История Юхана Крэилла, риттара из Алиски. Часть 22

ДЫМ НАД ГОРОДОМ

Когда Большая Повозка в усеянном звёздами небе вниз опрокинулась, а дышло её — в зенит устремилось, полночь обозначив, казалось, сама тьма угрюмо у подножия израненной крепости зашевелилась. Будто древнее чудище из недр оврага наружу полезло — к Авраамиевской заставе от Духова монастыря польская пехота Якуба Потоцкого, брата  почившего весною Яна, с самим каштеляном каменецким во главе, к стене приступила. Верх-то её с зубцами накануне ещё от пушечного огня в груды кирпичей обратился. Хотя толщу стены, трещинами и выбоинами испещрённую, картаунами сокрушить и на сей раз не сумели поляки. Через ворота прямая дорога тоже была заказана — после первого штурма ещё, как и прочие, срубами с землёй и камнями их заслонили, оградой прикрыв с караулом.

В полной тишине к стене подобравшись, поляки по лестницам приставным взбираться начали потихоньку. Сам Потоцкий поднялся первым! Никто, однако, штурмующих огнём и блеском сабель не встретил. Две сотни последних защитников на башнях и валах в местах старых проломов решающего приступа ожидали. Жители же уцелевшие, бабы одни да детишки малые, кто где попрятались. Всего несколько караульных земцев около башни Авраамиевской показались было полякам. Но что могла горстка их с саблями и бердышами одними против тысяч поляков? Завидев врага, тут же кто куда кинулись.

Низкими тучами грозовыми клубы чёрного дыма над городом расползались. То тут, то там из-за стен длинные языки пламени вырывались, небо словно лизнуть пытаясь, и жалами змеиными с шипением втягивались обратно. Казалось, сама земля, обожжённая, стонала и корчилась в муках, а воздух горячим сделался, горькой гарью наполнившись и криками пропитавшись. Во тьме ночной мрачные силуэты башен сквозь рыжее зарево проступили, сполохами озаряемые. Густым, кровавым багрянцем набухло небо над крепостью.

Приглушённо, будто перешёптываясь, пищали с мушкетами в отдалении заговорили. В перепалку негромкую, однако, гулкие пушечные раскаты вплелись тут же. Словно в споре полуночном кто-то грозно по столу кулаком стучать взялся. Раз, другой, третий... Тут же с Соборной горы набат загудел над городом.

— На Богословскую нешто али Копытецкую с проломами сызнова лезут, — Микитка прикинул, вслушиваясь в ночь насторожённо. — Немцы, должно быть, вейхеровы, щучьи дети.

В тот самый миг ярко невыносимо, глаза заставив зажмурить, внизу у Днепра полыхнуло. Словно бутон рыжий, жаркий, раскрылся внезапно, исполинскими огненными стрелами ощетинившись. Дымное облако башню у края стены окутало густо. А следом — земля содрогнулась от грома.

— Мо ден унде та мий по хаветс боттен… Чтоб меня чёрт утащил на дно моря! — ошарашено пробормотал Индрик Пильчак, привстав на одно колено и опершись на древко секиры, что шведскому шкиперу заменила топор абордажный.

— Прясло аль башню Клирошанскую нешто, с воротами Рачевскими, на воздух, псы окаянные, подняли … — выдохнул Гришка.

Словно в подтверждение тому, вскоре с полунощной стороны раскатистое сарматское «Марра! Марра!» послышалось: из лодок выпрыгивая и по склону вверх устремляясь, гайдуки Кшиштофа Дорогостайского в широкий пролом двинулись.

По лестницам приставным прямо с лодок на стену у Днепровских ворот тем временем и четыре хоругви польской пехоты карабкались. Дорогостайский же с гайдуками своими по горящему городу продвигаясь, без боя и торг уже занял.

— Слышь-ко, Иван Степаныч, — Микитка тихонько коснулся рукой локтя седовласого великана, ладонью другой вытирая бегущие по щекам слёзы. Голос его сорвался, и он замолчал, будто стыдясь этой слабости. — Уходить надобно. Не пробраться нам к лазу в крепость. Гляди, вона, литвины уже повсюду!

Пятеро бородачей в поношенных, дырявых местами кафтанах из грубого сукна, в густой, уже согретой утренними лучами солнца, но всё ещё мокрой от росы траве лежавшие, пятясь назад, отползать начали.

Обрамлённая редким кустарником прогалинка к самому краю заросшего крапивой старого пепелища примостилась опасливо — на месте в начале ещё осады сожжённой слободы Рачевской по обоим берегам оврага с церковкой. Там, где прежде посадские красные сады разрастались с яблоками наливными, одни обгоревшие пни с тощей порослью корневой подвоев-дичков сиротливо проглядывали.

Птицы, испуганные пальбой, треском пламени, криками, гулом пожара, и те щебетать перестали. И только сорочья стая в дебрях ивняка верещала тревожно, бранясь на людей будто.

Впереди по дну рва река Большая Рачова с журчанием мягким к Днепру стремилась. Глубокий овраг сам с крутыми, почти отвесными склонами рваной сабельной раной от полудня до полуночи простирался, войной выпотрошенный. С изломанных отрогов его — сплошь в земляных бугорках нор кротовьих, — тысячами сапог и копыт покров травяной, как кожа палачом с жертвы заживо, был начисто сорван, пласты осклизлой суглинистой почвы с валунами да слоями песка и гальки меж ними оголив бесстыдно под оползнями.

От той прогалинки, где пятеро шишей притаились, прясла стены восточной от Авраамиевских ворот до самой Лучинской башни и дальше вниз по холму до Крылошевской видны им стали, как на ладони, едва только рассвет забрезжил. Повсюду, тучам саранчи подобно, пешие и конные поляки у стены копошились, и новые всё прибывали.

Из крепости дымящейся с каждым дуновением ветра горячие волны накатывали, в лицо пепел и гарь бросая.  Густой, горький смрад этот в кожу въедался, в волосах оседал, в души врезался.

— К атаману Треске надобно пробираться, — на боку лёжа, Потапко поправил большой нож за поясом. — Все земские охочие люди к нему ныне стекаются в войско. Сказывают, три тысячи душ под началом его. И сошные, и посадские, и из дворян даже. А сам он де из тех людей ратных, что Скопин-Шуйский весной прошлой к Смоленску отправил ватаги по лесам собирать земские, дабы ворогу разгуляться не дать на земле нашей.

— Всю зиму да весну и впрямь, будто домовые-шишиги, по лесам хоронились. — сердито подхватил Гришка, рогатину сжав крепче. —  Токмо, что обозы королевские промышляли да кормщиков на дорогах били литовских.

Опершись руками на древко сшитого из хоругви стяга с ликом Богородицы-Одигитрии — пикой о четырёх гранях увенчанного, встав на одно колено, смотрел Иван на горящую крепость, будто последнюю надежду спугнуть боялся, что держится ещё Смоленск, сражается, не сдаётся город...

Хоругвь эту — под грудой кирпичных обломков, кусков извести и рухнувших балок в одной обители он сыскал разорённой. Своими руками старый великан из неё знамя сделал, к древку копья прикрепив. С поры той и не расставался с ним ни в бою, ни в таборе — среди чащ дремучих. Так и бился с врагами, в одной руке саблю сжимая, а в другой — знамя. Одним видом своим в смятение и ужас повергал он поляков. Среди людей лесных земских так и прозвали хмурого молчуна-великана — Иваном Со Знаменем. Да он и сам-то не спорил. Молчал себе всё да литву, знай, рубил без пощады. Что теперь ему до прежних имён его было?

Багряная ткань хоругви, от копоти и дождя потемневшая, тихо на ветру колыхалась, будто пыталась сказать что-то. Но слов не было. А наступившая тишина вокруг громче любого крика казалась.

Истерзанные ядрами башни, как усталые воины, плечи опустив, стояли, от копоти почерневшие, пустыми глазницами бойниц вслед им глядя.  А над всем этим — дым, густой, тяжёлый, словно налипший на небо, стелился...

В дыму этом лежали на улицах смоленских под грудами щебня, битого кирпича и обугленных брёвен изрубленные, простреленные, сожжённые тела денщиков-мальчишек из дворян мелкопоместных, дьяков с подьячими и приказчиков, иноков печерских, стрельцов да людей посадских, что до последнего из рук сабли и бердыши не выпустили.

И только в надвратной нише над Днепровскими воротами тихо плакала Одигитрия-Путеводительница, чей лик поляки не тронули — то ли по равнодушию, декором сочтя башенным, то ли потому, что снимать её было хлопотно.

