Февраль - месяц в народной Руси

ФЕВРАЛЬ — МЕСЯЦ В НАРОДНОЙ РУСИ.

(Статья из «Правительственного Вестника» №№ 26, 30, 33 за февраль 1900 года)

Редакция: Андрей Меньщиков

Кончается студёный месяц январь-просинец, день Никиты-новгородского февралю — бокогрею — сеченю челом бьёт. А тому почин кладут на светлорусском неоглядном просторе Трифоны-перезимники (1-е число) да свят-великий праздничек Сретение Господне (2-е февраля) — окруженный в народной памяти причудливым тыном своеобразных, одному ему, поверий, сказаний и обычаев (см. фельетон в № 26 «Правит. вест.» за 1899 год).

В седую пору старины стародавней звался февраль, по свидетельству харатейного Вологодского евангелия, «сеченем»; западная народная Русь, по слову Полоцкого евангелия, прозывала его в те дни «снеженем»; у малороссов и поляков слыл он за «лютого». Сородичи русского пахаря называли этот месяц по-разному: иллирийские славяне — «велячею», кроаты — «свеченом», венды — «свечником», «сечаном» и «дружником» (вторым), сербы — «свечковнием», чехи и словаки — «унором».

В наши дни деревенщина-посельщина бережет для него другое прозвище: «бокогрей — широкие дороги». По народным присловьям, подслушанным кладоискателями живого великорусского слова: «Февраль три часа дня прибавить!», «Февраль воду подпустит (март — подберет)!», «В февраль (о Сретенье) зима с весной встретится впервой!», «Февраль солнце на лето поворотит!», «Февраль (Власьев день, 11-е число) сшибет рог зиме!» и т. д.

«Вьюги, метели под февраль полетели!» — говорят в народе при последних январских заметах, — приговаривая при первой оттепели бокогрея-месяца: «В феврале от воробья стена мокра!» Но и февраль февралю не ровень, как и год-году: в високосные годы, когда в нем 29 дней («Касьяны-именинники»), это — самый тяжелый месяц, даже тяжеле май-месяца.

Второй, по современному месяцеслову, февраль-месяц приходился в древнюю Русь двенадцатым — последним (во времена, когда год считался с марта), а затем — с той поры, как положено было властями духовными и светскими начинать новолетие с сентябрьского Симеона-летопроводца, был шестым — вплоть до 1700 года.

В передаваемом из уст в устанародными стихопевцами «Месяцеслова» в таких словах прославляются февральские святые угодники Божии: «Мученика Трифона достойно хвалити, яко за Христа крови не щадил проливати. Сретение Господа нашего празднуйте, срести и на облацех ревностно ся готовьте. Симеон, приходящий к Богу, да ублажает Его и чтит пророчицу Анну. Преподобный Исидор, прозванный Пилусиотом, муж мудрый и праведный, избранный в иночество. Святая Агафия скончалась за Христа в темнице, тем самым приняв от Него жизнь вечную. Феодолия же страдала до самой смерти, но за смерть временную обрела жизнь вечную.

Вукол, епископ Смирнский, был рукоположен Иоанном Девственным, воспринявшим Христа. Парфений Лампсакийский был добрым пастырем, а Лука — преподобным, служившим Христу. Великомученицу Феодору, славную стратилат, и святого пророка Захарию чтите, Господа в рабах
Его избранных восхваляйте. Страстотерпец Никифор предал смерти Саприкию, который не простил его слез. «Харалампий, мученик за Христа, скончался от меча, за то от Него честно увенчася...» и т. д., — продолжает восхвалять почитаемых в феврале святых Православной Церкви безызвестный слагатель духовных стихов, обнаруживая при этом всю свою начитанность в Писании.

Придет февраль, рассветет, по старинному присловью, зиму пополам, а сам — "медведю в берлоге бок согреет", да и не одному медведю (пчелиному воеводе), а "и корове, и коню, и седому старику"». Студены сретенские морозы, обступающие первый предвесенний праздник, но помнит народная Русь, что живут на белом свете не только они, а и оттепели, что тоже сретенскими, как и морозы, прозываются. "Что сретенский мороз", — говорит деревня: "пришел батюшка-февраль, так и мужик зиму перерос!" По крылатому народному слову: "На Сретенье зима весну встречает, заморозить красную хочет, а сама — лиходейка — со своего хотенья только потеет!" Но еще дает себя знать и матушка-зима, особливо еще она — годом — "холодна больно была": 4-го февраля (на вторые сутки после Сретения Господня) проходит по белым снегам пушистым Николай Студит (преподобный Николай Студийский), а он хоть и не так жесток, как св. Феодор Студит (память — 11 ноября), но все же с достаточной силой честной люд деревенский (а голытьба-бобылей —наособицу) знобить. Выходит мужик в этот день из хаты, рукавицами похлопывает, приговаривает: «А и кусается еще мороз-от; знать, зима засилье берет!»

