Незаконное потребление наркотических средств, психотропных веществ и их аналогов причиняет вред здоровью, их незаконный оборот запрещен и влечет установленную законодательством ответственность.

Маршрут м3 пьеса

ПРИМЕЧАНИЕ ДЛЯ РЕЖИССЁРА
Спектакль рассчитан на одного актёра. Продолжительность — около часа двадцати—тридцати минут. Декорация минимальна: скамья, урна, табличка остановки, экран для проекции названий. Главное выразительное средство — свет и голос. Переходы между сценами осуществляются через объявления остановок (запись) и смену освещения. Актёр не выходит из образа.
Жанр — лирическая комедия. Юмор — самоирония, а не фарс. Смешное и печальное — рядом, без перехода. Актёр должен уметь шутить с грустным лицом и грустить с улыбкой. Основной приём — контрапункт: серьёзная мысль подаётся через бытовую деталь, бытовая — через философскую.
Финал — статика и тишина, которые должны длиться не менее тридцати секунд после последней реплики. Свет гаснет медленно. Звук отъезжающего автобуса — последний, что слышит зритель.


Моноспектакль в одном действии
Лирическая комедия
ДЕЙСТВУЮЩИЕ ЛИЦА
ОН — мужчина, около пятидесяти. Одет просто, по-зимнему. В руках — потёртая сумка через плечо. Голос ровный, но с трещинами.
ГОЛОС ЗА КАДРОМ (запись) — объявления остановок. Женский или мужской синтетический голос.
Сцена представляет собой автобусную остановку. Скамья. Урна. Табличка с расписанием. Задник — экран, на который проецируются названия остановок по ходу действия. Освещение меняется вместе с остановками: от холодного зимнего утра до праздничной иллюминации финала.
Перед началом — тишина. Потом слышен звук подъезжающего автобуса, шипение дверей.

СЦЕНА ПЕРВАЯ. ОСТАНОВКА «БАЛАКИРЕВСКИЙ ПЕРЕУЛОК»
ОН сидит на скамье. Зимнее утро. Снег. Он смотрит перед собой.
ОН
Новогодние каникулы. Люди ожидают чуда. И несмотря ни на что верят, что следующий год будет лучше предыдущего. Знаете, это единственная советская традиция, которую не смогла уничтожить ни одна власть. Надежда. Она пережила и Брежнева, и Ельцина, и всех остальных. Русский человек может быть без денег, без зубов, без паспорта, но без надежды — никогда.
Пауза.
Тридцать первого декабря некоторые уже испытывают пограничные состояния, связанные с алкогольным запое;м. Не зря после новогодних каникул наркологические диспансеры переполнены пациентами. Это, между прочим, единственные очереди в нашей стране, где люди стоят добровольно и с удовольствием. Очередь к наркологу — это даже не очередь. Это клуб выздоравливающих, где каждый рассказывает, как он не пил. И чем больше он рассказывает, тем очевиднее, что он пил.
Он усмехается.
Я научился справляться с русской зимой и отсутствием солнца без всякого алкоголя. К тому же я недавно вернулся из Вьетнама. Это — шикарная возможность нырнуть из снежной России на курорты Индии или Индокитая. Приезжаешь во Вьетнам, а там плюс тридцать, мопеды, фо-бо, драконы на крышах. Приезжаешь в Москву — минус пятнадцать, «Ашан», драки на кассе. Контраст, как говорил мой покойный друг Макс, убивает быстрее, чем алкоголь.
Смотрит вверх, на снег.
Сейчас же я иду к остановке автобуса М3. По дороге я медитирую на белый снег. Морозец приятно щиплет мне щёки. Мне приятно от своего одиночества. Никто не нагружает меня своими надуманными проблемами. Никто не заставляет резать салат оливье или варить холодец. И вообще, холодец — это блюдо, которое готовится двенадцать часов, съедается за сорок минут, а настроение портит на весь следующий день. Потому что ты понимаешь: ты потратил полтора дня жизни на желе из свиных ножек.
Звук подъезжающего автобуса. Шипение дверей.
Вот уже подходит мой автобус. Я сажусь.
Он делает шаг в сторону, как будто входит в автобус. Свет меняется — становится чуть теплее, как в салоне.
И вспоминаю события, что случились за последние тридцать лет. Тридцать лет. Это, если подумать, срок, за который человек успевает родиться, вырасти и разочароваться. Или наоборот: разочароваться, вырасти и родиться заново. Зависит от маршрута.
Экран: «БАЛАКИРЕВСКИЙ ПЕРЕУЛОК»
Прошло чуть более тридцати лет, как я отправлялся с остановки «Балакиревский переулок» в сторону Дворца пионеров. Там меня ждал мой вымышленный мир шахмат.
Он садится на скамью, но теперь это уже сиденье автобуса. Достаёт из сумки старую шахматную фигуру — коня. Вертит в пальцах.
С азартом я прокручивал в голове неведомые варианты Гамбита Яниша или Будапештского гамбита. Тридцать лет назад не было столько огней и разноцветной рекламы. Не было интернета, смартфонов, соцсетей. Поэтому игра в шахматы была чуть ли не единственной возможностью внести в свою жизнь разноцветные краски. Шахматы — это единственный спорт, где можно проиграть, не вставая со стула. И единственный, где думать полезнее, чем бегать. Для ленивого подростка — идеальное сочетание.
