярлыком. Суть была простая. В один январский вечер, когда все сберкассы уже закрылись, по телевизору объявили, что пятидесяти- и сторублёвые купюры образца шестьдесят первого года изымаются из обращения. На их обмен дали всего трое суток. То есть, человек работал, не доедал - копил, на всём экономил, откладывая эти несчастные рубли. Неважно на что, - на машину, на квартиру в кооперативе, да, хоть, на похороны… А ему говорят, мол, у тебя три дня, чтобы свои накопления спасти. Не успел - твои проблемы. И вводились жёсткие ограничения: работающему человеку можно было обменять только тысячу рублей, пенсионеру - двести или в пределах месячной пенсии, вложить на счет - не больше пятиста. А чтобы хитрые не бегали по разным сберкассам, в паспорта стали ставить отметки: сколько обменял, когда, где. Паспорт превратился в ведомость выдачи. Ну а те, кому в эти дни как раз выдали зарплату теми самыми сотнями и полтинниками, - тем вообще не повезло, - получили фантики. Очереди в сберкассы – километровые. Как когда-то в мавзолей Ленина. Люди эти сутки жили на улицах, и это – зимой. Кто-то скупал всё, что лежало на прилавках, а лежало там немного, да ещё и по талонам. Кто-то отправлял почтовые переводы родным в надежде, что хоть там деньги сохранятся – выдадут новыми купюрами. А кто-то покупал билеты на поезд или самолёт, и тут же сдавал их обратно - чтобы возврат также выдали действующей деньгой. Народ у нас изобретателен, когда прижмёт.
Официально, конечно, вешали лапшу про борьбу с фальшивками, про теневые деньги, про избыточную массу, которая втрое превышала товарную. Но де-факто случился грабёж. Причём, грабеж по-государственному: с указом, печатью и подписью Горбачёва. И доверие, которое и так держалось на соплях, лопнуло окончательно. Люди, которые всю жизнь верили, что советские рубли - это надёжно, вдруг узнали, что эта надёжность - эфемерна. А завтра какой-нибудь очередной «павлов» опять может решить, что твои сбережения мешают экономике.
Нас, курсантов, это, конечно, задело меньше. Денег у нас немного, да и больше «пятёрками», а, то и «трояками». У Жёрика они, так вообще, никогда не водились – сразу всё спускал на курево, чепок и общагу на Рокоссухе. Так же, как и Зия. Но, вот, письма из дома и телефонные переговоры - они, конечно, тревожны. Наши родители, пережившие кто войну, кто голодное послевоенное время, опять брошены на выживание. Нет, чувствую, что этот девяносто первый год просто так не закончится…
Очередная сессия начинается первого февраля - сразу после прохождения очередной врачебно-лётной комиссии. Она же и крайняя: сказать «последняя» язык профессионально не поворачивается. И остаются только государственные экзамены – будущей осенью. Этот период, когда завершивших лётную программу четверокурсников – без пяти минут офицеров, свозят в училище для сдачи этих самых «госов», называют «Золотым карантином». И чтобы как-то отделить сей финишный этап от ранее прожитой курсантской рутины, им выдается офицерская полевая форма вместе с фуражкой, портупеей и хромовыми сапогами - в нашем обиходе её звали «белогвардейкой». И принадлежность пока что курсантскому статусу будут выдавать только погоны. Ну, те, которые голубые с жёлтыми широкими полосами по краям и буквой «К». Это переодевание также является одной из старейших традиций Чвачи. Как и «Последний звонок», подобно школьному – когда старшеклассник носит на руках какую-нибудь малявку-первоклассницу, бренчащую школьным колокольчиком. Только у нас роль малявки будет исполнять самый мелкий «коржик» - первокурсник. А колокольчик мы выпросим у водилы кобылы, что на телеге вывозит помои из столовых. Сей звуковой прибор кокетливо висит у неё на хомуте. Но до этого важного и традиционного мероприятия ещё более двух недель.
Развод на занятия в крайний понедельник января был необычным. Похоже, и сессию нам спокойно сдать не дадут. О, времена! О, нравы!
- Внимание! – Кузюбердин стоял на привычном своём месте перед выстроившимися в линию училищными «коробками». - К нам едет…
- Ревизор! - автоматически выскочило из меня довольно громко, да ещё под общий смешок.