На пятые февральские сутки приходится память святой мученицы Агафии: «поминальницей» зовет ее народная Русь, поминают в этот день отошедших в иной мир отцов-праотцов, дедов-прадедов. С этим же днем в народе связано поверье о Коровьей Смерти, злом чудище, которое в виде оборотня пробирается в села и деревни — на беду и в немилость к крещеному поселянскому люду. Окуривание жилых помещений, совершаемое для защиты от этой лихой подземной нечисти, приурочено народным суеверием к Власьеву дню (11 февраля). Об этом любопытном обычае, являющемся ярким пережитком языческих обрядов, шла речь в специальном очерке «Власов день», напечатанном около года назад.

6 февраля — Вуколов день. В иных уголках великой Руси (в том числе в глухих деревнях Костромской области) этот день называют «Жуколами». Последним словом одни называют телят, появляющихся на свет в феврале-бокогрее, другие — коров, которые телятся в этом месяце. «Придут Вуколы — перетелят всех жуколов», — повторяют они старинную поговорку, подсказанную крестьянину-скотоводу многолетним опытом. В старой Смоленщине и в Воронежском крае советуют молиться святому Вуколу, чтобы защититься от «вукулов» («вовкулаков», перевертышей, перекишей). Старики говорили, что даже одно упоминание его имени при встрече с оборотнем заставляет последнего совершенно обессилеть. А недаром завещала помнить седая народная мудрость, что «не просто так и не спроста слово молвится и до веку не сломится.

За Вуколом и днем преподобных Парфения и Луки (элладского). В этот день в Среднем Поволжье принято печь луковые пироги, о чем твердо помнят малые дети — большие лакомки. Старушки-богомолки напекут луковых пирожков и раздают их нищей братии — "на счастье"». Существует поверье, что такая милостыня, поданная с верой и молитвой, вернется к подавшему ее сторицей. «Счастье — одноглазое, — говорят они, — оно не видит, кому дается!» Об одноглазом счастье С. В. Максимов написал любопытную притчу. «Не в том в царстве, а может, и в самом нашем государстве, — говорит собиратель «Крылатых слов», вторя мезенскому старику-раскольнику, — жила-была женщина и родила дитя. Окрестила его, помолилась Богу и крепким заклятием наказала, — довольно с нее одной: вышел паренек такой гладкий, как наливное яблочко, и такой ласковый, как теленок, и такой разумный, как самый мудрый человек в селе». Полюбила его мать пуще себя: и целовала-ласкала его день и ночь, всем сердцем жалела и не отходила от него ни на пядь. Когда уж подрос этот детеныш, стала она выпускать его в чистое поле резвиться и в лес гулять. В иной раз детеныш домой не вернулся, — надо искать: видно, пропал. — Не медведь ли изломал, не украл ли леший?..» Затем рассказчик возвращается к матери пропавшего ребенка. «А та женщина звалась Счастьем, — ведет он свою приукрашенную народными оборотами речь, — и сотворена была, как быть живому человеку: все на своем месте, и все по-людски». Только в двух местах была заметна поруха: спина не сгибалась, и был у нее один глаз, да и тот сидел на самой макушке, на темени, — смотрит вверх, а руками хватает зря и что под самые пальцы попадется наудачу...» Описав «Одноглазое Счастье» такими резкими чертами, рассказчик притчи продолжает свою повесть: «С такой-то силой пошло одноглазое Счастье искать пропавшее дитя. Заблудилось ли оно и с голоду померло, или на волков набежало и те его сожрали, а может и потонуло, либо иное что с ним приключилось, — не знать того дела Счастье; отгадывать ему Бог разума не дал — ищи само, как ты себе знаешь. Искать же мудрено и не сподручно: видеть не можно, разве по голосу признавать… Так опять же все ребячьи голоса — на одно. Однако идет себе дальше: и, может, она прислушивается, может, ищет по запаху (бывает так-то у зверя) — я не знаю. В одной толпе потолкается, другую обойдет мимо, третью околесит, на четвертой — глядь-поглядь — остановилась. Да как схватит одного такого-то, не совсем ладного, да пожалуй и самого лежащего, праховаго, сплошь и рядом что ни на есть обхватит самого глупого, который и денег-то считать не умеет. Значит, нашла мать: оно самое и есть ее любимое и потерянное детище. Но на деле оказывается совсем не так-то легко найти даже и Счастью свою дорогую пропажу, — недаром оно — одноглазое. «Схватить Счастье его (первого попавшегося под руку)», — повествует притча, — «и начать вздымать, чтобы посмотреть в лицо: оно ли доподлинно? Вздымать полегонечку, нежненько таково, всё выше, да выше, не торопится. Вздымать выше головы, взглянуть с темени одним своим глазом да и бросить из рук, не жалея, прямо оземь: иной изживает, иной зашибается и помирает. Нет, не оно! И опять идти искать, и опять хватать зря первого встречного, какой вздумается, опять вздымать его к небесам и опять бросать оземь. И всё по земле ходить, и всё то самое искать. Детище то совсем сгибло со света, да материнское сердце не хочет тому делу верить. Да и как смочь ухитриться и наладиться? Вот всё так и ходить, и хватать, и вздымать, и бросать, и уж сколько оно это самое делать, — счёту нет, а и поискам — и конца краю не видать: знать, до самого светопреставления так то будет!..» Притча кончается словами простонародной мудрости: «Счастье что трястье — на кого захочет, на того и нападёт!»