Пауза.
Сейчас я уже считаю игру в шахматы ненужной и даже вредной. Она отвлекает от реальности. Но привычка к игре осталась. И я каждый день лезу на игровой портал интернета, чтобы отвлечься от проблем и впасть в наркотическое забытьё от игры. Шахматный наркоман — это звучит гордо. По крайней мере, безопаснее, чем настоящие наркотики. Хотя разрушенная психика — в обоих случаях. Только в одном случае тебя лечат, а в другом — говорят: «Надо же, какой умный, в шахматы играет».
Он убирает коня в сумку.
Вообще, вымышленные миры — это тема. Мы все живём в вымышленных мирах. Один придумывает себе шахматы, другой — что он бизнесмен, третий — что он счастлив. А потом приходишь в поликлинику, и врач говорит: «Ну-ка, ну-ка, что тут у вас?» И весь вымышленный мир рушится за тридцать секунд.
;
СЦЕНА ВТОРАЯ. ОСТАНОВКА «СПАРТАКОВСКИЙ ПЕРЕУЛОК»
Свет становится ярче — как будто выглянуло солнце. ОН сидит, откинувшись, вспоминает.
ОН
С остановки «Спартаковский переулок» мы с моим другом Максом ездили в школу номер триста двадцать пять на Гороховский переулок. Когда не успевали на автобус маршрута номер семьдесят восемь из-за того, что Макс проспал. Макс проспал не потому, что поздно лёг. Макс проспал потому, что Макс был Макс. Это отдельный тип человека, которого будильник не лечит. Ему нужны были не часы, а артобстрел.
Улыбается.
Школу мы оба не любили. Нам обоим чужда всякая дисциплина и карьеризм. Раз в неделю мы с Максимом отправлялись не в школу, а в музыкальные магазины Москвы — на поиски новых дефицитных пластинок с рок-музыкой. Мы ходили по магазинам, разглядывали обложки, читали составы групп, спорили, кто круче — «Дип Перпл» или «Лед Зеппелин». Это было настоящее образование. В школе нам рассказывали про НВП и правильное поведение при ядерном взрыве. А мы в это время уже знали, кто играет на басу у «Рейнбоу».
Он достаёт из сумки старую виниловую пластинку. Держит её на весу, как драгоценность.
Нам надо было бы вступать в комсомол. Так как не комсомольцев не принимают в институт. Но Макс лишь посмеялся надо мной, когда я предложил ему вступить в комсомол. В классе только мы с ним вдвоём — не комсомольцы. Два свободных человека в советской школе. Как два диссидента в отдельно взятом седьмом «Б». Хотя диссидентами мы не были. Мы были просто ленивы. Но в Советском Союзе лень и диссидентство различались плохо.
Пауза.
Мы несколько опередили своё время. Мы ещё тогда чувствовали себя свободными в своих делах и поступках. Свобода — это когда ты можешь не вступить в комсомол и не бояться. Мы не боялись. Нам было просто всё равно. А «всё равно» — это часто и есть свобода, только с обратным знаком.
Он кладёт пластинку обратно.
Но нам с Максом повезло: в тот год, когда мы окончили школу, стало возможным поступать в институт, не будучи комсомольцем. А что касается свободы — она оказалась мифом. Не потому, что её отняли. А потому, что с ней не знали, что делать. Как собака, которой дали три грамма мяса, а она смотрит и не понимает: это всё? Или ещё принесут?
Тише.
Люди с удовольствием пресмыкаются перед сильными сего мира. Это, видимо, генетическое. Тысяча лет татаро-монгольского ига не проходят даром. Рефлекс пресмыкания встроен в подкорку. Сильный — значит правый. Богатый — значит умный. А бедный — значит сам виноват.
;
СЦЕНА ТРЕТЬЯ. ОСТАНОВКА «МЕТРО БАУМАНСКАЯ»
Экран: «МЕТРО БАУМАНСКАЯ»
Свет меняется — становится серым, флуоресцентным, как в метро. ОН сидит, ссутулившись.
ОН
Метро Бауманская моя пятнадцатилетняя дочь называет страной закладок.
Пауза. Долгую.
Как объясняла она мне, здесь множество труб, куда наркодилеры закладывают наркотики. Наверное, она знает, о чём говорит. Дети всегда знают больше, чем мы думаем. И всегда меньше, чем они сами думают. Это, собственно, и есть взросление: осознание, что ты не знал того, что казалось, что знаешь.
Он смотрит в сторону.
Летом она попала в реанимацию из-за передозировки феназепама. А затем я с перепугу отвёз её в психиатрическую больницу. Где она месяц мучилась с девочками, которые имели реальные проблемы с психикой или наркотиками.
Тише.
Удивительная вещь: я не могу себе без рецепта купить необходимые лекарства. Лекарства, которые мне нужны. Которые прописал врач. Но аптекарь смотрит на меня как на преступника: «А где рецепт?» И правильно, вдруг я навоюю с помощью глицина. Но кто-то заботливо устроил такой бизнес, что подростки без всяких проблем достают себе любые психотропные препараты. Феназепам, который по силе действия сравним с тяжёлыми транквилизаторами, продаётся школьникам через закладки. А я не могу купить валерьянку без подозрительного взгляда фармацевта. Вот она, российская государственная эффективность: взрослый человек не может лечиться, а подросток может травиться свободно.