- Корреспондент французского журнала «Юманите», - Виктор Романович строго посмотрел в сторону нашей группы. - Он разъезжает по стране и посещает лучшие училища различных родов войск. Его интересуют только выпускные курсы. То есть, так сказать, «готовая продукция». Сверху нам дали указание оказывать ему всевозможное содействие, допускать на все объекты, которые он захочет увидеть, и, конечно же, будет фотографировать. Но мы не такие… гм… умные, как те, кто «сверху», поэтому прошу подходить к этому деятелю взвешенно. Пусть свободно бродит по кафедре марксизма-ленинизма, физики, математики, иностранных языков. Ну, ещё по аудитории, например, сопромата, где он хрен что разберёт… Пусть посидит в кабине тренажёра – даже включите его ему. В общем, максимально загружайте возможностями старого учебно-лётного отдела. Но, вот, когда он соизволит посетить новый, тут уж прошу держать ушки на макушке. Полковник Старовойтов, откройте ему свой ангар, старые учебные самолёты-экспонаты никаких секретных сведений уже не содержат. Тем более что курсанты с них всё самое ценное давно скрутили (опять смешок). А вот когда он пойдет на третий и четвёртый этаж - на кафедру вооружения и тактики, - стоять насмерть. В аудитории не пускать, вежливо под белые ручки его оттуда выпроваживать. У нас полно там образцов вооружения, да и остальных сведений, о которых представителю страны НАТО, следовательно, нашего вероятного противника, знать не обязательно. Вопросы?
- Сколько будет у нас работать?
- Две недели.
Знакомство с французом произошло на одной из общекурсовых лекций в большой аудитории нового УЛО. Он был с молоденькой переводчицей, и, судя по её прононсу, тоже француженкой. Так что кто нами больше интересовался - он или она, - тот ещё вопрос, судя по её красноречивой стрельбе глазками, поддёрнутыми томной поволокой. Но вернёмся к аудитории. Она была как полноценный кинозал: четыре сотни мест, ряды круто уходили вверх, имелась аппаратная - здесь нам часто крутили учебные фильмы. Мы, как обычно, сидели плотной толпой, делали вид, что записываем лекцию, а кто-то спал, уткнувшись физиономией в шапку, - в общем, обычная учебная обстановка. Тема лекции была не особо важной, я её даже не запомнил. Зато запомнил, как француз, сняв общий план снизу, тихонько поднялся на самый верх, встал между рядами и начал целиться объективом вниз, прямо в наши раскрытые тетради. Не просто снимал аудиторию - он хотел запечатлеть ещё и записи. Мы, вызывающе глядя ему в глаза, сразу их закрыли: кто ладонью, кто конспект просто перевернул. Без криков, без грубости, мол, не лезь туда, куда не просят. Он разочаровано щёлкал затвором, ловил хоть какой-то кадр, но видел только потрёпанные и изрисованные коленкоровые обложки.
Мы уже понимали, что этот француз - не один такой. По всей стране подобные процессы начались масштабно. Политика гласности, показная открытость, - и корреспонденты полезли туда, куда раньше пускали только по специальным допускам: заводы, НИИ, военные полигоны, академии, училища. Причём не по линии обменов и не по протоколу, а почти вольно: приехал, предъявил аккредитацию - ходи, свободно снимай. Кто-то наверху решил: мы покажем миру что открылись, что не прячемся, что мы «нормальные – такие же, как и вы». И нас, конечно же, завалят благами, признанием и всеобщей любовью.
Француз с первого дня будто раскладывал училище на фотокадры. Ходил по казармам, умывальникам, туалетам. Просил кого-нибудь лечь на койку прямо в сапогах, всунув сигарету в зубы, видимо, придумывая очередной провокационный сюжет: «Вот так и живёт советский курсант, по-свински!». Конечно же, получал вежливый отворот-поворот. В столовой тёрся у наших столов, накрытых белоснежными скатертями и дорогой посудой, где летом всегда стояли свежие полевые цветы (жаль, что сейчас зима; за ними специально выезжали на аэродром). Он заползал своим объективом в эту самую посуду, будто искал в борще какой-то особый смысл, а скорее, ещё хоть какой-нибудь компромат. И что он там пытался увидеть? Может, варёную человечину? Мы посмеивались, пододвигали ему тарелку: мол, не стесняйся, присоединяйся. Он неловко улыбался, что-то картавя на своём языке, отходил на задний план, чтобы снять весь обеденный зал в перспективе. Просил через переводчицу то посмотреть друг на друга с улыбкой, то всем сразу уткнуться в тарелки, то одновременно поднять ложки.