Когда все храмы уже в Смоленске костёлами стали, когда мощи Авраамиевы выброшены, как схизматные, поляками были, а доспехи Святого Меркурия под развалинами собора покоились — так и висела Одигитрия над воротами. Ждала. Сорок лет и три года ждать ещё оставалось. Она знала. Но пятеро, что, оглядываясь назад, в леса уходили — не ведали.


ТЯЖКИЕ ДУМЫ

Не весел и задумчив раб Божий Косма, бывший стольник при государе покойном Борисе Феодоровиче Годунове, а при Великом князе Василии Шуйском — воевода зарайский. Тягостные думы Косму одолевают, всей душой его овладев без остатка. С ними вместе не то что отчаяние беспросветное, но злость неизбывная — на самого себя злость волною накатывает.

То и дело ладонь могучая сабельную рукоять то вдруг сожмёт крепко — да так, что костяшки на ней побелеют, то снова отпустит.

Что же он?! Рюриковичей дедич из княжества Стародубского, что древо своё от младшего из сыновей самого Всеволода Большое Гнездо — Иоанна Всеволодовича ведёт, — воевода грозный, беспомощным себя, будто дитё малое, неразумное, чувствует ныне? Или птенец неоперившийся, из гнезда по неразумению пташьему выпавший!

Срамотно князю бессилием эдак маяться. Истосковалась душенька молодецкая по ремеслу ратному.

Свет сквозь слюдяное оконце избы, первой ноябрьской изморозью подёрнутое, пробивается зыбко. Душно в горнице. Шёлковые петли-застёжки, из нитей сплетённые, распустив на вороте огрубевшими пальцами, рубаху на груди распахнул. Вздохнул глубоко, веки смежив.

— Эх, в Луху бы сейчас с головою, в омут студёный окунуться! — подумалось. — Да куды с ногой окаянной! И до Мугреева путь не близок. Может, туда-то и надо было отправиться, к Святому озеру в глушь лесную, а не сюда, в имение своё старое Юрино… На тамошних-то просторах лесных да озёрных легко да привольно дышится. Не то совсем, что в здешней низине. Да ведь шайки литовские теперь в тех местах так и шастают. Нижний Ландех да Холуй, сказывают, дотла разорили литвины. Неровен час, нагрянут нежданно.

Издревле Жарская волость в уезде Балахнинском вотчиной князей Стародубских была в Нижегородье. В глухих лесах приозерных, в селе Юрино, и сама родовая усадьба их расположилась. С деревушками многочисленными, починками да заимками, тут и там по болотистой, мелколесьем поросшей, торфяной низинке раскиданными.

Со времён незапамятных крестьяне здесь уголь древесный «зноили» — жарили в ямах, кули на балахнинские соляные варницы отправляя, где Пожарские долями в рассольных трубах наравне с посадскими промышленниками Анкудиновыми да Миниными владели. Жаром-то угли тлеющие и звались в народе. По всей округе дым по земле стлался, в которой, закутанное в дерн, зноилось дерево. Вокруг же селений жарских повсюду и угольные ямы от выжига по лесам чернели. Молва оттого и ходила в народе, что Пожарских так де от вечных сих жара да копоти прозывают. Про то сам князь из приходных книг ведал. Посмеивался, да не спорил. К чему? Каждому балаболу под нос Государев родословец всяко не сунешь, в коем при Иоанне Васильевиче ещё род их по имени Василия Андреевича Пожарского был записан. который суздальским городком Пожаром владел. Князь Данила Васильевич Пожарский, дед Дмитрея-Космы, Пожар тот со всеми починками князю Дмитрею Ивановичу Ряполовскому в обмен на село Мугреево отдал.

Сам же Косма по рождению своему именем сим в день именин Курьих — на Кузьминки осенние, крещён был, когда святые Косма и Дамиан, в Асии прославленные, на землю спускаются и сошному люду старые косы и грабли чинить помогают. А имя второе, княжеское, в отрочестве обрёл, когда именоваться князем Дмитреем Михайловичем Пожарским Стародубским начал.

Так в древнем роду их ещё от Всеволода Большое Гнездо заведено было. Сам предок далёкий Космы — Всеволод Юрьевич, именем-то вторым также Димитрием звался. С той уж поры, кроме как Дмитреем Пожарским, и не величали Косму иначе.

Хотя ни деды его, ни отец в разрядах выше приказчиков городовых не поднимались сами. Во времена опричнины же и вовсе у Великого князя Иоанна Васильевича Стародубские в немилости оказались. Так и захудали совсем, земель своих родовых в Стародубе лишившись.

Князь потёр ногу ладонью. Согнув и снова разогнув колено, постучал кулаком по нему.  Болит, болит рана ещё проклятущая. Никак не даёт покоя. Ночами порой и не уснуть бывает. Как уже положить не знаешь. И так, и эдак, бывает, ворочаешься. На непогоду да в мокреть свирепо особенно крутит. Будто на дыбу висишь воздетый, когда к ногам ядро свинцовое привязано. И тянут, тянут пытчики, что было силы, кости из суставов выкручивая... Без клюки теперь и не встать вовсе, будто одряхлевшему старцу. Не то, что опереться на неё толком. Верхом на коня без помощи уж не забраться. Куда там! Сверзишься из седла — вовсе не оберёшься сраму.

Беспомощность эта телесная не менее бессилия ратного князя Пожарского из себя выводит.

Прошлым мартом около дома своего в Москве на Сретенке тяжкую рану получил воевода в бою с литвинами Гонсевского. Чуть жив, из битвы в беспамятстве был вынесен слугами верными, потому только и уцелел в сече. Многие же в тот день за столицу, огнём пожара объятую, головы буйны свои сложили.

Когда отроку Косме одиннадцать вёсен минуло, почил батюшка его, Михайло Феодорович. Но матери своей Ефросинии благодаря должное воспитание и обучение грамоте получил княжич.  От немцев же, людей учёных и прочих иноземцев, при дворе Годуновых в те времена обретавшихся, разным языкам выучился. Особое же пристрастие к таинствам наук питал всяческим по учению книжному! Делу сему немало и сам государь Борис Феодорович поспешествовал: сопровождая царя, стольник молодой не раз в сельцо Хорошёво близ Москвы и вотчину Большие Вязёмы царскую, что на Смоленской дороге, для наблюдения за опытами интереснейшими отправлялся тайно. Лекарь аглицкий Ридли для царя их частенько устраивал.

Усердие молодого князя на поприще алхимическом наставников его немецких из невидимого братства философов тайных, что время спустя под знаком Розы и Креста себя миру явят, весьма изумляло. Да так, что удостоили его даже в Высшие алхимики посвящения! В ознаменование сего и княжеский перстень с печатью в виде двух львов со щитом повелел он для себя изготовить.

На щите самом ворон, череп клюющий, изображён был. А под щитом — змий, василиск поверженный, извивался.

Всякому же сведущему в чернокнижии известно доподлинно, что ворон этот первую стадию умного делания означает, когда кудесник учёный в реторте первичные элементы обжигу подвергает.

Сдвинув к переносью брови густые, смотрит князь в книгу, на столе перед ним раскрытую, ладонью кудрявую бороду слегка поглаживая. Читает на латыни, шевеля губами:

«…Возьми меркурий философов и обожги оный, пока он не превратится в льва зелёного. Делать продолжай это до тех пор, пока он не станет красным львом. Того льва на песчаной бане нагрей, смешав с виноградным уксусом, а после выпаривай: вещество сие станет камедью и ножом будет резаться. Камедь же ту перегнать следует: дабы безвкусную жидкость получить, воду жгучую и капли багряные. Куб перегонный покроется налётом, а внутри — истинный дракон останется, хвост свой съевший. Разотри на камне его, прикоснись раскалённым углём, от того же, что вспыхнет он, лев зелёный получится. Заставь его съесть свой хвост и снова перегони — так у тебя получится «жгучая вода» и кровь человеческая — это и есть эликсир, что для извлечения золота из растворов необходим».

В сердцах захлопнул Пожарский фолиант древний — с сочинением Раймонда Луллия*. Мысль мелькнула, что дельно бы весьма было мужам учёным из Иосифова монастыря сие писание алхимическое перетолмачить…
_______________________________________
*Известный философ, богослов, писатель, проповедник и алхимик XIII в.