Долгая пауза.
Взросление моей дочери почему-то было связано с тем, что она прошла и через такой негативный опыт. Я долго думал: почему? Почему именно моя дочь? А потом понял: а почему не моя? Все проходят. Все. Просто одни через это проходят, а другие — застревают. И разница между «прошли» и «застряли» — это не в воспитании, не в любви, не в деньгах. Это — лотерея. Тот же отбойное течение, только на суше.
Но в конце концов всё разрешилось тем, что она влюбилась — о чудо! — в нормального парня. И таблетки ей стали не нужны. Любовь, оказывается, — лучший антидепрессант. Бесплатный, без рецепта, без побочных эффектов. Правда, с одним побочным эффектом: иногда заканчивается. Но в пятнадцать лет об этом не думаешь. И слава богу.
Он вытирает глаза. Молчит.
Я очень люблю свою дочь. Я, может быть, даже слишком люблю. Потому что когда с ней что-то случается, я понимаю: весь этот мир, все эти шахматы, музыка, воспоминания, автобусные маршруты — всё это ерунда. Есть только она. И есть мой страх за неё. Всё остальное — приложение к страху.
;
СЦЕНА ЧЕТВЁРТАЯ. ОСТАНОВКА «ЕЛОХОВСКАЯ ПЛОЩАДЬ»
Экран: «ЕЛОХОВСКАЯ ПЛОЩАДЬ»
Свет — тёплый, золотистый, как от свечей. ОН сидит прямо.
ОН
Елоховский собор долгое время был центральным собором в России. Пока не построили по технологии офисных центров Храм Христа Спасителя. Знаете, Храм Христа Спасителя — это бетонный каркас, мраморная облицовка и эскалаторы в подземный паркинг. А вера? Вера — где-то между эскалатором и паркингом. Зато — красиво. Освещение, подсветка, купола — на мои сто рублей пожертвования можно найти участок стены побелее.
Усмехается.
В начале девяностых мой друг Володя пришёл в этот храм на встреча Пасхи. И нужно было так случиться, что и президент России Ельцин тоже решил по-своему быть ближе к народу и приехал отмечать Пасху в Елоховский монастырь. «Быть ближе к народу» — это, конечно, эвфемизм. Народ стоял за оцеплением в трёхстах метрах от храма и ближе не подпускался. Но президент был ближе к народу. Просто народ был дальше от президента.
Он встаёт, изображает толпу.
Президентская охрана решила по-своему и не пускала народ в храм. Народ — это, видите ли, опасно. Тем более в храм. Вдруг народ помолится не тому, кому надо. И тогда Володя, склонный к художественному эпатажу, как завопит:
Кричит, подражая Володе.
«Что же это такое творится, народ в церкву не пускают!»
Садится. Спокойно.
К нему сразу же подошёл человек в штатском и произнёс: «Ты чего народ баламутишь?» Вот она, формула российской свободы слова: можно говорить что угодно, но «не баламуть». Баламут — это, видимо, человек, который громче, чем положено. А положено — тихо. Очень тихо. Шёпотом. И только в туалете.
Пауза.
Володя, к слову, был человек неуёмный. Он бы и в советское время так же заорал. Просто в советское время его бы забрали. А в девяностые — только сделали замечание. Вот вам и разница между тоталитаризмом и демократией: при тоталитаризме за крик сажают, при демократии — делают замечание. Прогресс налицо.
;
СЦЕНА ПЯТАЯ. ОСТАНОВКА «ПЛОЩАДЬ РАЗГУЛЯЙ»
Экран: «ПЛОЩАДЬ РАЗГУЛЯЙ»
Свет — обычный дневной. ОН смотрит в окно.
ОН
На Площади Разгуляя жила мама моего отчима, Валентина Алексеевна. В минувшем году в возрасте девяноста пяти лет она умерла. Девяносто пять лет. Она пережила Союз, перестройку, два путча, дефолт, кризис, пандемию и все реформы образования. Она умерла от старости. Просто от старости. Это, между прочим, огромная удача в нашей стране — умереть просто от старости. А не от больницы, не от лекарств, не от реформы здравоохранения. Просто — старость.
Пауза.
Когда в четырнадцатилетнем возрасте я переехал в Москву, я был удивлён родителями отчима. Внешне они никак не показывали и не проявляли родственной любви. Не обнимали, не целовали, не говорили «я тебя люблю». Москва, видите ли. В Москве не принято. В Москве принято «ну, здравствуй» и «ну, пока». И это считается нормой. Норма — это когда тебе не холодно, не голодно, и никто тебя не бьёт. Любовь — это роскошь. Где-то между шубой и дачей.
Тише.
Сейчас я начинаю думать, что Москва, как главный мегаполис страны, являлась прообразом отношений будущего. Когда людей стало слишком много и они перестали друг друга любить. Не из злости. Не из равнодушия. А просто потому, что любви не хватает на всех. Она — ресурс исчерпаемый. Как нефть. Как пляжи в Светлогорске.