В конце концов, из-за какого-то стола донеслось раздражённое:
- Слышь, жабоед! Задолбал ты уже всех! Дай спокойно пожрать!
Переводчица-француженка что-то попыталась ему транслировать, но сомневаюсь, что у неё это получилось так информативно-изыскано. Было смешно, хоть и противно. Потом он попросил построить курсантов всех курсов в один строй, чтобы поснимать с балкона лётной столовой. Нас согнали в гигантскую коробку двадцать на двадцать, и этой массой мы пытались показать ему строевые приёмы. Получилось стадо баранов: попробуйте с первого разу всеми четырьмя сотнями одновременно выполнить команду «Кругом, марш!». А француз веселился, показывал большой палец, радовался, как младенец, ещё одному добытому факту о «разлагающейся» Советской Армии.
Тут вопрос ещё в другом. Насколько я знаю, количественный состав - это тоже охраняемая информация, иными словами – содержащая секретные сведения. А тут перед представителем страны НАТО, потенциального противника, вывели всё училище. Считай – не хочу.
Как и ожидалось, вскоре он полез туда, куда простому человеку ходу не было - кафедры вооружения и тактики. От чего и предостерегал Кузюбердин. Он нагло шёл напролом, наивно полагая, что его иностранная журналистская аккредитация способна обойти любые запреты. Преподаватели сначала вежливо останавливали его, пытались объяснить про секретность, про особый режим. Но француз всё равно норовил проскочить в учебные аудитории и заснять хоть что-нибудь: макеты ракет, исписанную классную доску или хотя бы какой-нибудь стенд на стене. И вот в какой-то момент его просто перестали уговаривать - встали плечом к плечу в проёме, бесцеремонно закупорив собой вход. И я в этом с удовольствием поучаствовал.
Раньше за такое сразу подвели бы под статью. Посторонний с фотоаппаратом на режимном объекте — это уже не журналистика. Это совсем другая история. А теперь — совершенно иной информационный климат. Власть из кожи вон лезла, чтобы казаться либеральной, и военные повсеместно получали указание не препятствовать. Вот и хлынул этот поток иностранных корреспондентов в щели, которые ещё недавно были наглухо заделаны. И теперь этот француз по-хозяйски ходит по нашему училищу, щёлкает всё подряд, заглядывает во все помещения, листает тетради, присматривается к содержимому тарелок - и никто его не остановит: «сверху велели». От этого становилось неуютно, будто кто-то распахнул дверь в твою спальню и бесцеремонно вошёл, бросив: «Я иностранный журналист - мне всё можно. Так что посмотрю, чем вы тут занимаетесь». А ты стоишь, прикрываясь ладонью, - потому что это единственное, что в твоей власти.
Но чтобы некими ограничениями свободы он сильно не обижался, начальство решило показать ему другую сторону жизни училища. Не железный фасад, а живую изнанку, устроив ему показательный ужин в семье курсанта. Саня Анисимов – наш старшина курса, уже давно жил за пределами училища с молодой женой, к тому же уверенно шёл на золотую медаль. Так что эту важную миссию решили доверить именно ему. Выдали продукты со склада, даже наняли повара из ресторана, который был сведущ во французской кухне. Но, как говорил известный политический деятель: «Хотели как лучше, а получилось как всегда». Гостеприимный и хозяйственный тесть Сани, военный пенсионер с багажом жизненного опыта, не без труда, но всё же уговорил иностранца перейти на крепкий напиток собственного производства - проще говоря, на самогон. А про шампанское только фыркнул:
- Это же шипучка для девчонок! Ты мужик или где?
И, целиком полагаясь на сложности перевода, добавил:
- Давай, по цепеточке за вашего чмыря Наполеона, которому в России по щам знатно надавали!