Счастье — «со частье» (доля, пай), по объяснению составителя «Толкового словаря живого великорусского языка». Об этом ходящем по белу свету призраке летает из конца в конец народной Руси немало окрылённых острым умом простодушного мудреца пахаря словечек.
«Всякому — своё счастье, в чужое не заедешь!» — говорит народ русский и приговаривает: «У другого такое счастье, что на мосту с чашкой!» (про нищего), «Кому счастье, кому счастьишко, а кому и одно ненастье!» и т. д. Но, по присловьям того же умудрённого веками «ненастья» пахаря: «Счастье — в нас самих, а не вокруг да около!», «Домашнее счастье — совет да любовь!», «Лады в семье — больше и счастья не найти, хоть весь свет обойти!». Земледельческий опыт говорит устами крестьянина в поговорке: «На счастье и мужик хлеб съест!» («на авось», по другому разносказу). Но мужик простота и не задумывается надолго над сокрушающим многодумные учёные головы вопросом о счастье.

«Даст Бог здоровья — даст и счастья!» — замечает он: его мужицкое счастье в труде. Да и счастье — счастью рознь: «Счастье — мать, счастье — мачеха, счастье — бешеный волк!» Есть, однако, и в деревенском посельском быту люди, которые все готовы сваливать на счастье да на несчастье. Таких людей — не оберешься везде! «Со счастьем на клад набредешь», — оговариваются они, — «без счастья и гриба не найдешь!», «Не родись ни умен, ни красив — родись счастлив!», «Счастливому и промеж пальцев вязнет!», Мир Божий для них — что темный лес дремучий; если на слово поверить им, утверждающим, что «Счастье — дороже ума», то в жизни только и можно брести от колыбели до могилы что ощупью. Менее надеющиеся на слепое (или одноглазое) счастье, более полагающиеся на свой разум да на работу посильную люди могут всегда напомнить им о таких сложившихся веками пословицах, как, например:

«Счастье — что вешнее ведро (ненадёжно)!», «Ныне про счастье только в сказках и слыхать!», «Счастье — что палка — о двух концах!», «Счастье со счастьем сойдётся, и то без ума не разминётся!», «Счастье с несчастьем повстречается — ничего не останется!» — в народе о счастье сложилось множество метких и смешливых речений, подрезающих пустословие.

«Первое счастье — коли стыда в глазах нет!» — замечает простодушный мудрец о ищущих «лёгкого» счастья. «Счастье велико, да ума мало!» — говорит он о ротозеях верхоглядах.

«Дураку везде счастье!», «У него счастье — ослиное!», «Глупый будет счастья ждать, а умный Бога о работе молить!» — эти речения стародавней старины и ныне переходят из уст в уста.