Он достаёт из сумки старую фотографию. Смотрит.
Мой приятель по игре в шахматы в Лефортовском парке Колька взял себе на игровом портале «Гамблер» ник Разгуляй. Коля утверждает, что половина домов на этой площади принадлежали его предкам. И дома должны ему вернуть. Вот — типичный московский шахматист: играет в шахматы, фантазирует о недвижимости. Один играет в Гамбит Яниша, другой — в Гамбит приватизации.
Убирает фото.
У Кольки странная биография: он родился в конце сороковых годов в Лондоне. Что для тех времён само по себе является фактом необычным. В одиночку он воспитал двух своих девочек. Но к старости его вымышленный мир всё больше вмешивается в реальность. Это как с Альцгеймером, только наоборот: ты не забываешь, ты — придумываешь. И придуманное становится реальнее настоящего.
Пауза.
Насколько наши вымышленные миры улучшают или ухудшают нашу жизнь, я не знаю. Но знаю одно: без них — скучно. А со скуки, как известно, русские люди или пьют, или умирают, или пишут пьесы. Я выбрал третье. Хотя первые два варианта, наверное, быстрее и дешевле.
;
СЦЕНА ШЕСТАЯ. ОСТАНОВКА «АЛЕКСАНДРА ЛУКЬЯНОВА»
Экран: «СЕРВИСНЫЙ ЦЕНТР МОСКОВСКИЙ ТРАНСПОРТ — АЛЕКСАНДРА ЛУКЬЯНОВА»
Свет — резкий, как в школьном коридоре. ОН стоит.
ОН
Раньше эта остановка называлась просто МИХМ — по наименованию соседствующего института. Потом переименовали в честь Александра Лукьянова. Не знаю, кто это. Зато теперь у остановки есть имя. У остановки — есть имя, а у многих людей в Москве — нет. Они просто толпа. Безымянная, как эта остановка до переименования.
В юности я доезжал до этой остановки, чтобы пройти четыреста метров до своей школы на Гороховском переулке. Четыреста метров. Это, если идти быстро, — четыре минуты. Если идти медленно — десять. Если идти в школу — полчаса. Потому что ноги сами замедляются. Физика: чем ближе к школе, тем медленнее ходьба. Это закон, который Ньютон не открыл только потому, что не ходил в советскую школу.
Он проводит рукой по волосам, как будто поправляет длинную шевелюру.
Тогда я носил длинные волосы и был непонятен учителям и одноклассникам. Длинные волосы в советской школе — это была провокация уровня средней тяжести. Не дотягивала до диссидентства, но превосходила хулиганство. Учительница литературы смотрела на меня как на непрочитанную книгу. Военный — как на необученного солдата. Директор — как на нерешённую задачу.
Улыбается.
Я стебал своих учителей. Особенно нашего военрука, преподававшего в школе курс начальной военной подготовки. Военрук — отдельный жанр русской комедии. Это человек, который должен был учить нас защищать Родину, но сам боялся собственной тени. Он рассказывал, как в тылу врага надо есть кору деревьев. Мы спрашивали: «А вы ели?» Он отвечал: «Нет, но придётся». Ну, «придётся» — это не аргумент. Мне и в туалет «придётся», но я пока не бегу.
И военрук в отчаянии заявил мне:
Меняет голос, пародирует.
«Андрей, нет в тебе ни хера тактичности».
Садится.
Тактичность. Вот слово, которое меня преследует всю жизнь. Нет во мне тактичности. Правильно. Я не умею молчать, когда нужно. И умею молчать, когда не нужно. Это, видимо, и есть нетактичность — говорить правду не вовремя и молчать не вовремя.
Тише.
Я любил лишь своего друга Максима. Потому как он знал обо мне всё. Не потому что я ему рассказывал. А потому что он и так всё понимал. Без слов. Это редкость — человек, который понимает без слов. Когда такого человека не становится, ты вдруг обнаруживаешь, что говорить стало не с кем. Можно говорить, но — не с кем. Это разные вещи.
Долгая пауза. Он сидит неподвижно.
Максим умер молодым. Как рок-герой, пластинки которых мы собирали в юности. Джим Моррисон умер в двадцать семь. Джими Хендрикс — в двадцать семь. Курт Кобейн — в двадцать семь. А Максим — чуть позже. Но всё равно молодым. И знаете, что обидно? Обидно не то, что он умер. Обидно то, что я — остался. И мне нужно было как-то жить дальше. Без него. Без тех пластинок, которые мы слушали. Без тех разговоров, которые мы вели. Без того мира, в котором было «мы». Осталось — «я». И автобус М3.
;
СЦЕНА СЕДЬМАЯ. ОСТАНОВКА «САД ИМЕНИ БАУМАНА»
Экран: «САД ИМЕНИ БАУМАНА»
Свет — зелёный, мягкий, как сквозь листву. Хотя на дворе зима, свет как будто летний — это воспоминание.
ОН
Сад Баумана — небольшой и уютный. Когда-то давно я прожигал там время, играя в блиц, когда хотел сбежать из дома. Блиц — это шахматы по три минуты на партию. Три минуты на всю жизнь. Потом — время вышло. Как в жизни, только там хотя бы часы стоят на столе, и ты видишь, сколько осталось. В жизни часы — внутри. И ты их не видишь.