Помногу раз они с Годуновым ещё вместе всё писанное там проделывали, ан толку не было. Безлепица одна сущая да и только. А хоть бы и удалось ему теперь злато из эликсира сего содеять, сколько оного накудесить-то надобно, дабы траты покрыть на задуманное?.. Эдак и свинца никакого не напасёшься.

— Спаси, Христос, и помилуй раба твоего грешного… — Перекрестился князь.

Как человек просвещённый, зароки поповские на алхимическое познание полагал он чрезмерными, из невежества проистекающими. Однако ж, опаска в душе и у него самого таилась — как бы волей своей невольной ту тонкую грань не прейти ненароком меж дозволенным делом аптекарским и чернокнижьем бесовским. Ведь и Борис Годунов сам, лекарям иноземным поспешествуя, крестоцеловальную запись с них требовал, что те ни лихое коренье не станут пользовать, ни ведовство чинить и порчу наводить.

Будто от крыла воронова, злой кручины тень на чело опустилась. Тяжка, ох, тяжка думка!

Не о мошне своей, однако, печётся князь Дмитрий. О том только, где бы казны раздобыть столько, чтобы рать снарядить, коей ещё земля не видывала. Ополчение собрать из верных людей служилых поместных да детей боярских. А с ними бы и казаков со стрельцами и даточными людьми сошными под стяг алый Исуса Христа Вседержителя разом поставить. На лютого ворога дабы всем миром ополчиться, распри все прежние меж собою оставив... Да аспида анчихристова сокрушить навеки, Жигимонта, за пределы Царства в логовище его поганое выгнать обратно!

После смерти-то Вора Тушинского, в прошлом декабре убиенного, главными супостатами ляхи и шайки литовские в царстве сделались. Те же, кто Вору прежде служили исправно, и сами теперь против них встали.

Да тут ещё в марте в Ивангороде царь Димитрий, сказывают, живёхонек объявился! То ль Вор новоявленный, а нешто взаправду государь, чудом спасшийся… Крепость копорская, Ям да Вдов ему крест целовали, того самого царя в нём признав, что был прежде. Свеи, однако, что Вора на Москве-то воочию сами видели, над сим посмеялись только. Да войском своим нападали дважды — и оба раза восвояси не солоно хлебавши убрались, побиты. А после наместником свийского короля предложили тому стать в Новгороде! Да он послов тех взашей приказал вытолкать.

— Да не Дмитрей ли уж это — братец Василия Шуйского, что в плену у литвинов? — размышлял Пожарский. — подосланный ими тайно… Бог один истину ведает. Ну да время покажет! Но кто б ни был он — не то простой ли пономарь Матюшка, не то инок-расстрига Сидорка, а всяко лучше, нежели королевич Владислав польский! Уж сколь натерпелись от литвинов, что и моченьки нет больше! Чёрту лысому, прости, Господи, в ноги поклонишься, ан не Литве только.

Так, не отправиться ль ратью им ополченной прямой дорогой через Ярославль к Ивангороду, царю новоявленному челом бить?

Аль на литвинов жигимонтовых, в Кремле с боярами-иудами засевших, до сей поры дворянским войском князя Димитрия Трубецкого да казаками Ивана Заруцкого окружённых, сызнова всей силой ударить? Те уж в Кремле, по слухам, и друг друга с голоду поедают. Куда там им из того обстояния деться? Успеется поквитаться! Перво-наперво же Поволжье всё до полуночи и дальше до Москвы самой от нечисти иноземной освободить нужно…

Но без казны ни о каком ратном деле нельзя помыслить. Будто бы лбом о стену стучишь спьяну! А стена себе так и стоит, незыблема.

Добрый, весьма добрый пример прасол явил животинный, что соль на скотину по всему Поволжью выменивал, староста посадский — Косма Минин! Среднего достатка ведь человек, а две трети добра всего скопленного, однако, на ратное дело не поскупился пожаловать. Говядарем-мясником он и прежде с воеводами нижегородскими Алябьевым и Репниным в походы-то на Муром да Москву хаживал, поживления войска мясными запасами ради. Дерзновением смелый, храбростью своей наездник лихой Косма Минин уважение заслужил немалое в людях! Пожарские же и Минины издавна одной соляной скважиной вместе владели.

На него же князь как на лучшего сборщика доходов на жалованье ратным людям указал, когда к нему сюда, в Юрино, посольство из Нижнего Новгорода пожаловало:

— Той бывал человек служивой, тому то дело за обычай!

Сам архимандрит Печерского монастыря Феодосий, а с ним добрый дворянин Петров Ждан сын Болтин с людьми посадскими до земли князю в ноги кланялись, воеводство умоляя принять над ними.

Казны же, для рати одним Мининым собранной, что капли, почитай, в море. Котейка будто наплакал. Послам нижегородским за то попенял Пожарский.

— Мзду ратникам такую положить нужно ныне, — посланцев наставлял Пожарский, — дабы никто, вовеки никто прельстить их не мог больше! Как гетман коварный Жулкевский, лис старый, в битве при Клушине мездников немецких и аглицких иноземных, что за Яковом Пунцием от самого Выборга следовали, посулами щедрыми среди битвы прямо соблазнил коварно. Да так и переманил всех до единого!

На крестоцеловании одном далеко не уедешь! Что крест им, коль Бога в душе нет? Всякая верность ныне свою цену имеет... В живот её не положишь и коня не накормишь ею... Такие праведники даже, как Авраамий Палицын, и те королевичу Владиславу Жигимонтовичу крест целовали! Один Патриарх Гермоген перед иродами не склонился.

Да много ли соберёшь ныне с люда посадского, не то и торгового, лихом изнурённого многолетним? Когда и поместья дворянские в запустенье стоят разорённые!

— Что, ежели с боярами из Великого Новгорода и самим Пунцием свейским встречи искать и поддержкою их заручиться? — мысли в голове князя роились.

Яков-то Пунций, сей город заняв, гляди-ко, боярам всю власть от себя отдал. Не покорять, мол, пришли мы, а долг союзный по Выборгскому докончанию исполнить. Клятвы, другу его, Скопину-Шуйскому данной, ни разу не преступил молодой воевода свейский. Престолу московскому своему поболее иных князей да бояр сей немец оказался верен…

Когда бы сговориться с Великим Новгородом и Пунцием вышло, то и король свейский Каролус может казною не поскупиться! И Новгород людей пошлёт ратных, и свеи самого Пунция, как при Шуйском, Литву воевать станут и на себя их силы оттянут... Что если престол царский сыну свейского короля — цесаревичу Каролусу Филипию, меньшому брату Густава-Адольфа, посулить?! С условием, чтоб в правую веру апостольскую крещение принял. Тогда и крепости ижорские, Новгород и Корелу от свеев назад вернуть можно. Дабы не покорителем иноземным взошёл на трон королевич, а царём истинным, рубежи Царства своего оберегать призванным.

От смелости мыслей таких даже в жар князя кинуло. Усмехнулся Пожарский, задумчиво кудрявую бороду рукой оглаживая.

— Свеи ведь сродниками и нам издревле приходятся! Недаром в речи чухонской «руотси» их прозывают — одного корня глагол сей с руосью варяжской, что в стародавнюю пору в Господине Великом Новгороде княжить призваны были. Рюрик-то сам, князь-конунг, его, Пожарского, пращур…

Прежде того и Прокопий Ляпунов так мыслил, послов своих к Якову Пунцию отправляя. Дабы Каролуса Фильку — меньшого сынка короля свейского, на царство просить пожаловать… Жаль, опоздали посланники ляпуновские с подписанием докончания со свеями нового, что только в июле* заключён был…

__________________________________________
*1611 г.

Да вот пойдут ли свеи на докончание, будет ли к тому воля самого короля свейского, примет ли послов Пунций да не велит ли в острог их кинуть, а то и смерти предать? Всё нужно загодя вызнать!

Крепко ли свеи Великий Новгород держат, сколько рати теперь у Пунция да что про замыслы его говорят среди свеев…

Стало быть, и лазутчика засылать надо из людей ведающих, дабы средь немцев свейских и сам, как рыба в воде был. Где же сыскать то такого в местах здешних?
 
Снова задумался князь, перед собою уставившись, брови к переносице сдвинув сурово.


ЛАЗУТЧИК

От неловкого движения ногу раненую будто раскалённая в горне кочерга пронзила. Не сдержавшись, застонал тихо сквозь зубы. Но, на рукоять сабли опираясь, поднялся с усилием.