Француз, конечно, рассчитывал на амюз-буш или риет под бордоский кларет. Ну, или хотя бы на сдержанный аперитив под крошечные сырные закуски плато де фромаж. И бокал благородного вина к завершению вечера - всё чинно, прилично, лаконично. Чтобы ещё и в кадре была «европейская эстетика» - чистые линии, многозначительная тишина между репликами, гламурные беседы. А тут, твою мать, застолье по-русски! Широкое, неудержимое, с историями, спорами про политику, перерастающими в братания, и, конечно же, с песнями под гитару. Где после каждой - ещё один тост, особенно после той, которая: «Я пью до дна, за тех, кто в море…». А каждый тост - ещё один стакан, и он уже льётся легко, словно родниковая вода. И в какой-то момент француз перестал щёлкать затвором камеры. Просто сидел, смотрел осоловевшими глазами, как эта волна застолья захватила комнату, и, кажется, впервые видел не кадры для журнала, а живых людей. А потом совершенно по-свойски уснул мордой в салате. И в этом было что-то до смешного правильное: он хотел увидеть «быт советского курсанта» - но увидел это представление о неунывающем русском характере, который всегда найдёт повод для позитива, даже в стране, которая уже громко трещала по швам. А вот одна деталь осталась загадкой: напоили ли переводчицу? Уверен, что через некоторое время в её услугах они уже не нуждались.
В училище он не появлялся два дня. Только на третий, и даже фотоаппарат не доставал – всё ещё болел, бедолга. А стоило ему прийти в себя - и он снова в своём репертуаре: наглый, уверенный, циничный. И, оборзевши в край, затребовал курсантские полёты. Его, конечно, вежливо послали, но взамен предложили парашютные прыжки. Назначили группу добровольцев из наших отдельных любителей «вешать жизнь на тряпку», коим был, в том числе Зия, выдав им на время новенькое лётно-техническое обмундирование.
В общем, уехал вполне довольный, впрочем, нам это было абсолютно похрен. Даже пообещал прислать первый экземпляр журнала – похрен аналогично. И, конечно, обещание не сдержал. Да и не больно-то и надо, ведь, наврёт же, гад! Напишет что-то своё, чужеродное. И ни слова правды.
Вот и подошла к концу сессия, завершавшая полный теоретический курс обучения в ЧВВАУЛ. Скорее всего - и вопреки всему - её смело можно назвать «последней»: курсантами мы больше никогда не будем. Разве что, подобно Ткачине, остаться на второй год - но это был бы ещё один беспрецедентный случай, так что вряд ли. Принципиальный Зия всё равно твердит, что сессия «крайняя», и в чём-то он, пожалуй, прав: они у кого-нибудь из нас ещё могут случиться, если вдруг взбредёт в голову поступать в академии.
Завтра - пятнадцатое февраля. Завтра у нас будет, назовём уж так, с учётом традиции, — «последний-крайний звонок». Всем учебным группам поручили придумать шуточные лозунги и смастерить транспаранты. Возле столовой мы отловили водилу кобылы - и он в очередной раз снял с ярма своей смиренной лошадки бронзовый колокольчик. Сходили на первый курс, выбрали самого миниатюрного «коржика»: кто-то из нас - а я уже догадывался, кто именно - провезёт его на своей шее по всем этажам нового УЛО, а он всё это время будет им звенеть.
Ротные офицеры нас не трогали. Они тихонько ходили туда-сюда по центральному проходу спального помещения, пробираясь сквозь гомонящую, возбуждённую толпу, которая на ходу сочиняла искромётные слоганы. И каждый удачный вариант сопровождался утверждающим хохотом. Комбат Слон даже предлагал какие-то свои идеи, но они уже не соответствовали духу времени – и нами безжалостно отвергались. Завтра у нас всего две пары: по вооружению и самая крайняя - по тактике. Эта кафедра удачно располагалась на четвёртом этаже. Так что спустимся с самого верха, охватив своим торжественным шествием полностью весь учебно-лётный отдел.
Утром мы надели парадки, начистили ботинки до зеркального блеска, как говорится в таких случаях - «погладили шнурки». Две оставшиеся лекции, конечно, прошли не как занятия, а как отвлечённые беседы. Преподаватели, имевшие солидный военный опыт, рассказывали о гарнизонной жизни - о её светлых и тёмных сторонах - и о самом главном: единого шаблона судьбы не существует, всё зависит только от нас. «Кончилось, ребятушки, то благодатное время, когда за вас решали», - прозвучало тогда как напутствие, и в этих словах зазвенел финальный аккорд всего, что они в нас за четыре года вбивали. И вот, за пятнадцать минут до конца пары, мы дружно и шумно вывалились в коридоры, громко открывали бутылки шампанского и щедро плескали его преподавателям, специально покидавшим аудитории, чтобы поприветствовать нас. Они от чистого сердца поздравляли, наставляли на дальнейший путь и с лёгкой грустью возвращались в свои классы - учебный процесс для остальных курсов не прекращался даже в этот день. Весёлой толпой мы вышли на крыльцо, дуя в пионерские горны и колотя в такие же пионерские барабаны - местные где-то их раздобыли. Выстроились на ступеньках для совместного фото. Перед входом в УЛО уже улыбался вездесущий Байнетов, устанавливая на штатив свой «Зенит». Кто-то из родных, которым в этот знаменательный день любезно разрешили пройти на территорию училища, снимал это действо на видеокамеру - в те годы страшно дорогую и дефицитную штуку. Мы растянули транспаранты, и я с удовольствием фиксировал в памяти некоторые выстраданные накануне лозунги:
«В Чваче — всё иначе!»;
«Мы можем пиво бросить пить, но чтоб ЧВВАУЛ наш разлюбить!»;
«Каждому выпускнику - по эскадрилье и полку!»;
«Меняю самолёт на отпуск летом!».