Восьмой февральский день — память святых великомученика Феодора Стратилата и пророка Захарии серповидца. Последнему с особым прилежанием молятся бабы — вековечные жницы. В старые годы было даже во многих местах в обычае доставать на Захарьев день заткнутые в стену сеней серпы и кропить их крещенской святой водой с божницы. Вероятно, есть ещё и поныне захолустные уголки такие, где не всеми позабыто это благочестивое поверье далёких дней, подсказанное народу пахарю тревогой за будущий урожай, с которым связана вся его трудовая жизнь. «Не обережёшь вовремя кривого серпа — не нажнёшь в поле и снопа!» — говорят в народе.

«Сутул, горбат (“маленький, горбатенький” — по иному разносказу) — всё поле обскакал!» — приговаривает о серпе русская простонародная загадка. «Была молода, не только хлеб жевала, а и по сотне снопов в день жала!» — вспоминают порою, глядя на серпы, отработавшие свою бабью долю старухи старые. «Одной рукой жни, другой — сей!» — думается старикам: «Пашешь — плачешь, жнёшь — скачешь!», «Сей хлеб, не спи: будешь жать, не станешь дремать!». Но есть и такие, что жнут, где не сеяли. «Живёт, не жнёт, а хлеб жуёт, да ещё деньги считает!» — обмолвилось о них крылатое словцо народное. О лежебоках — иная речь: «Люди жать, а мы — под межою лежать!», «Семена съедим, так и не жать и спины не ломать!», «Чисто мои жницы жнут — как из печки подадут!» — первые два речения можно отнести, однако, и не к одним только жнущим за столом жницам: в них слышатся и голоса нужды и невзгоды, заставляющей обливающегося трудовым потом мужика иногда и у хлеба сидеть без хлеба.

За «серповидцами»-Захарами идут по народной Руси Никифоры Панкраты (память святого мученика Никифора и священномученика Панкратия, 9 е февраля). «Не всяк Панкрат хлебом богат!» — молвит деревня. «Наш Панкрат лаптями богат!» — можно услышать в другой. «Хороши Панкратьевы лапти, да и те — никифорцы!» — в лад приговаривают охочие до красного словца калужане с туляками («никифорцы» — высокие лапти, без обор). «Калужанин поужинает, а туляк ляжет так!», «Туляк — стальная душа, блоху на цепь приковал!», «Калужане — затейники, козла в соложёном тесте утопили!» — гласит о них самих народная молвь, никогда мимо не молвящаяся.

За Прохоровым днём (10 е февраля) — Власьев, с его цветистыми присловьями да живучими обычаями и сказаниями, идущими из далёкой дали языческого былого, от Велеса — «скотьего бога». Вылетело из народных уст своё словцо и о памятуемом в десятый день бокогрей месяца святом: «На Прохора и зимушка зима заохает!», «До Прохора старуха охала (“Ох, студёно!”), пришёл Прохор да Влас: никак скоро весна у нас!», «Прольёт Власий масла на дорогу — зиме убирать ноги пора за Прохорами следом!».

Отдаст деревенщина посельщина свою дань старине: «опашется от Коровьей Смерти», простится со «власьевскими» морозами, звёздную «окличку» справит (15 го февраля), а там — всего сутки до дня святого Феодора Тирона, запечатлённого в народной памяти сложившимися про него стиховными сказами, подслушанными собирателями словесных сокровищ по разным сторонам светлорусского простора великого.

«Иерусалима вышнего гражданин», — величают великомученика убогие певцы калеки перехожие: «До града дольного Феодор свят приходит, да от лести сохранить христиан. В седмицу первых постных дней император Юлиан замыслил коварство: смешал с кровью жертв капищных брашна на торжищах. Святой Феодор открыл эту хитрость пребывавшему в граде архиерею, заповедав не покупать брашна, но вкушать коливо всем верным. Иерарх дивился чуду и вопрошал: «Имя, рек, яви, ми явлейся!» Ответствовал ему угодник Божий: «Аз есмь Христов мученик, посланный вам помощник Феодор, гражданин Иерусалима вышнего!»

Стихотворец далее восхваляет и святого, и место земного подвига его: «Обитель, торжествуй, Хопово: в тебе за имя Христово телесная храмина Феодора Тирона страдавша! Род весь христианский, воспой в памяти днесь мученической: спасай нас от зла совета, от всякого навета, о святе!»