Тут же в светлицу княжескую, пригнувшись, чтобы головой притолоку не задеть, заглянул Мартын Боржевицкий, слуга старый Пожарского, родом и сам из шляхты литовской.

— На ловчего-то и зверь сам бежит! Что, Мартынушко, пойдёшь ли в Великий Новгород к свеям лазутчиком?

— Что, князь, прикажешь, то всё исполню. Да только как шляхтича литовского велит меня Пунций посадить на кол, и дела твоего я не исполню.

— Верно слово. Посадит. Едва только литовскую кровь у тебя почует.

Пожарский от боли в ноге снова поморщился, зубами скрипнув, желваками заиграл на скулах. Видя это, слуга со встревоженным видом шагнул было навстречу к князю, чтобы плечо для опоры подставить.

— Вели, княже, старицу призвать, зельницу, ногу твою бальзамом травным умастить. Варом намоленным дабы пелену смочила и поверх наложила.

Пожарский вновь тяжело на лавку опустился.

— Суета всё, Мартын, пустое!

Будто бы вспомнив, зачем пожаловал, Мартын спохватился:

— Тут новое дело, княже… Прибыли ввечеру на двор твой дети боярские да дворяне смоленские, вяземские и дорогобужские. Из тех самых, что князь Трубецкой в Арзамасе испоместил прежде. С ними же и беляне с рославлянами, которые под Сигизмундом и Литвою не захотели остаться, а после Клушина к Москве бежали… Тебе челом бить желают. В Мугрееве, сказывают, прежде тебя искали. А после сюда уж приехали.

— Что ж в Арзамасе им не сиделось?

— Замятня у них вышла с людьми посадскими, кои Владиславу крест целовали. Сперва-то они их побили, да вскоре арзамасцам на подмогу стрельцы подоспели. А те уж смольнян-то пищалями выбили.

— Чего же им от меня надобно? Земли для них у меня не припасено.

— С тобой хотят идти в Нижний Новгород, дабы оттуда на Москву, а потом и к Смоленску двинуться снова. Вотчины свои возвратить, за разорение родимой земли отплатить литвинам. Яков Остафьев сын Тухачевский, у коего вся родня в осаждённом Смоленске погибла, за главного там у смоленцев. Служил он сперва Заруцкому, да весть о смерти семьи получив, к рати Ляпунова переметнулся. Яков Шушенин и Иван Вельяминов воеводами с ними, и иные дворяне смольнянские — Дивовы, Путятины, Раковские, Елагины, Болтовы да Бутурлины с Тихановскими. Две тысячи конных из Арзамаса табором за околицей стали.

Взор воеводы будто огнём загорелся.

— Добрые, вельми добрые вести! Инно самим Господом рать сия нам ниспослана... Давай-ко, Мартынушка, вели накормить-напоить их с дороги, да корма лошадям задать, сколько надобно! Утром о деле говорить с ними станем.

— Всё то уж исполнено, княже, господин мой. — Боржевицкий поклонился.

— Добро, мой слуга верный! Мыслю я, как в Нижний придём со смольнянами, — от дум былых тяжких на челе князя следа не осталось, — обозы подтянем да припасов подкопим для войска. Вот когда Косма Минин с уменьем своим хозяйским надобен будет!

На случай же, коли с Каролусом Филькой дело не сладится, грамотку цесарю Священной Римской империи Рудольфусу надо послать будет и в оной брату его — архиарцеуху аустрикскому* Максимильянусу, престол предложить царский.

_____________________
*Австрийскому эрцгерцогу (старорусск.)

— Ещё одно дело, князь. Со смоленцами вместе люди пришли весьма дивные.

— Что же такого в них дивного? Двуглавы они али шестеруки?

— Голов-то у них, как у всех людей, по одной только. А смольняне с дорогобужанами повстречали их в стане Поротовском, когда южнее Можаеска путь свой держали. В речной излучине в погосте Димитровском разорённом. Меж собою те люди Алискиным его называли. Сказывают-де, с Алиской некой в уезде Корельском земля сия была схожа.

— Не разумею я, Мартын, нам-то что за печаль?

— Не спеши, княже. Люди те из земли пришли корельской с Яковом Пунцием, но не латыши-люторы, как иные. А веры, как мы все, гречанской, апостольской.

— Искони кореляне суть веры нашенской, православной закона греческого. Как же они очутились там, в стане Поротовском? Не лазутчики ли литовские?

— Сказывают о себе, будто все они рейтары из роты Ивана Крыла, полковника Шуйского. В битве-де Клушинской от рати прочей хоругвями Жулкевского отсечены были и на полдень отступили поспешно. В погосте Димитровском том хоронились, Алискином сиречь, Крыла того дожидаясь. Покуда дворяне смоленские их не увлекли за собою. Те из смольнян, кто Скопину-Шуйскому воеводой Шеином от Смоленска на подмогу был послан, разведников Пунция в них признали. Едва с полками Тушинского Вора, что от Калуги к Москве шёл, разминулись.

— Не то диво, Мартын, что люди сии роду-племени корелянского, а то, что Господь наш, молитвам моим внемля, и рать ниспослал конную для дела святого нашего, чтобы нам всем в соединении быть, а вера православная христианская не разорилась бы, и тех заодно, кого к свеям лазутчиками послать теперь можно! Есть ли старшой среди них, голова или ротмистр? Зови немедля!

Широко осенив себя крестным знамением, к образам повернувшись, князь в нетерпении и саблей в ножнах об пол пристукнул.

Вскоре за Мартыном Боржевицким вошёл в горницу статный молодец, с любопытством по сторонам озираясь.

Так же и Дмитрей Пожарский взирал на него с хитроватым прищуром.

— Зачерпни-ка, Мартын, мёду стоялого гостю! Чай, притомился да оголодал с дороги. Да ты не стой, детинушка. Ступай к столу да медку ставленного, не един год держанного, отведай, из кладовой княжьей.

Вошедший с почтительным поклоном смущённо присел на самый край лавки.

«По-простому одет, — заметил про себя Пожарский, — будто бы ратник обычный с виду аль сын посадский. Да и манерами по всему видать не из знатных. А чарку, однако, лишь пригубил только… Добро!»

— Как же кличут тебя, чадо?

— Антти… Антеро, Онтрей по-вашему. Да при святом крещении в вере гречанской из ереси лутеранеской Онтонием в честь преподобного Онтония Карьяльского наречён был... Младший из сыновей Ийвана Крыела из Алиски. Когда после отхода от Белой и бунта капитанов Колвилла и Пинарта он от Эверта Хорна руоту англичан получил под начало, я нашим корнетом-липусто вместо него командовать ротмистром был назначен.

— Онтоний Крылов, стало быть, сын Иванов. Но коль ты меньшой, то старшие твои где же? — хотя Пожарский и не все слова в речи отрока понял, но по смыслу прозорливым умом своим догадался.

— С братьями моими давно мы расстались в Раасули, что в земле Карьяльской на Лаатокке… Дядя мой Хейкки — в крещении новом Харитон сын Степанов, в приходе церквы апостольской там подвязался. Не ведаю, что теперь с ними сталось.

— А что же отец твой, Крыло-то Иван тот, полковник у Шуйского?

— В битве при Клюссине тяжко раненый был на поле оставлен.

— Что ж ты, отца своего не спас? Как так?

— Конь под ним пал, ядром убитый. Нам же из-за ран отца моего не вынести было. Нам он последний приказ свой отдал: к погосту идти Алискиному, к заходу от Мосхайска. Хотел было я с ним остаться и участь его разделить, но он эту жертву принять отказался, к жене и ребёнку наказав в Москву возвратиться.

— Послушному сыну отцов приказ спину не ломит. Слава же сына — отцу отрада. Спаси, Господи, и помилуй! — Князь, а за ним и Антти с Мартыном перекрестились. — Так, стало быть, у тебя и жена ажно в Москве есть?

— Дочка купеческая… Пулккакова Аньютка. Сестрица её меньшая, Феодорка, — невеста наречённая Йереми… Ермолая Стогова.

— Булгакова, стало быть, Анна? То доброе дело, вестимо! Как изгоним литву из царства, новые мужи родимой земле будут надобны. Вот вам и рожать их! Добро, что отца послушал.

— У нас говорят: в доме без отца и при солнце пасмурно, — вздохнул Антти. — Надежду питаю, что жив он и удалось ему спастись от поляков...

Чутко в необычный выговор гостя вслушиваясь, воевода сразу и к делу перешёл:

— Молвишь по-свейски?

— Могу и по-свейски.