Ну и, пара отсылок к нашим училищным нянькам:
«Как лететь по курсу метко,
Если в небе ты один?
Вам помогут Свириденко,
Мозолевский и Балым!».
И конечно больше всего досталось ротному, как же без этого:
«Кто мудрейший здесь из старцев? Аксакал - майор Бурнацев!».
«Спасибо майору Бурнацеву за наше счастливое детство!».
Все веселились, зная, что завтра - в отпуск, и училище увидим только будущей осенью, когда после полётов съедемся сюда на государственные экзамены. Но самый первый из них случится уже в полку - по лётной подготовке.
Но недаром говорят: «ложка дёгтя в бочке мёда». Я принципиально не пишу о плохих людях, которых везде хватает. Разве что за исключением Черепа: без него рассказ про Гончаровск и первые два года обучения был бы просто необъективен. У меня хорошая память, я ей благодарен за то, что, спустя почти четыре десятилетия, она хранит столько деталей, будто всё было вчера. Она не подвела меня и в этот раз… и одновременно подвела: я так и не смог вспомнить его фамилию, ни того, как он здесь появился. Его присутствие в той истории было таким мимолётным, словно от мухи, раздавленной мухобойкой, когда оставляется только мерзкий слизистый след. И честно скажу – очень не хочется пачкать этой историей добрую память об альма-матер. Но и обойти её нельзя - иначе получится не рассказ, а лакировка.
К нам в училище вместо ушедшего на заслуженный отдых начальника политотдела Борбатько прибыл какой-то полковник. Уже несколько дней он по-хозяйски расхаживал по территории, засовывая нос во все дыры - туда, куда порядочному человеку, возможно, и не стоило заглядывать. В его походке была та самая торопливая уверенность новичка, который спешит доказать, что он здесь появился неслучайно. Ну, а если по-простому - банально выслужиться на новом месте. И вот этот «офицуцер», как в армии презрительно зовут подобных, решил, не разбираясь, покуситься на наше сегодняшнее торжество - традицию, которая жила в училище столько, сколько оно существовало.
- Это что за нарушение распорядка дня и дисциплины? Кто организаторы? Выйти из строя! Даю вам минуту, иначе назначу сам!
В одно мгновение весёлый гул стих, будто кто-то выключил звук. Секунду назад здесь звенел колокольчик, гремели горны, лилось шампанское - а теперь какой-то чужой человек отмерял нашу судьбу секундной стрелкой. Может, это розыгрыш? Но полковник не улыбался. Попытавшегося ему что-то объяснить Бурого он в грубой форме оборвал, абсолютно не считаясь с присутствием подчинённых. Мы с ненавистью смотрели на него, а он - на часы, и этот равнодушный взгляд на циферблат бил сильнее всего: наши годы учёбы, наши традиции, наши чувства им свелись всего к одной минуте. Так и запечатлел эту картину кадр от Байнетова, который за свою жизнь наснимал этих «последних звонков» ни один десяток раз.
- Ты, ты, ты и вон ты - на втором ряду крайний справа - ко мне! Фамилии? - он аккуратно записывал их в каком-то блокноте. - Завтра будете отчислены!
Одной из жертв оказался Шелепов.
Наше состояние описать невозможно: за все десятилетия существования училища такого прецедента не было, и как реагировать - мы не представляли. В воздухе повисла тишина, которую нарушали только уже никем не сдерживаемые свисты и непечатные сентенции в адрес этого «полкана». Тот, ухмыляясь и не обращая на них внимания, засунул блокнот в карман шинели и направился в штаб. Навстречу ему уже спешил Кузюбердин, в одном кителе, без шинели.