Сей духовный стих, записанный в Сербии, и поныне поётся во многих местах народной Руси. В Оренбургской, Уфимской, Рязанской, Московской и Смоленской губерниях распевают свои стиховные сказания, посвящённые св. Феодору Тирону (Тирянину), — замечательные и по содержанию, и по живой образности языка.

В «Безсоновском сборнике» народных стихов («Калеки перехожие») записаны шесть любопытных сказаний о подвигах св. Феодора Тирона. Все они служат дополнением одно к другому. В одном из них этот преобразившийся — по прихоти песнопевца народа — в богатыря угодник Божий именуется «Тирянином», другое зовет его «Тирином», третье — «Тыриновым», в четвертом он является «Хведором Тырянином» и т. д. Наибольшей полнотою и связностью отличается среди других разносказов своих сказание, подслушанное перехваченное из народных уст одним из пытливых собирателей памятников народного слова в деревне Саларевой, Московской губернии.

Перед слушателями этого сказания встают три ярко обрисованных облика седой старины: царь Констинкин Самойлович (Костянтин Сауйлович по другому сказанию), Феодор Тирянин — «млад человек», царское «чадо милое» и матушка последнего «Феодориса и Микитишна». Все сказание выдержано с первого до последнего стиха в народном духе. «Молился царь Констинкин Самойлович у честной святой заутрени», — начинает свою размеренную речь стихийный песнотворец сказатель. В рязанском (Раненбургского уезда) разносказе начало гораздо полнее и определеннее: «В той земли во турецкия, в святом граде в Ерусалимове, жил себе некий царь Костянтин Сауйлович. Молился у честныя заутрени, ходит он к церкви соборныя, к заутрени ранния, служил молебны часныя, ставил свечи поставныя, молился за дом Пресвятыя Богородицы»…—гласит он. «От того царя иудейского, всеа силы жидовския»,—продолжает саларевский разносказ,—«прилетала калена стрела, на стреле было подписано: Царь Константин Самойлович! Отдай град ты охотою; не отдашь град охотою, мы возьмем град мы неволею!». Прочитав грозную надпись, не смутился духом богомольный царь: вышел он, по словам сказания, «на крыльцо на паратное», воскликнул («он скричал») громким голосом: «Вы люди мои могучие, все гости почетные! Кто постоит за город Ерусалим и за всю веру за крещеную, за мать Божью Богородицу?» Не отозвался, однако, ни один могучий человек, ни один почетный гость на царев клич: «А старый прячется за малого, а малого и давно не видать». Несмотря на это, не остался призыв «постоять за город Ерусалим» гласом вопиющего в пустыне: «выходила-выступала его чада милая, и млад человек и Федор Тиринин, всего от роду двенадцать лет». Вышел отрок, к стыду могучих людей—почетных гостей, и держал речь к отцу-государю: «Родимой ты мой батюшка, царь Константин Самойлович! Уж и дай мне благословение, уж и дай мне коня доброго, уж и дай мне сбрую булатную: поеду против царя иудейского, против силы жидовской!» Изумился царь, изумившись — говорить сыну: «Ой, чада мое милое, млад человек и Федор Тиринин! Ты на войнах ты не бывавал, на бойном коне ты не сиживал, кровавых ран не принимал. Не умеешь, чадо мое, на коне сидеть, не умеешь копьем шур метать (шурмовать, штурмовать)! На кого ты, чадо, надеешься, на кого и начаешься?» Ответ Федора Тиринина выдает в нем дух истинного сына русского народа, сложившего про него свой песенный сказ: «Ты, родимой мой батюшка», — говорить отрок, — «царь Константин Самойлович! Я надеюсь и начаюся на силу я на небесную, на Мать Божью Богородицу!» (По другому разносказу дополняется этот ответ словами: «…на всю силу небесную, на книгу Евангелия, на ваше великое благословеньица»). Рязанцы, — хотя и идет про них молва, что они де «мешком солнышко ловили», что они де «блинами острог конопатили», — и по наши дни остаются стихотворцами сказителями дотошными. Продолжают они это сказание кличем царя отца: «Возговорить царь Константин Самойлович: Князья бояре, люди почтенные! Выводите добра коня неезжана, выносите сбрую ратную, копье булатное, книгу Евангелия!» В московском же (саларевском) разносказе эти слова пропускаются, а ведется речь прямо о том, что сделал после своего ответа «млад человек» Федор Тиринин. «Он берет коня неезжалого», — говорится там, — «он берет книгу, крест и Евангелие, он поехал чистым полем, возвивается яко сокол по поднебесью, он бился рубился три дня и три ночи, с добра коня не слезаючи и хлеба не скушаючи, и воды не спиваючи: побил царя иудейского, покорил он силу жидовскую»… Тут случилось дело нежданное негаданное: «Топить кровь жидовская, добру коню по гриву, а добру молодцу по