— Добро! Такой-то мне человек и надобен ныне.

Глядя, с каким восхищением и чуть ли не дыхание затаив, будто ребёнок на увиденное им небывалое чудо, разглядывает корелянин стоящие на дощатых полках вдоль стен тяжёлые фолианты в кожаных переплётах, тиснёные золотом Жития святых, требники и евангелия да украдкой бросает полные любопытства взгляды на лежащее на столе алхимическое сочинение Раймонда Луллия, князь улыбнулся в бороду:

— Грамоте нежто обучен, по писаному разумеешь?

Антти смутился, кивнув. Неловко ему всегда было, что он в чём-то отца своего превосходил. Все усилия Туомас Теппойнен приложил, чтобы не только воинскому ремеслу его выучить.

— Отец мой, все дни свои в седле проводя да в сражениях, премудрость так и не постиг эту. Я же у приходского викария, настоятеля по-вашему, и суомекси, и латинакси читать выучился.

Глаза Пожарского пуще прежнего загорелись.

— Да мне тебя, отроче, сам Господь ниспослал нынче! Чую я, естеством всем своим познания алчешь.

Антти ещё больше смутился, не зная, что и ответить странному этому voivodi.

— Держись меня, отрок. Коль верно служить будешь и за дело правое земское постоишь наше, то после при книгохранилище обители Живоначальныя Троицы сыщу для тебя место ученическое.

— Что же я сделать, господин, должен?

— Пойдёшь от меня со своими людьми лазутчиком в Великий Новгород, к свеям! А что должно проведать, то после обмолвим.

Видно, такое изумление на лице Антти написано было, что князь не мог улыбки сдержать.

— По шведским законам за отречение моё от ереси люторской меня как клятвопреступника и изменника долгу и короне там казнь мечом ожидает, ведь я на Библии присягал королю в верности. Лишь карьялайненам,  в истинной православной вере рождённым, служить у шведов дозволено без принуждения к иной вере.

— Что ж до того не казнили?

— Так я кроме отца своего о том никому и не сказывал больше.

— Вот також и впредь не сказывай! — в глазах Пожарского искорки смеха плясали. — Исполнишь наказ мой, тогда и на Москву пойдём вместе!


НА СМОЛЕНСКОЙ ДОРОГЕ

Такой отчаянной, лютой зимы с морозом трескучим, как в год 1612 воцарилась, давно уж земля не помнила. Суровое, будто свинцом ледяным налитое, небо над заснеженными лесными чащами и холмами нависло. То и дело из-под облаков, ордам кочевым подобно, вихри буранные налетали, заметая дороги, а поля укутывая снежным саваном.

Продрогшие насквозь, оголодавшие шляхтичи вместе с гетманом Яном Ходкевичем из обугленной пожаром, клокочущей бунтами Москвы к Рогачеву выступив, в поисках прокорма для себя и для лошадей по поволжским деревням между Старицей, Ржевом, Погорелой, Волочком и Козельском разбрелись с челядью. Коней уж и без того много поморили голодом. Когда такое видано было, чтобы мешок ржи дороже мешка перца стоил! Самим одними толокном да квашеной капустой, у крестьян отобранными, пробавляться и доводилось только. Шляхта в прокопченных крестьянских избах отогревалась, уныло остатки корма для лошадей подсчитывая да с тревогой к обманчивому лесному затишью прислушиваясь.

Покуда две сотни гусар этих из полка Николая Струся у хлебородной Волги худо-бедно так зимовали, гетман Ян Кароль Ходкевич со своими хоругвями в селе Фёдоровском, как паук в тенетах, в двадцати милях от Москвы прямой дорогой обосновался — и челядь с припасами поджидал с Волги, и возвращения Струся дожидался нетерпеливо. Поджимал голод!

Сам-то пан пулковник, ещё в Рогачеве от полка отделившись, к Смоленску отбыл, намереваясь домой возвратиться — вдосталь герой сей Клушинской битвы навоевался! Пора было, наконец, золотом и прочей добычей богатой распорядиться достойно. Однако же, уговорам дяди своего — Якуба Потоцкого, уступив, согласился с обозом хлеба, крупы и солонины назад к Москве отправиться снова.

Ходкевича недолюбливая и не желая тому лавры спасителя Москвы отдавать единолично, Потоцкий свои вынашивал помыслы, надеясь племянником собственным — Струсем, в Кремле Александра Гонсевского заменить, самого ж гетмана в небрежение ввести тем и лишить всякой славы.

Из Королевских ворот, Porta regia, выйдя — Фроловских прежних — первые вёрсты за отстроенным заново деревянным мостом по выжженному Заднепровскому посаду рысью прошли хоругви, быстро следом промчались сани. Через припорошённую пойму по плотному, ветровому снегу вперёд продвигаясь, кони то поначалу, как по накату ступали.

Закутанный в меха, гусарами из личной своей хоругви и пахоликами окружённый, на санях в середине обоза и сам пан пулковник на выступающие из-под снежных наносов почерневшие остовы глиняных печей поглядывал, первые дни осады вспоминая. Как смольняне перед польскими хоругвями этот посад выжгли. И как мост через Днепр уже поляки спалили, чтобы от крепости Заднепровский острог отрезать… Дыхание его застывало на ворсинках меха, от замерзающих слезинок ресницы слипались, а одно брошенное слово ледяной болью отзывалось в горле.

Шляхтичу сему спеси ясновельможной не занимать было. Равно как и презрения к худородным. Человек нрава крутого чрезвычайно и вспыльчивого, ни малейших возражений не терпел он и по всякому поводу готов был за саблю в гневе схватиться. Репутация истинного волкодава войны, решительного и жестокого, за ним от Лифляндии и Молдавии до Клушинской битвы и Смоленска тянулась.

Это был крупный, сорокалетний мужчина с хищным, породистым лицом, крупным носом горбинкой и шляхетскими усами с лёгкой проседью. Его надменный взгляд из-под век полуприкрытых и зычный голос подчинённых всегда повергали в трепет. Даже в тяжелый зимний поход не отказал себе пан пулковник в привычной ему роскоши, о чём великолепная, подбитая соболем ферезея свидетельствовала — шуба из дорогого малинового бархата с золотыми застежками-кляпышами, и богатая шапка-магерка с меховым околышем из хищного рысьего меха и золотой аграфкой с пером павлиньим.

Едва дорога начала вползать в гору, где густые леса со всех сторон подступали, обоз вдруг застопорился. Скрипя дубовыми полозьями, сани даже скользить перестали, рывками дёргаясь, будто бы в мокрой глине увязнув. От горячего дыхания лошадей кожаные ремни упряжи и пряжки железные тонкой ледяной коркой покрылись. Впереди, насколько хватало глаз — сплошное белое марево в обрамлении дремучих лесов простиралось. Мороз же такой стоял, что и снег не скрипел уже под ногами, а хрустел, как сухие ветки, переламываясь. Метя позёмкой, глухо, будто из-под земли, завывал ветер.

Дороги не было. Исчезла, как будто одним взмахом кисти невидимой какой-то чародей-живописец мазнул по холсту белилами.

Полуденное февральское солнце глаза слепило, а снежная искрящаяся белизна так битым хрусталём сверкала, что чаща вдоль замёрзшего русла Днепра дозорным-звядовцам сплошной чёрной стеной казалась. Длинные чёрные тени от сугробов и елей железными полосами поперёк пути падали. Снег в тенях этих ещё холоднее казался, будто в них сама стужа пряталась.

— Пщя крев… — ругнулся пулковник. — В чём дело? Я не приказывал привал делать покуда!

Подскакавший к возку ротмистр натянул поводья:

— Пути дальше нет, пан пулковник! Кони по самое брюхо вязнут, а людям и вовсе по грудь будет. Что делать прикажете?

— Расчистить! Что же ещё, — коротко бросил Струсь, взмахнув тростью. — Пахолики и челядь с лопатами пускай путь нам прокладывают. Кому же лопат не хватит, снег могут и телом месить, даром, что ли, мы всю эту ораву худородных бездельников кормим.

Следом за пахоликами и пехотой лошадей пустили. Сначала — без всадников, самых сильных, выносливых, чтобы те вереницею проходя апроши копытами в целине снежной резали. После и всадники, наконец, двинулись, сам обоз предваряя. По двое сперва, следом — по трое, покуда снег позади них в плотный, утоптанный коридор сминаться не начал, сани по которому катиться могли, полозьями не зарываясь.

