Заболоцкий и история его заключения
А между тем то, что он пережил, требовало голоса. Требовало — и не получало его десятилетиями.
«История моего заключения» — очерк небольшой, написанный в 1956 году, за два года до смерти. Впервые он был опубликован на английском языке в 1981 году, а советский читатель увидел его лишь в 1988-м, в латвийском журнале «Даугава». Около тридцати лет этот текст ждал своего часа. И это молчание — тоже часть истории. История человека, который умел ждать.
Мне сложно перечитывать эти страницы, потому что я слышу не крик. Слышу ровный, почти протокольный голос. Именно в этой интонации — весь Заболоцкий.
«Начался допрос, который продолжался около четырёх суток без перерыва… Первые дни меня не били, стараясь разложить меня морально и измотать физически. Мне не давали пищи. Не разрешали спать».
За этими словами — не жалоба. Констатация. Он описывает то, что с ним делали, как описывал бы явление природы: холод, ветер, устройство мироздания. Следователи сменяли друг друга. Он сидел неподвижно на стуле. Ноги отекали — на третьи сутки пришлось разорвать ботинки, потому что боль в стопах стала невыносимой. Сознание затуманивалось. А за стеной, в соседнем кабинете, «по временам слышались чьи-то неистовые вопли».
И вот здесь — самое поразительное. В этой беспощадной, выверенной хронике мучений есть фраза, которую я не могу читать без внутреннего содрогания: «Я все силы напрягал для того, чтобы отвечать разумно и не допустить какой-либо несправедливости в отношении тех людей, о которых меня спрашивали».
Он не думал о себе. Он думал о других. В минуты, когда разум его угасал, когда тело отказывало, он держался за единственную нить, которая связывала его с человеческим достоинством: не навредить. Не оклеветать. Не стать частью той машины, которая перемалывала людей именами.
«Помню, что все остатки сил духовных я собрал на то, чтобы не подписать лжи, не наклеветать на себя и людей. И под угрозой смерти я не отступал от истины в своих показаниях, пока мой разум хотя в малой степени подчинялся мне», — напишет он позже.
Разум подчинялся недолго. Следствие довело его до временной невменяемости. Он сам это признаёт — без жалости к себе, с той же бесстрастностью, с какой описывал разорванные ботинки. И тут же задаёт вопрос, от которого холодеет кровь: «Но разве я могу быть уверенным, что злонамеренно-преступное следствие не воспользовалось моей невменяемостью и не использовало его для фабрикации нужных ему документов?» Это вопрос человека, который знает: его могли сломать. Могли использовать его бессознательное состояние, чтобы подписать то, чего он не подписывал. И жить с этой неопределённостью — тоже пытка. Пытка, которая не кончается.
Дело, которое «сколачивал» НКВД, было делом о «контрреволюционной писательской организации». Главой предполагалось сделать Николая Тихонова. В списке — Бенедикт Лившиц, Елена Тагер, Георгий Куклин, Борис Корнилов. И он, Заболоцкий. Зачитывались «изобличающие показания» Лившица и Тагер. Прочитать их своими глазами не давали. Очной ставки он требовал — и не получил.
В особую вину ему ставили поэму «Торжество земледелия», напечатанную в «Звезде» в 1933 году. Поэму о торжестве жизни, о победе человека над стихией — превратили в улику. В абсурдность, в фантасмагорию, где смысл выворачивался наизнанку. Исследователи потом напишут: по мере разворачивания повествования текст Заболоцкого «приобретает абсурдно-фантасмагорический характер», автор «переходит к открытой оценке фактов как несовместимых с нормами человеческого существования». Но сам он не называет это фантасмагорией. Он просто рассказывает. Абсурд говорит сам за себя.
От смертной казни его спасло то, что он не признал обвинения. Пятилетний срок — Востлаг, Комсомольск-на-Амуре, потом Алтайлаг, Кулундинские степи. Шесть лет заключения, о которых он скажет коротко и страшно: «Я безропотно повиновался всем требованиям, выносил все тягости лагеря и безотказно, добросовестно работал».
Но книга — не только о лагере. Вторая её часть — письма жене и детям. И здесь тот же человек, который на допросах молчал, вдруг становится другим. Тёплым. Живым. Раненым.
«Последнее время каждую ночь вижу вас во сне, милые мои. Сознание, что ничем не могу вам помочь, тяготит меня. Но душа моя всегда только с вами».
Он пишет о маленьком бурундуке, который живёт в бараке. О том, как продавать книги — «может быть, наибольшая польза, которую могли дать мои книги, — это та польза, которую ты получила от продажи их». О том, чтобы жена была стойкой, благоразумной, бодрой, не теряла веры. О том, что он целует её усталые руки.
Это письма человека, который знает: каждое слово может быть последним. И потому каждое слово — на вес золота.
После освобождения в 1944 году он почти два года не мог вернуться в Москву. Жил в Караганде. Переводил «Слово о полку Игореве» — начатое ещё до ареста, в 1937-м. Закончил в ссылке. Перевод, который Николай Чуковский назвал «точнее всех наиболее точных подстрочников».
В 1946-м вернулся. Первое время спал на обеденном столе у Николая Степанова — на полу было холодно. Степанов вспоминал: «Н. А. педантично складывал на ночь свою одежду, а рано утром был уже такой же чистый, вымытый и розовый, как всегда». Аккуратность как форма сопротивления. Чистота как способ сохранить себя.
А ещё Степанов вспоминал, что Заболоцкий «почти никогда не говорил» о пережитом. Лишь несколько раз обмолвился: если бы остался на общих работах в тайге, а не попал чертёжником в контору, — «без сомнения, погиб бы».
Вот и всё. Никаких жалоб. Никаких проклятий. Только скупая констатация факта: выжил. И — молчание.
Сын поэта, Никита Заболоцкий, признавался: «Я очень многого не знал. Отец был скрытным человеком. Дневники не вёл, черновики уничтожал, мемуаров не оставил. Тому были причины. Его (Историю моего заключения) я прочитал только после смерти папы».
Он прочитал о том, о чём отец не мог говорить. О том, что было спрятано так глубоко, что даже близкие не догадывались о глубине этой раны.
Заболоцкий говорил Андрею Сергееву: «Если бы собрать всё написанное обо мне, получилась бы интересная книга», — и лукаво улыбался. В этой улыбке — весь он. Человек, который знал цену молчанию и цену слову. Который не искал признания и не боялся забвения. Который пережил то, что не должен переживать никто, — и остался собой.
Его «История моего заключения» — не обвинительный документ. Не мемуар в привычном смысле. Это свидетельство. Холодное, точное, беспощадное. Свидетельство человека, который видел бездну — и не позволил бездне поглотить себя.
Он не рассказывал. Он молчал. Но то, что он всё-таки написал, — осталось. И будет оставаться, пока есть те, кто готов читать этот ровный, спокойный, страшный голос.
https://t.me/Musat71 ссылка на ТГ канал
Свидетельство о публикации №226101402097