- Товарищ генерал-майор! - полкан подобострастно приложил руку к папахе. - Курсанты допустили грубое нарушение воинской дисциплины и сорвали учебный процесс! Выявлены организаторы, они будут представлены перед Советом училища для принятия решения об их отчислении. Вот фамилии…
- Ну, представляй, имеешь полное право, - резко оборвал его Виктор Романович. - Только не с того вы начали здесь свою службу. Жду вас в своём кабинете через десять минут.
Кузюбердин круто развернулся и пошёл в сторону штаба.
- Рота, строиться! - прозвучал осипший голос ротного. - В казарму шагом марш!
Мы шли и, не скрывая эмоций, громко, не стесняясь в выражениях, выказывая своё отношение к этой новоявленной училищной «шишке» - терять было нечего. Бурый шагал рядом, молча покусывая ус, и впервые за все четыре года не призывал к дисциплине строя своим привычным: «Разговорщики в строю!». Сегодня до вечера мы должны будем упаковать вещи, а с раннего утра нас ждут «отпускные» самолёты и поезда - о билетах, как всегда, мы позаботились заранее. Но, видимо, для кого-то из нас появятся определённые нюансы…
До самого вечера в казарме стояла тишина - не обычная казарменная тишина, а та, что бывает после неожиданного удара: глухая, тяжёлая, когда даже шаги звучат слишком громко. Все ходили как в воду опущенные – завтрашний отпуск уже казался чем-то вычурным и лишним. С таким старанием нарисованные плакаты и транспаранты без сожаления отправились в огромный мусорный ящик в умывальнике - тот самый, который все эти четыре года ежедневно выносил на помойку наряд по роте. Хлопнула его крышка. Глухой, деревянный звук - как контрольный выстрел по чему-то живому, что ещё совсем недавно звенело колокольчиком, дудело в горны и верило, что традиции – это незыблемо.
Однако отпускное утро началось так, как уже не должно было начинаться:
- Рота, быстро переодеваемся в военную форму и выходим строиться на развод! – неожиданно загремел голос Бурого.
- Какой, «развод»?! Мы же в отпуске! – доносится наше возмущённое.
- Меня плохо слышно?! - рычит ротный. - Марш на улицу! Общеучилищное построение на плацу через двадцать минут!
И вот мы снова на плацу, абсолютно непонимающе заняв своё место напротив музея самолётов. На середину вышел Кузюбердин.
- Полковник Замполитов (назову его так, раз не запомнил фамилию, хотя первоначальных вариантов «определённой» конфигурации было множество), на середину!
Он вышел с самым понурым видом. Мямлил какие-то слова извинения. Рука его, только вчера аккуратно записывавшая в блокнот наши фамилии, теперь беспомощно повисла вдоль шинели. Говорил, что он из «другой системы и не знал о существовании такой традиции, что человек он в училище новый, со своим старым видением, никто его не предупредил, впредь учтёт». И, конечно, никакой речи о Совете училища больше не велось. Но мы-то прекрасно понимали изнанку: у нас контингент непростой, и просто так в Чвачу не поступали. Короче говоря, эффективно отработал админресурс, и «сверху» полетели нужные звонки. Кресло под этим товарищем катастрофически зашаталось, и ему ничего больше не оставалось, кроме как перед всем училищем унижаться и просить у нас, у курсантов, прощение. Кстати, на этом «разборе полётов» присутствовали также и младшие курсы. Но хорошо то, что хорошо кончается… Хотя осадок, конечно, остался. Не от самого извинения - оно было пустым и формальным, как эхо в ангаре, что звучит звонко и быстро бесследно умолкает. А от шаблонного решения проблемы – отделываться словами, в которых не было ни тяжести вины, ни следа настоящего раскаяния, только дежурное – «прошу прощения». Как будто оно способно так легко вернуть случившуюся «нехорошую» историю к её «хорошему» началу.
А того полковника я больше не видел. Похоже, Кузюбердин при первой же возможности от него избавился. Ну да бог с ним! Сегодня - в отпуск!
Вот так закончился самый короткий за всю историю обучения теоретический семестр. Он был предельно насыщен событиями, некоторые из которых уводили далеко за пределы училища. И только сейчас до сознания стало доходить, что для нас он здесь был последним… Нет, всё-таки пусть лучше будет «крайним». Как и этот курсантский отпуск.
Продолжение следует...
Свидетельство о публикации №226101301015