С флангов, по бокам, где и тропы никакой не было, дозоры в сугробах вязли. Кони, хрипя, едва и ногами могли в рыхлом месиве двигать. Любой, кто с пробитой полосы сворачивал, тут же по луку седла тонул в снежной каше.

Уныло смотрел Струсь, как медленно ползёт вперёд эта живая дорога, как крупами оседают в сугробы лошади, как обмороженные люди уже не кричат, а только хрипят на морозе.

С трудом ясновельможный рвущееся наружу раздражение слишком медленной ездой сдерживал.

— Погоняй уже, погоняй, напшуд, кровь пёсья! — покрикивал Струсь, длинной тростью-лаской спину возницы-пахолика охаживая.

При иных обстоятельствах рубака этот лихой в любом случае поездку верхом предпочёл бы.

— Гдядикося, эко распушился пан красным кочетом, — сплюнул в снег Гришка, юркий молодец в заячьей шапке, поудобнее перехватывая тяжелую рогатину. — Видал, Микитка, шубейка-то? Прямо, будто калина на снегу! Ещё и перо павье колышется.

— Шуба тебе та без надобности, — хмыкнул широкоплечий детина, тетиву на охотничьем самостреле натягивая и кованый болт в жёлоб прилаживая. — По чаще в ней, чай, шастать не будешь. То-то, что рудою горит вся, в снегу за версту видать будет.

Позади, заснеженными лапами вековой ели укрытый, словно с могучим деревом слившись, стоял их третий товарищ, огромному старому, кряжистому пню подобный, проходящий обоз из-под заиндевелых бровей зорко оглядывая.

— Пятью Ранами Господа готов я поклясться, что снега в здешних краях не меньше, чем в тех перемётах, что у нас, в Шведском королевстве, ветер Унюрдинг из-за суровых гор Хьёлен на скалистые берега Норрланда зимой наносит… — Индрик Пильчак задумчиво большим пальцем остроту секиры проверил, под овчинным безрукавным зипуном-душегреей бугристыми плечами поиграв. — Слушай, Юхан, если этот полакер за борт саней свалится, шуба его будто якорь на дно сугроба утащит!

Лежавшие цепью за сугробами вдоль дороги охочие люди на старого шкипера только глаза скосили. Не от того даже, что слова его непонятны им были, а из-за вида одного чудного этого краснолицего свея с бородой огненно-рыжей. Более всего голые руки его шишей изумляли. Могучие, как два боковых корня ильмовых, густой белесоватой шерстью покрытые, казалось, мороза они совсем не страшились. Те же, кому на лесных прогалинах впервые с ним повстречаться случалось, и вовсе за чудище лесное его принимали.

— Твово знака, Иван Степанович, ждём токмо. — Потап, по самые брови заросший спутанной бородой полесовщик, чело которого наискось багровый шрам пересекал от польской сабли, взглянул на великана за деревом.
 
Едва только обоз к скованному льдом Соловьёвому перевозу на левый берег Днепра сползать медленно начал, где лес к заснеженной пойме подступал вплотную, знамя с ликом Одигитрии на древке копья в руке Ивана взметнулось призывно. От посвиста пронзительного у пахоликов Струся и кровь в жилах тут же застыла. Кони шляхетские, захрапев, на дыбы от испуга вскинулись и попятились, копытами задними в снег проваливаясь. Напрасно седоки в делиях, мехом подбитых, плетьми их нахлёстывали. Высоко передние ноги вскидывая, ещё глубже в бездонную снежную кашу лошади зарывались.

— Гой-дааа!.. — от могучего клича, который, казалось, со всех сторон нёсся, лавиной снег с еловых лап хлынул.

— Бей, бей, не жалей! — что было мочи закричал Гришка, потрясая рогатиной.

В миг тот же на узкой дороге полная неразбериха устроилась. Возницы-пахолики, тяжёлые сани в панике развернуть пытаясь, лишь поперёк колеи узкой их развернули. Упряжных же лошадей и вовсе в снегу по самые гужи-аркадыши утопили. Затор на дороге такой сделался, что ни конным, ни пешим не вырваться стало. Сами же с облучков долой все попрыгали, да и кто куда кинулись.

— Повертайче ще, повертайче ще, скурвысыны, холэра! – Пулковник Струсь, в санях приподнявшись, неистово над головой тростью размахивал.

Дикому пчелиному рою подобно, шиши обоз обметали. Молча перед санями ясновельможного зловещая фигура великана с заброшенным за спину на петле ременной стягом вдруг выросла. Рука его твердо рукоять сабли сжимала, что былой риттаршверт заменила, а полотнище хоругви на морозном ветру над головой полоскалось, путь воинству лесному указывая. Следом, страшно вращая глазами и рыча грозно, скользил на коротких, подбитых кумусом лыжах Индрик Пильчак. Пролетев на них между двумя возками, секирой своей он с глухим звуком, будто баранью лопатку перерубив, снёс с лошади первого же шляхтича.

— Дра от хельвете, дю фёрбаннаде хюнд! — рявкнул шкипер, разворачиваясь на ходу и занося топор для нового удара. — Пошёл в ад, проклятый пёс! Сатан та дэй!

Выбитых из сёдел гусар тут же обутые в лыжи шиши настигали.

Покуда Потап один сразу с двумя шляхтичами рубился, Микитка, болтом из самострела гусара сбив с лошади, рванул шестопёр из-за пояса, на сани запрыгнув. Гришка же, рогатиной ловко орудуя, к саням Николая Струся тем временем подбирался, ферезею не упуская из вида.

Сам пан пулковник жизнь свою дорого продать вознамерился. Шишам воровским сдаться шляхетская спесь не могла позволить! Трость бессмысленную прочь отбросив и тяжёлую саблю-зыгмунтувку из дорогих ножен вытащив, сходу скрестил её с клинком исполина-шиша со стягом.

Схлестнулась сталь, литаврами гремя на морозе. Дзинь-дон, дзинь-дон — секутся два великана в звенящей ледяной ярости. Только блики солнечные на изогнутых лезвиях посверкивают, будто искры летят во все стороны. Ни один над другим верх взять не может. Уже и шиши, и поляки сабли свои да топоры опустили, на битву этих двоих, затаив дыхание, заглядевшись: а ну, чья возьмёт?

— Вой, эттей синуа эннеммин кохданут, херра, нют олис вяхемпи вайва, Саатана, — отражая сабельный удар, с усмешкой проговорил старый сиссипяалликкё, командир лесных ратников этих, ведь и само sissit, слово, шиши означало. — Жаль, пан, что ты мне прежде не повстречался… Теперь хлопот было бы меньше.

— Так что же, ты Свек значит? Швед? Будь проклят, кровь пёсья… — брызжа слюной, прорычал шляхтич. Спокойный и пронзительный взгляд серо-голубых глаз этих старого рубаку в изумление и смятение повергал в одно время. — Как смел ты, вор лесной дикий, схизматик гнуснейший, лик Пресвятой Девы, Матки Боски Ченстоховской, осквернить и в разбойничьих делах им прикрываться, чудовищное и святотатственное богохульство совершая? В глотку тебе я хоругвь воткну эту!

С удесятерённой яростью пулковник на соперника своего зыгмунтувку обрушил — с нанесённым золотом на клинок её гербом королевским и девизом «Virtus parit laudem» — «Доблесть похвалу рождает».

Но тут, влезший сзади на сани под шумок Гришка, ухватил Струся за полы его малиновой ферезеи да и дёрнул, что было силы:

— Ну-кося, сымай шубейку, бобыня поносный!

Лишившись равновесия, Струсь выпал из саней, и, выронив саблю, барахтался в снегу, снова вскочить пытаясь. В ту же секунду Потап, Гришка и подоспевший Микитка навалились на него сверху. Пильчак уже и секиру занёс над шеей пулковника, но тут Гришка взмолился внезапно:

— Стой, стой, немиц, погоди бить! Шубейку зело попортишь!

Державшие пана шиши рассмеялись, хватку ослабив.

— Доха то воистину знатная! Впору боярину али князю носить такую.

Впервые за весь бой, наконец, голос Иван-великан подал:

— Для расспроса пана сего живым к Треске-войводи доставить бы надо …

Однако же не таков и Николай Струсь был, чтобы покорно перед лицом рока склониться, тем паче перед ворами этими и безродными кметами. Да и силищи пулковнику не занимать было! В следующий миг хитрый сей лис, извернувшись, выскользнул из огрубевших мужицких пальцев, да так, что они сами на снег попадали. Одна малиновая ферезея так в руках ошеломленного Гришки и осталась.