Сейчас там устраиваются различные мероприятия, проводят фестивали, в летний период занимаются йогой. Шахматный круг исчез. Вместо стариков с шахматными досками — молодые люди в лосинах на ковриках. Вместо хода конём — поза собаки мордой вниз. Что-то поменялось. Что-то ушло. Но лосины, как мне кажется, — это шаг назад. Даже для собаки мордой вниз.
Он смотрит вдаль.
Жизнь поменялась. Мир стал меняться очень быстро. Меняется всё: игры, исчезают профессии, исчезают люди. Всё больше в жизни холодных роботов. Люди всё больше походят на роботов. А роботы — на людей. Вот, например, навигатор. Навигатор говорит: «Через сто метров поверните направо». И все поворачивают. Никто не спрашивает: «А зачем?» Просто поворачивают. Голос сказал — поворот. Голос не сказал — едем прямо. Это уже не люди. Это — биологическое приложение к навигатору.
Пауза.
Как-то заглянув летом в сад Баумана, я попал на кинофестиваль короткометражек. По нескольким кадрам я узнал по почерку, что это фильм моего приятеля Алексея Наумова. Фильм назывался «Кризис среднего возраста». Отдавал психоделическим фоном и оставил у меня хорошее впечатление.
Он усмехается.
Хотя фильм и не рассказывает сущность кризиса среднего возраста. Когда человек понимает, что ушли лучшие его годы. Ушли, оставив пустоту и бессмыслицу. И вот он сидит, смотрит в стену и думает: а что, собственно, было? И понимает: было — ничего. Были какие-то пластинки, какие-то шахматы, какие-то автобусы. Какой-то сад. Какая-то жизнь. Только вот понять, что это была за жизнь, — уже не получается. Потому что мозг отказывается верить в чепуху. А в пятьдесят лет всё, во что ты верил в двадцать, — чепуха.
Пауза.
В молодости человек легко придумывает себе смыслы. Стать чемпионом мира по шахматам. Написать роман. Изменить мир. А с возрастом, к сожалению, мозг отказывается верить в чепуху. Смыслы, которые в двадцать казались великими, в пятьдесят кажутся смешными. Чемпион мира по шахматам? Зачем? Роман? Кому? Изменить мир? Мир изменился без твоего участия, и, между прочим, не в лучшую сторону.
Он встаёт, делает несколько боксёрских движений.
Алексей раньше занимался со мной боксом. А потом ушёл в смешанные единоборства. Разница в том, что в боксе есть правила, а в смешанных — тоже есть правила, но их меньше. Как в жизни: чем старше, тем меньше правил. И тем больше смешанных единоборств.
Наумов переживал отсутствие режиссёрского успеха. Наверное, даже сильнее, чем я переживал отсутствие писательского. Но успех — вещь непредсказуемая и мало зависит от наших телодвижений и переживаний. Есть талант — нет успеха. Нет таланта — есть успех. Есть талант и есть успех — но это бывает так редко, что статистика не считает.
Останавливается.
Поэтому лично я считаю всё то, что со мной происходит, успехом. Так как всё равно другой жизни у меня нет. Есть только эта. И автобус М3. И зима. И снег. И надежда, что следующий год будет лучше предыдущего. Всё — успех. Даже это — успех.
Садится.
Пускай я буду счастлив с тем, что имею. Имею — ноги, руки, голову. Голова, правда, иногда болит. Но это — от мыслей. Отсутствие мыслей — величайшее счастье. Поэтому я и играю в шахматы. Чтобы не думать. Парадокс: игра, которая требует мышления, помогает не думать. Как алкоголь, только полезнее.
;
СЦЕНА ВОСЬМАЯ. ОСТАНОВКА «ПЛОЩАДЬ ЗЕМЛЯНОЙ ВАЛ (УЛ. СТАРАЯ БАСМАННАЯ)»
Экран: «ПЛОЩАДЬ ЗЕМЛЯНОЙ ВАЛ (УЛ. СТАРАЯ БАСМАННАЯ)»
Свет — обычный. ОН сидит, держится за челюсть.
ОН
Сейчас здесь находится Московский Дом Предпринимателя. А раньше это был кинотеатр «Новороссийск». В кинотеатре я любил прогуливать уроки. Хотя фильмы попадались не очень. «Новороссийск» — это было такое название, которое обещало море, корабли, приключения. А на экране — «Человек с бульвара Капуцинов». Хотя, может, я и неправ. Может, «Человек с бульвара Капуцинов» — это и есть приключение. Просто в советском формате.
Пауза. Он опускает руку.
Три года назад шеф сломал мне челюсть. Бывший шеф. Бывший — потому что после сломанной челюсти работодатель становится бывшим автоматически. Без заявления по собственному желанию. Челюсть сама пишет заявление.
И я ездил на эту остановку в стоматологическую поликлинику. Там меня подробно просвещали о гигиене рта и даже бесплатно сделали чистку дёсен. «Бесплатно» — это, конечно, условно. Бесплатно — это значит, что ты платишь временем. Три часа в очереди — и вот тебе бесплатная чистка. Но надо признать: чистили хорошо. Челюсть — плохо, но дёсна — отлично. Российская медицина работает по принципу: то, что болит, — не лечим, а то, что не болит, — чистим бесплатно.