шелковый пояс»… Но и это не могло причинить лиха царскому сыну милому: «он воткнул копье во сырую землю, он раскрыл книгу Евангелия, в рыданиях слова не вымолвит, в слезах слова не обозреть»… Но вот вылетело из уст его слово слезное: «Расступись, мать сырая земля, на четыре на стороны, прожирай кровь иудейскую, не давай нам потопнуть во крови во иудейской!» Совершилось чудо: «по его (Федора) умолению, по святому упрошению, расступилась мать сырая земля на четыре на стороны, прожрала кровь иудейскую»… И вот, — продолжает сказание, — «он поехал млад человек Федор Тиринин ко двору государеву. Увидал его батюшка из палат из белых каменных: «Вон мое дитя, вон едет мое милое! Он ни пьян, ни хмелен, да сидит качается, под ним конь ать спотыкается; либо убитый, подстрелянный!» Сокрушается царь батюшка, но и его сокрушению — конец: «Подъезжает млад человек Федор Тиринин ко двору государеву, встречает его батюшка, а берет его батюшка за руки за белые, за персини позлачённые, а сажает его батюшка за столы за дубовые, скатерти за браные, а своего коня доброго привязал ко столбу точёному, ко кольцу позлачённому; он пьёт и ест, прохлаждается»… Посадив победителя покорителя «силы жидовской» за столы за дубовые, сказатель песнопевец ведёт слушателей «ко столбу ко точёному», где стоит боевой конь двенадцатилетнего богатыря отрока. «Его (Федора) родимая матушка, его милуючи и добра коня жалеючи, отвязала от кольца позлачёного, повела на „синее“ море — поить, обмыть кровь жидовскую и всю кровь жидовскую»… — продолжает сказание свою цветистую, красным словом щедро приукрашенную речь: «А где ни взялся змей огненный, двенадцатикрылых хоботов, он прожрал коня доброго, полонил его (Федора) матушку и унёс его матушку во пещеры во змеиные, ко двенадцати змеёнышам»… Из этого видно, что сказание как будто начинает переходить в сказку. «А где ни взялись два ангела Божиих, рекли человеческим да и голосом: — А млад человек, Федор Тиринин! Ты пьёшь и ешь, прохлаждаешься, над собой беды ты не знаешь: твою родимую матушку полонил змей огненный, пожрал твоего коня доброго!» Весть, принесённая ангелами Божиими, поразила отрока богатыря своей неожиданностью, как гром небесный в ясный день белый. «Он что ел, что во рту было, осталось; что в руках было, положилось», — ведёт свою речь стиховую сказание народное: «он стал собираться, плакучи и рыдаючи, свою сбрую сбирая; он поехал далёкими, да во те горы во вертецкие, во те пещеры гранадерские»… Последнее слово — живое свидетельство постепенного искажения памятников словесной старины. «Подходил млад человек Федор Тиринин ко синему ко моречку: не пройти Федору, не проехать да и Тиринину»… Но не упал духом, что ни час могутнеющим, млад человек. Как и после побоища жидовского, «он воткнул копье во сырую землю, раскрыл книгу Евангелия. По его умолению, по святому упрошению, где ни взялась Тит рыба («Кетр рыба» — в уфимском и оренбургском разносказах, «рыба Кит» — по звенигородскому и рязанскому), а ложилась поперёк синего моря, возвещает человечьим голосом: — Млад человек, Федор да Тиринин! А иди по мне, яко по сырой земле!» Внял словам Тит рыбы царский сын, идёт — копьём упирается, переходит море синее. «Подошедши он к пещерам змеиным, а сосут его матушку двенадцать змеёнышей за её груди белые. Он побил порубил всех двенадцать змеёнышей, он брал свою матушку, сажает свою матушку на головку и на темечко, а пошли воврат ко синему морю: подходит млад человек ко синему морю, переходит он по Тит рыбе, яко по сырой земле»… Но ещё не пришло время успокоиться после перенесённых тревог и совершённых подвигов богатырских Федору Тиринину — чаду милому царя Констинкина Самойловича. «Увидала его матушка, Феодориса и Микитишна», — гласит песенный сказ, — «а летит змей огненный, и летит он — возвивается».  Ужас охватил сердце богатырской матери, сердобольной да робкой: «А чадо моё милое, — восклицает она, — мы теперь с тобой погибли, мы теперь не воскреснем: летит змей огненный, двенадцатикрылый хоботовый!» Но не устрашился двенадцатикрылого змея Фёдор Тиринин: он натягивает тугой лук, пускает стрелу в змея огненного, отпорал сердце со печёньями. Потопла кровь змеиная, и доброму молодцу по белой груди… Здесь сказатель стихопевец, по доброму обычаю стародавних былин сказок, даётся повторение: вновь Фёдор молит мать сыру землю о помощи — вонзает копьё, раскрывает «книгу Евангеля», возглашает: «О, Господи да Спасъ милосливый! Разступися, мать сыра земля, на четыре стороны, прожри кровь змеиную, не давай нам погибнути во крови змеиной!»