Промчавшийся мимо гусар с конём в поводу подхватил пана. На полном скаку в седло вспрыгнув, в камизе одной исподней и легком жупане, Струсь обратно к Смоленску вихрем понёсся, куда уже в панике остатки хоругви его и челядь во весь опор мчались.

Индрик Пильчак, тяжело и сердито сопя, взглядом из-под косматых бровей провожал удирающих поляков.

— Тви вале! Тьфу, пакость. Ушёл, шельм-полакер, хюндсфотт! Скользкий, Сатан, что угорь в шхерах, — проворчал он.

— Пущай бегут себе, — буркнул Потап, пот со лба, рассечённого шрамом, рукавом дохи вытирая. — Обоз весь наш, хлеба добыли вдосталь. Панам в Москве теперя зады токмо морозить.

—  Вот, чего мне сейчас не хватает, Юхан, — добавил Индрик, повернувшись к великану, так и стоявшему молча, опершись на знамя, —  и о чём тоскует моё сердце безмерно, кроме глотка бреннвина, понятное дело, так это о глиняной трубке моей с добрым табаком голландским! В Нарве, из окна от красотки одной выпрыгивая, когда её благоверный в неурочный час заявился, разбил я её, родимую.

Гришка и другие шиши изумлённо воззрились на шведа. Потап же заметил наставительно, молодых поучая:

— Табака скверная зелье есть заповедное — для богоненавистного травяного курения. Бесам каждение! Человеку веры истинной вельми сие не пристало. Но немцу-еретику люторскому, что ж, дозволяется всяко. Пущай себе дым глотает.

Юхан старого друга лишь ободряюще по плечу похлопал.

Гришка, меж тем, на плечи свои худые огромную, волочащуюся по снегу ферезею Струся накинув, важно перед шишами начал прохаживаться, походке ясновельможного шляхтича подражая.

— А что, братцы, — весело крикнул он, поворачиваясь к расплывшемуся в улыбке Микитке и суровому Потапу. — Вельми ль из меня ладный пулковник?

Окружившие их земские охочие люди расхохотались. И даже неразговорчивый Юхан-Иван уголком рта улыбнулся.


ИВАШКА СО ЗНАМЕНЕМ

Медленно, долго свирепая зима отступала, в берлогу свою отползая с ворчанием, за каждую кочку цепляясь когтями, весне словно нехотя уступая. Едва снег сходить начал, как взору живых страшное вдруг открылось: повсюду в деревнях, поляками дотла выжженных, на полях и в лесах тысячами мертвецы лежали неубранные. Скорчившись в судороге последней, иссохшие от голода старики раздутые колени к провалившейся груди прижимали. Женщины, без крова и кормильцев оставшиеся, в лесах замёрзшие, с почерневшими лицами мёртвыми руками окоченевшие детские тельца к себе прижимали. Умерших всех иноки хоронили, на дрогах тысячами трупы свозя в могилы-скуделицы.

К маю леса и овраги, однако, в зыбкую зелень вовсю уже принялись наряжаться. На месте недавних сугробов, почерневшей ледяной коркой покрытых, буйно первоцвет пробивался, а осклизлый суглинок оврагов, как яхонтами зелёными и смарагдами, молодой травой покрывался. Вешние ручьи, журча звонко и весело, на дно лощин скатывались, с собой остатки зимней серости унося и новую жизнь возвещая. Солнце над макушками вековых елей и берёз ласково мокрую от росы траву пригревало, в которой снова свои беззаботные трели пичужки завели среди всеобщего лиха.

Смоленская дорога, через это благолепие до Москвы простиравшаяся, зимней порой для поляков подобно вратам адским стала. То и дело находили теперь разъезды обглоданные волками тела шляхтичей, гайдуков да жолнежей, за кормом для лошадей отправившихся и в лесах да болотах умерщвлённых. От всякого же пахолика, заплутавшего в дебрях, и следов порою не оставалось.

С весною, однако, тяжёлые времена для самих лесных земских людей настали. По снегу-то зимой на лыжах легко и споро скользить шишам было, засады на дорогах устраивая, когда обозы и даже хоругви с конями своими в сугробах вязли. Теперь же, когда тропы лесные и овраги от грязи просохли, поляки и сами могли где угодно проехать, но пешим шишам уйти от них невмоготу становилось.

— Гляди, Потап, травушка-муравушка то как лезет… — Микитка ладонью ласково зелёную поросль погладил, на краю оврага, лёжа на боку, примостившись. — Эхма! В пору былую сена излиха бы накосили.

— Что ноне с муравы той проку? Снег то и укрывал нас, и лыжню давал, метель следы заметала, а теперь земля вся голым-гола, за версту видать, по следам и ватагу нашу сыскать проще пареной репы, что комару чихнуть. Литва по дорогам сухим будто ветер проносится. В лесу сидеть, погибели, почитай, дожидаться.

— Нешто же сызнова по оврагам да норам хорониться? — насупился Гришка.

— Когда бы нас пятеро токмо было… Да како ораву таку прокормишь? Деревни с пашнями литвины все попалили. Скотину угнали. Людин, что корм да приют нам давали, и тех всех в округе побили. Сотням ноне кудой податься? Что ты скажешь, Иван Степаныч? В деле ратном ты у нас первый! — все взоры на предводителя отряда шишей устремились.

Молчавший доселе великан, веткой угли небольшого костерка шевеливший, вздохнул задумчиво.

— Иного пути я не вижу, как только на полночь нам пробиваться.

— Истинно, атаман! Во Псков идтить надобно, к государю, Великому князю Дмитрею на службу проситься. Пришлые люди балакают, ему де казаки всем Кругом на Москве крест целовали. А с ними Заруцкий да князь Трубецкой такоже.

— Верно слово! — следом за Потапом закивали головами Микитка и Гришка. — Объявился царевич, живёхонек, слава те, Господи. Царь истинный!

Юхан с Пильчаком переглянулись.

— Истинный ли? Одного Вале-Митри знавать уже доводилось мне прежде. Как бы и с этим того же не вышло. — великан усмехнулся.

— Да коли признали его, стало быть и нам не след сумливатися. Служить-то кому инако? Аль ты нешто в Новгород, к свеям идить измыслил?

— Да уж нам-то с Юханом шведам на глаза никак нельзя попадаться. — Пильчак расхохотался, рыжую бороду задрав кверху. — Обоих аркебузируют, не то и на кол посадят сразу.

— На том порешим, стало быть! Ко Пскову станем пробираться лесами.

…Грызущего удила жеребца сдерживая, пан Струсь впереди трёхтысячного войска на лесную прогалину выехал. Челядь его и пахоликов предваряя, следом за пулковником и ротмистры панцерных хоругвей гусарских Хероним Лянцкороньский, Олизар Волчкевич и Александр Валентий Калиновский следовали. Рубаки все трое отчаянные, верные, что с ним вместе ещё при Клушине в первых рядах бились. Жолнежи иноземного строя с копьями образца немецкого и мушкетами — числом больше тысячи — ветераны осады смоленской, что и в самом жестоком бою не дрогнут, позади пылили. Лихие запорожские сотни атамана казацкого Матвея Ширяя по флангам — с пиками, саблями турецкими опоясанные.

— Что же, коль верно то, что третья попытка, как у нас говорят, удачу всегда приносит, — до тшэх разы штука, — то и поход сей успехом увенчается непременно! — размышлял Струсь, прошлые неудачи свои вспоминая.

В марте второй раз к Москве пытаясь с обозом пробиться, уже за Вязьмой он снова к шишам угодил в засаду. Хлябь весенняя да распутица, стрыга её забери, коням пройти помешала! Йезус Мария, не просто ведь лёд и грязь препятствие им в бою учинили, а не иначе, как стрыга сама, демон болотный, что пройти ни конному, ни пешему не даёт, еретикам этим пришла на подмогу.

В мае же Смоленской дорогой в половодье из-за разлива днепровского и вовсе стало пройти невозможно. У Соловьиного перевоза река в настоящее море обратилась. Оттого Струсь свой отряд-хуфец глухими и лесистыми местами, по волостным дорогам и просекам на северо-восток к верховьям Днепра вёл, чтобы у сельца Сочёвки и слободы Духовой перейти реку, где она малому ручью была лишь подобна. После же, на юго-восток повернув, надеялся лис этот хитрый, заболоченные низины обойдя, обратно на смоленскую дорогу у Вязьмы выйти. А дальше напрямик — к Ходкевичу на соединение направляться, и с ним на Москву уже вместе. Тем же путём гетман Станислав Жолкевский хоругви свои вёл на помощь Гонсевскому, шведами Эверта Горна осаждённому в Белой.