Тише, с горечью.
До сих пор жалею, что понадеялся на российский суд. А не убил негодяя на месте. Российский суд — это как русская рулетка. Только в русской рулетке шанс — один из шести. А в российском суде — один из неизвестно скольких. Потому что неизвестно, сколько патронов в барабане и кто его крутил. И крутит ли вообще. Может, он уже давно решил, кто виноват. Просто ждёт, пока ты досидишь.
Долгая пауза. Он смотрит в одну точку.
Знаете, что самое обидное? Не то, что он сломал челюсть. Челюсть срастается. Самое обидное — что я оказался прав. Прав в том, что суд не сработает. Прав в том, что справедливости не будет. И эта правота — хуже ошибки. Потому что ошибку можно исправить. А правоту — нельзя. Она просто есть. И ты с ней живёшь. Как со сломанной челюстью, только внутри.
;
СЦЕНА ДЕВЯТАЯ. ОСТАНОВКА «ПЛОЩАДЬ ЗЕМЛЯНОЙ ВАЛ (ПОКРОВКА)»
Экран: «ПЛОЩАДЬ ЗЕМЛЯНОЙ ВАЛ (УЛ. ПОКРОВКА)»
Свет — тёплый, ностальгический. ОН улыбается.
ОН
В юности это была моя конечная остановка. Я останавливался здесь, чтобы пройти по улице Чаплыгина в мир шахмат — Дворец пионеров имени Стопани. Дворец пионеров! Звучит, как «Дворец бракосочетания», только вместо жениха и невесты — конь и слон. И вместо «горько» — «шах и мат».
Он закрывает глаза.
Здесь я прятался и забывался от школьных неприятностей. Мечтая как-нибудь стать чемпионом мира по шахматам. Мои ожидания были слишком завышены. Как, впрочем, и у всех детей, которые мечтают стать космонавтами, президентами или чемпионами мира. Космонавтами становятся единицы. Президентами — ещё меньше. Чемпионами мира по шахматам — один на миллиард. А все остальные... Все остальные ездят на автобусе М3 и вспоминают, как мечтали.
К тому же меня уже к тому времени захватил мир музыки. Мир музыки и мир шахмат боролись во мне, как два государства за территорию. Музыка говорила: «Слушай». Шахматы говорили: «Думай». В итоге победила музыка. Потому что слушать легче, чем думать. Хотя и то, и другое — вымышленный мир. Просто в одном мире есть мелодия, а в другом — эндшпиль.
Открывает глаза.
Ещё на этой остановке в ноябре девяносто седьмого года в кубинском ресторане мы праздновали свадьбу Макса. Это было полностью моё шоу. Кубинский ресторан, мохито, сигары. Макс женился, а я — рулил. Как свадебный генерал, только без генеральских погон.
Он встаёт, начинает танцевать — неуклюже, но с азартом.
Я, как звезда, танцевал откровенные танцы со свидетельницей со стороны невесты Петуховой. Петухова — фамилия, которая в контексте свадьбы звучит... ну, скажем так, своеобразно. Но Петухова танцевала лучше, чем её фамилия звучала. Потом тщетно заставлял танцевать приглашённую певицу. Певица не танцевала. Она пела. Я не понимал: как можно не танцевать, когда играет такая музыка? Потом понял: она профессионал. Профессионалы не танцуют. Они работают. И, бросив это занятие, стал обжиматься со своей подругой Алёной.
Останавливается, тяжело дышит.
Было весело. Было — легко. Было — молодо. Три слова, которые сейчас звучат как названия станций метро, на которых я уже не выхожу. «Весело». «Легко». «Молодо». Всё — проездом.
Садится. Тише.
Никто ещё не знал, что через десять лет Максим будет вынужден вернуться ни с чем к своим родителям. Жене же Максима достались деньги и огромная трёхкомнатная квартира на Ленинском проспекте. Вот вам и кубинский ресторан, и мохито, и Петухова. Жизнь — не свадьба. На свадьбе — весело, а потом — распределение имущества. И суд, и адвокаты, и «кто кому что должен». А начиналось — с мохито.
Долгая пауза.
Макс вернулся к родителям. К родителям, Андрей, в сорок лет. Это, конечно, не позор. Это — статистика. Статистика разводов в России — одна из самых высоких в мире. Мы разводимся чаще, чем женимся. Мы, видимо, умеем начинать, но не умеем продолжать. Как в шахматах: дебют — отличный, миттельшпиль — так себе, эндшпиль — проигрыш.
;
СЦЕНА ДЕСЯТАЯ. ОСТАНОВКА «ЛЯЛИН ПЕРЕУЛОК»
Экран: «ЛЯЛИН ПЕРЕУЛОК»
Свет — мягкий, вечерний. ОН сидит, сложив руки.