Мать сыра земля внемлет слёзной мольбе — совершается всё по писаному.
Избегнув беды, Фёдор Тиринин идёт путём дорогою, неся родимую матушку; вопрошает её: «Стоить ли моё хождение против твоего рождения? Стоить ли моё рачение паче твоего хождения?»

Матушка Феодориса и Микитишна, умилённая подвигами сына, ответствует: «Стоить и перестоити!»

Сказание близится к завершению: Фёдор подходит ко дворцу государеву; царь Константин Самойлович, узрев сына из палат белых каменных, выходит на крыльцо паратное и возглашает громким голосом: «Вы, гости мои могучие, все люди почётные! Пойдите во Божью церковь, звоните в колокола благовестные, служите молебны местные (подымайте иконы местные, служите молебны честные), вон идет мое дитятко, вон идет мое милое, он несет свою матушку на головке и на темечке!»

За этими проникнутыми горячею врою в Бога и неугасимою любовью к сыну словами следует ответная речь последнего, являющаяся заключительным звеном стиховой цепи сказания: «О, родимый ты мой батюшка, царь Константин Самойлович! Не звоните в колокола благовестные, не служите вы молебны местные («Не подымайте иконы местные, не служите молебны честные!»): поимейте вы, православные, перву неделю великого поста. Кто поиметь первую неделю великого поста, того имя будет написано у самого Господа во животныих книгах!» («Кто поимеет отца и мать свою мою неделю первую на первой неделе поста великаго, тот избавлен будет муки превечныя, наследник к небесному царствию!» — по записанному П. И. Якушкиным разносказу).

Саларевский московский сказ кончается словами, собственно говоря, не имеющими непосредственной связи с предшествующими: «И славен, и прославился, и велико имя Господне его!»

В этих словах явственно слышится книжное наслоение. Гораздо жизненнее и ближе к народному первоисточнику конец гжатскаго смоленскаго разносказа:

«Поем славу Федорову,
Его слава вовек не минуется
И во веки веков, помилуй нас».

Запечатленная в народной памяти столь ярким отражением в его песенных сказаньях, „слава Федорова“ близка сердцу народа пахаря, перенесшаго на этого угодника Божия многия черты своих излюбленных богатырей.

Вторая половина февраля бокогрея не богата сказаниями поверьями народной Руси. После Федорова дня только и останавливается приметливый взгляд народа сказателя, что на „Тимофеях весновиях“ (21 м февраля) да на „Прокоп дорогорушитель“ (27 м дне месяца).

„Февральские Тимофеи — весновии: как ни мети метелица — все весной повевает!“, „Прокоп зимний (память — 22 го ноября) дорогу прокопает, Прокоп перезимний дорогу рушит!“ — говорит деревенский люд.

В обычные годы кончает февральскую пору слывущий „капельником“ св. Василий Исповедник (28 е число), а в тяжелые (високосные) — „Касьян именинник“ (29 е число, день преподобнаго Кассиана Римлянина). Уйдет февраль — конец и необлыжной зиме: дальше уже не зима, а позимье («пролетье» — в иных местах).

„Позимний месяц март — февралю бокогрею младший брат, Евдокии плющих (1 е марта) крестник!“ — приговаривают деревенские краснословы.


Рецензии