Одного не ведал грозный пулковник, что и шиши впереди него всей ватагой на север, ко Пскову попасть стремятся!

— Бяда, Потап! Бяда. Буди атамана! — взволнованный Гришка взлохмаченную голову в курёнь просунул. — Литвины нагрянули.

— Да что ты мелешь? Откель им тут взяться?

— Истинно говорю, сам глянь. Уже на холме полки конные с пиками строятся. Изготовились к бою.

Шалаши на лесной опушке дозорные Струся быстрее приметили, чем в таборе земском часовые тревогу поднять успели. Когда же на взгорке у края леса крылья гусарские затрепетали да лес из пик вырос, заметались, забегали меж стволов тени, оружие, что под руку подвернётся, хватая.

— Ой, лихо-лишенько, пропали буйные наши головушки… — Микитка в сердцах волосы на себе взъерошил.

— Ой-да, не причитай прежде срока.

Юхан, на шум из шалаша выглянув, сразу всё понял. Не чуя опасности близкой, часовые, им вокруг лагеря с ночи выставленные, крестьяне вчерашние, делу ратному не обученные, приказу его вопреки заснули, должно быть, пригревшись в лучах солнца утреннего. Да воздух майский сморил их. Стяг подхватив и саблю-зыгмунтувку на ходу вытаскивая, ещё в февральском бою им захваченную, кинулся туда, где в растерянности другие шиши собирались.

Багряная ткань хоругви на древке копейном по ветру над головой его трепетала, под сень свою охотников лесных собирая.

—Приказывай, Иван Степаныч, ударим на ляхов, животы за родимую землю и Христа-Бога положим нашего! — Потап потряс саблей.

Индрик Пильчак только зарычал свирепо, зубы оскалив, обеими руками секиру к груди прижимая.

Тут и другие шиши закричали следом:

— Веди нас, атаман! Не убоимся анчихриста! Как один все головы сложим.

Лишь краткий миг воин старый помедлил. Будто из тумана, в памяти его слова Миккели Ссейна, войводи Смолэска всплыли:

— Голову-то сложить, Иван Крыел, чухонский сын, дело вельми нехитрое…

Вправе ли он души христианские эти по слову своему на неминучую гибель обречь ныне?.. 

Не успел Юхан и мысль додумать, как тут же мушкетный залп будто надвое раскроил майский полдень. Всё, что до того было, враз в небытие кануло, будто зыбкой пеленой подёрнувшись. То же, что стало, криками и стонами раненых было наполнено, кровью и топотом сотен ног, в ужасе и смятении людей заметавшихся.

Алым языком пламени знамя трепещущее, с холма, однако, и пан Струсь увидел. Рядом же с ним и свека-великана того, с которым подле скованного льдом Днепра в феврале прежде бился. Увидев же, ни о чём и ни о ком больше не мог думать. Кровь к вискам прилила, и белая ярость разум затмила. Однако, желваками на скулах играя, виду никакого хорунжим своим не подал, приказав негромко:

— Шиша со знаменем живым брать! Чтоб ни один волос не упал с головы его. Кто еретика этого мне на аркане притащит — сто золотых дукатов коронной чеканки! Прочих — убейте. До них мне нет дела.

Приказ полковничий, из уст в уста передаваемый, по рядам строящихся для атаки гусар и мушкетёров, для нового залпа изготовившихся, прошелестел, ушей и гарцующих на лошадях черкесов достигнув.

— Уводи людей, Потап! Микитку и Гришку сбереги, рано им покуда со смертью встречаться. Схоронитесь в чаще. Литвинов я сам привечу.

— Ишь ты, безлепицу каку, Иван Степаныч, измыслил сызнова! В тот раз ещё, как впервой свиделись, сказывал я тебе: вовек тому не бывать, чтоб православные люди своего на поле брани покинули, а пуще того — голову али атамана!

Словно в подтверждение словам этим, товарищи Юхана плотнее только к нему придвинулись, плечи сомкнув. Индрик Пильчак и вовсе вид сделал, что слова те к нему касательства не имеют, как будто давно для себя сам решил всё.

— Обо мне не тужите! Скажусь я полякам королевичем шведским… Захотят они меня живым для дознания увезти в Польшу, а там, Бог даст, выберусь снова. Об одном прошу я вас, братья мои — волю мою исполнить! Погибните — и она умрёт с вами. Потому и нельзя вам погибнуть.

— Молви, атаман. Всё исполним…

— Ты, Потап, ступай в место одно, что от Калукки к полночи, от Мосхайска к заходу. Есть там погост разорённый, что люди земли корельской нарекли Алискиным… Сыщи сына моего в нём — Антти. Онтоном в крещении назван... Рейтарским ротмистром при Клюссине бился.

Ты, Индрик, — рыжебородый при этих словах голову удивлённо поднял, — пойди к Лаатокке-Альдоге. В деревне Раасули спроси в церкви брата моего Хейкки, коего ныне Харитон кличут, Степанов. Поведай ему обо мне, да меньшому сынку моему от карьялайненки Марфы, Офонке, конька передай вот этого, что я из корня древесного вырезал. В Нуйяла там же, Неелове то бишь, и старших моих сыновей поспрашивай.

Но прежде людей наших прочь вам отсюда в лес увести нужно.

— Всё сладим, атаман, не кручинься!

…С десяток уже тел бездыханных на лесной поляне лежало. Раненые, кровью истекая, прочь отползали со стонами. Выжившие в ужасе пятились, не осмеливаясь приблизиться снова к этому страшному человеку, с ног до головы чужой кровью покрытому, с саблей его и стягом багряным. Окружившие поляну гусары и запорожцы озирались в смятении, не в силах приказ исполнить.

— Дозволь нам хоть ранить его, пан пулковник! — взмолился Волчкевич, подскакав на коне к ожидавшему на холме Струсю. — Ведь он эдак всех наших людей перебить может.

—  Три тысячи солдат моих не в силах с одним шишом совладать, хоть бы и свеком? Да ты в уме ли, пан ротмистр? Как же с таким раскладом мы Москову удержать сможем! Столь неслыханная компрометация всему нашему делу прямую угрозу являет. Неужто придётся самому то закончить, что мне зимой помешали исполнить? Так и быть! Пускай стрелок самый меткий пищтэлет возьмёт свой коловы и ногу или руку прострелит. А после, с пиками подступив и острия ему под рёбра приставив, ловчую сеть, как на дикого зверя, накиньте.

Когда дым пистольный рассеялся, гусары с запорожцами, копья наперевес взяв, вперёд снова двинулись. Да обомлели — как стоял великан, так и остался стоять невредимый под знаменем Одигитрии, саблю сжимая.

— Не иначе как дьявольской силой старик окружён этот, что в хоругви его сокрыта! — крестясь и отступая, заговорили поляки. — Воистину, лик Матки Боскей из когтей еретика нужно вырвать. Его же самого в консисторию, церковный суд, передать, чтобы под пытками вызнать, какими чернокнижными чарами тот заговорил себя от пуль наших и сабель.

Подкравшиеся сзади слуги шляхетские накинулись было на великана с пеньковой сетью. Но шаг всего один в сторону сделав, тот увернулся тут же. Пахолики, попадав, в той сети то и запутались сами.

— Да кто ты такой, кровь пёсья?! — вскричал Николай Струсь, который, наконец, и сам на коне к месту боя соизволил подъехать. — Колдун, чародей, дьяволу душу продавший?

Спекшимися губами усмехнувшись, тот лишь головой покрутил:

— Иван я… Ивашкой Со Знаменем прозываюсь…

С вершины холма, где в полусотне шагов запорожские черкасы Матвея Ширяя обосновались, глухо, с утробным рыком, на удар грома похожим, казацкая ручная мортирка вдруг рявкнула.

Чугунная куля, со шмелиным гудением дугу описав, подобно тяжёлому обуху обрушилась сверху. Ярость свою растеряв на излёте, не убило ядро, а дух только из Юхана вышибло. Страшный удар с ног сбил его, в майскую траву навзничь бросив. Разжались пальцы, рукоять сабли пичужкой отпуская на волю. Древко же с алым стягом, воткнутое в землю, накренилось, но устояло. Словно сама Одигитрия над поверженным воином склонилась.

Продолжение следует.


Рецензии