ОН
Остановка носит название культового советского фильма. Хотя не думаю, что фильм снимался где-то здесь. «Покровские ворота» — фильм про Москву, про двор, про людей, про разговоры на кухне. Про время, когда люди разговаривали друг с другом. Не по телефону, не по интернету — а просто: на кухне, с чаем, с сигаретой. Сейчас это звучит как археология. «Разговаривали на кухне». Зачем? Есть же мессенджеры. Отправь голосовое. Не нужно ни кухни, ни чая, ни сигареты. Только экран и большой палец.
Пауза.
Год я ездил сюда на работу в фонд пожарной безопасности. Фонд пожарной безопасности — звучит, как «министерство сухой воды». Но фонд был настоящий. Моим начальником был легендарный пожарный Лойтер. Легендарный — в том смысле, что про него ходили легенды. Все — разные, но все — про водку. К тому времени он имел за спиной три инфаркта. Три инфаркта — это, если вдуматься, больше, чем у большинства людей за всю жизнь. И врачи запретили ему пить водку. Поэтому Лойтер пил джин.
Усмехается.
Лойтер рассуждал так: водка — вредно, врачи сказали. А джин — не водка. Джин — это английский напиток. Значит, культурный. А культурный — значит полезный. Логика безупречная, как все логики алкоголиков. Главное — не содержание, а форма. Не напиток, а название. «Джинтоник» — это, по сути, водка с тоником. Но звучит — по-европейски.
Не так давно я также ездил сюда на работу к своему клиенту. В легендарный дом с рыцарем. Когда-то в этом доме жил русский чемпион мира по шахматам Александр Алехин. Алехин — это единственный чемпион мира, который играл партию с партбилетом. То есть — без партбилета, но под партбилетом. Видимо, КГБ решал, кому можно стать чемпионом, а кому — нельзя. Как и с заграницей: Евтушенко — можно, Высоцкому — можно, а тебе, школьник из Балакиревского переулка, — нельзя.
Он замолкает. Смотрит в окно.
Алехин умер в Portugal, в одиночестве, в гостиничном номере. Чемпион мира — и один, в чужой стране, в чужом номере. Вот она, цена шахмат: мир — у тебя в голове, а в номере — никого. Мне льстило такое соседство с великим. Хотя «соседство» — это сильно сказано. Я просто ездил к клиенту в дом, где когда-то жил другой человек. Это не соседство. Это — совпадение адресов. Но в моей голове это звучало как «я — рядом с Алехиным». Вымышленный мир, опять.
;
СЦЕНА ОДИННАДЦАТАЯ. ОСТАНОВКА «ПОКРОВСКИЕ ВОРОТА»
Экран: «ПОКРОВСКИЕ ВОРОТА»
Свет — дневной, но какой-то стёртый. ОН говорит ровно.
ОН
И на этой остановке я тоже поработал — в аудиторской фирме моей мамы. Аудиторская фирма моей мамы. Звучит, как «профсоюз моей бабушки». Но фирма была настоящая. Мама — настоящий аудитор. Я — её сын, который иногда помогал. Сын-аудитор — это звучит как «сын полка», только с калькулятором вместо автомата.
А задолго до этого я ездил сюда в военкомат. Но армию я откосил. «Откосил» — слово, которое в России звучит гордо. Не служил — значит умный. Служил — значит честный. Оба варианта правильные, но один — выгоднее. Я выбрал выгодный. Не жалею. Хотя, может, и зря. Армия делает из тебя человека. Правда, иногда — измором. Но это — детали.
Пауза.
А когда мне было двадцать пять лет, мотоциклист вырвал у моей мамы сумку с моими документами. Мотоциклист на Покровке. Представьте: мотоцикл, рёв, бабушка с сумкой. И всё — за три секунды. Мама не успела даже крикнуть. Сумка — уехала. Документы — уехали. Мотоциклист — уехал. Осталась мама без сумки и я без документов. Вот вам и Покровские ворота: ворота, через которые всё уезжает.
Он замолкает. Это воспоминание, которое не хочется продолжать.
Ещё на Армянском переулке располагается посольство Белоруссии. А при нём есть неплохой ресторан. Один раз со своей дочкой я отмечал здесь день рождения своей подружки Нади. Надя. Дочка. Посольский ресторан. Белорусская кухня. Драники. Мачанка. И я, в центре, между двух женщин, которые discuss мою жизнь. Дочка — с позиции юности, Надя — с позиции женщины. А я — с позиции человека, который заказал драники и хочет, чтобы его оставили в покое. Но драники были хороши.
Пауза.
Белорусская кухня, между прочим, — это метафора жизни. Всё просто, сытно, без излишеств. Картошка, мясо, сметана. Никаких авокадо, никакой чиа, никаких смузи. Просто — драники. И от этого — хорошо. Потому что когда всё сложно, ты хочешь простого. А когда всё просто — ты хочешь сложного. Человек — вечный недовольный. Дай ему Эрмитаж — он скажет: «А где парковка?»
;
СЦЕНА ДВЕНАДЦАТАЯ. ОСТАНОВКА «АРМЯНСКИЙ ПЕРЕУЛОК»
Экран: «АРМЯНСКИЙ ПЕРЕУЛОК»
Свет — тёплый, ресторанный. ОН улыбается.
ОН
Вот и остановка Китай-город. Долгое время моя дочка тусовалась здесь в компании странноватых ребятишек со всей Москвы. Их увлечения — тату, пирсинг и психотропные препараты. Тату и пирсинг — это, видимо, способ сказать миру: «Я существую». А психотропные препараты — способ не замечать, что мир существует. Одно — декларация. Другое — отрицание. И то, и другое — попытка справиться с реальностью. Только одно — снаружи, другое — изнутри.
Тише.
Дело в том, что неподалёку отсюда располагается аптека номер один. Самое известное место в Москве по распространению наркотиков. Аптека номер один. Звучит как «школа номер один» — с тем отличием, что в школе учат, а в аптеке — травят. Хотя, если подумать, в школе тоже иногда травят. Только бесплатно.
Пауза.
Конечно же, любой бизнес в России, а тем более нелегальный, крышуется силовыми ведомствами. Это — не обвинение. Это — наблюдение. Я человек наблюдательный. Я двадцать лет работал аудитором и налоговым консультантом. Я видел, как работает система. Система работает — но не для тебя. Система работает — для системы. Ты — побочный эффект. Иногда — полезный, иногда — нет. Но никогда — не главный.
Он встаёт.
Когда-то давно весь этот описанный мною маршрут я прошёл пешком со своей кавказской овчаркой Дафной. Дафна ленилась, но всё равно шла. Кавказская овчарка — это собака, которая весит шестьдесят килограммов и думает, что она диван. Дафна шла рядом, тяжело дыша, и смотрела на меня как на человека, который зря заставляет её ходить. Она была права. Мы зря ходим. Мы все зря ходим. Но идём — потому что нельзя не идти. Потому что если остановиться, то станет понятно, что идти — некуда.
Смотрит вперёд.
А сейчас я иду на Красную площадь. Чтобы подзарядиться радостными ожиданиями своих соотечественников. Шучу. Я иду, потому что идти — проще, чем стоять. Стоять на месте — это поза памятника. А я — не памятник. Пока.
Свет начинает меняться — становится праздничным, разноцветным.
;
СЦЕНА ТРИНАДЦАТАЯ. ФИНАЛ. КРАСНАЯ ПЛОЩАДЬ
Экран: «ИЛЬИНСКИЕ ВОРОТА 6А»
Свет — иллюминация. Всё вокруг переливается. ОН стоит в центре сцены, смотрит вверх, как на здания.
ОН
Как за последние годы изменилась Москва. Москва, которая была серой, стала — цветной. Москва, которая была закрытой, стала — открытой. Открытой для всего: для ветра, для дождя, для строек, для людей. Для людей, правда, — выборочно. Но это — Москва. Она всегда была выборочной. Она выбирала — кого принять, кого выгнать, кого оставить на обочине, а кого — пустить в центр. Я — проехал через неё на автобусе М3. От переулка до площади. От детства до... вот этого.
Пауза.
Подсвеченные исторические здания создают незабываемое ощущение. Кругом горит иллюминация. Много света, цветных картинок. ГУМ — гирлянда. Исторический музей — подсветка. Храм Василия Блаженного — прожекторы. Всё — как в детстве, когда я мечтал о разноцветных красках. Тогда — краски были в шахматах. Теперь — на зданиях. Чёрное и белое превратилось в цветное. Только радость — не стала больше. Потому что радость — не от света. Радость — от тепла. А тепло — внутри. И снаружи его не подсветишь.
Тише.
Всё так, как я мечтал об этом в детстве. Свет, цвет, огни. Только в детстве я думал, что огни — для радости. А сейчас вижу: огни — для тех, кому темно. Огни — для тех, кому не хватает внутреннего света. Москва светится снаружи, потому что внутри — темнеет.
Долгая пауза. Он стоит неподвижно.
Знаете, что самое странное? Я не жалею. Ни о чём. Ни о шахматах, которые не сделали меня чемпионом. Ни о Максе, который ушёл. Ни о челюсти, которая срослась криво. Ни о дочке, которая — выжила. Ни о Москве, которая — поменялась. Потому что жалеть — значит хотеть вернуть. А возвращать нечего. Всё — было. Всё — прошло. Всё — стало следами. А следы, как я уже говорил, стираются. Не от того, что кто-то стирает. А от того, что некому оставить новые.
Свет медленно гаснет, оставляя только одну лампу — как фонарь на остановке.
Но знаете, что? Следы — это не главное. Главное — маршрут. Даже если автобус пустой. Даже если водитель — робот. Даже если остановки переименовали. Маршрут — есть. Пока ты едешь — ты есть. Как только ты вышел...
Он оборачивается. Смотрит в зал.
Новогодние каникулы. Люди ожидают чуда.
Пауза.
И несмотря ни на что верят, что следующий год будет лучше предыдущего. И — знаете что? — может быть, они правы. Может быть, надежда — это не слабость. Может быть, надежда — это единственное, что у нас есть. Единственное, что не подделать, не купить, не проиграть в шахматы. Надежда. На билете не написано, куда ты приедешь. Но ты — едешь. И это — уже не плохo.
Он медленно идёт к выходу.
Завтра — новый рейс. И я — поеду. Не знаю зачем. Но — поеду. Потому что автобус — ходит. Даже если все уже вышли.
Звук отъезжающего автобуса. Шипение дверей.
Темнота.
КОНЕЦ
 


Рецензии