5. От Гипотезы Пуанкаре до мизантропии
Сатирико-философский рассказ
В некоторой губернии, в некотором уездном городе проживал господин Аристарх Порфирьевич Бессердцев, человек весьма почтенный, образованный и до чрезвычайности недовольный человечеством.
Недовольство сие составляло не просто особенность его характера, но, можно сказать, главное занятие всей его жизни.
Людей он не любил принципиально, общества избегал по убеждению, а всякое человеческое присутствие почитал личным оскорблением.
Впрочем, избегал он общества весьма своеобразно: ежедневно посещал городское собрание, состоял в трёх попечительских советах и ни одного воскресного обеда у городничего не пропускал.
На вопрос, отчего же он, столь презирая людей, так часто среди них появляется, Аристарх Порфирьевич отвечал с достоинством:
— Надобно же, сударь, знать, кого презираешь!
И в этом отношении был он человеком необыкновенно добросовестным.
Человечество изучал тщательно, не зная ни праздников, ни отдыха. С утра прочитывал газеты, отыскивая в них свидетельства человеческой глупости; после полудня отправлялся на прогулку, дабы удостовериться в её повсеместном распространении; по вечерам же посещал знакомых, чтобы окончательно утвердиться в своих выводах.
Если день проходил без особенных происшествий, Аристарх Порфирьевич бывал недоволен.
— Измельчал народ! — сетовал он. — Даже возмутиться как следует не на что!
Впрочем, подобные дни случались редко.
Город был невелик, но жителей в нём насчитывалось достаточно, чтобы обеспечить Бессердцева предметами негодования на многие годы вперёд.
Особенно досаждали ему люди приветливые.
— Улыбается! — говорил он, завидев знакомого чиновника. — А с какой стати, позвольте узнать? Небось замышляет что-нибудь!
Людей угрюмых он также не одобрял.
— Идёт, словно весь свет ему задолжал! Вот она, человеческая гордыня!
Разговорчивых называл пустомелями, молчаливых — скрытными, весёлых — легкомысленными, печальных — докучливыми.
Словом, какую бы форму ни принимало человеческое существование, Аристарх Порфирьевич находил её неудовлетворительной.
При всём том он чрезвычайно дорожил собственным мнением и огорчался, когда окружающие не придавали ему надлежащего значения.
Однажды в городском собрании он произнёс пространную речь о ничтожестве общественного мнения. Речь была столь продолжительна, что двое присутствующих успели заснуть, а третий, воспользовавшись случаем, отправился домой.
Аристарх Порфирьевич пришёл в негодование.
— Вот до чего дошло! — воскликнул он. — Человек говорит о бесполезности человеческого внимания, а его даже слушать не желают!
На другой день он подал письменную жалобу председателю собрания, требуя впредь обеспечить надлежащее уважение к его презрению.
Председатель, человек пожилой и осторожный, обещал принять меры.
Какие именно меры следовало принимать против недостаточного внимания к презрению, он, впрочем, так и не придумал.
В доме Бессердцева жил старый слуга Прохор, человек лет шестидесяти, отличавшийся двумя замечательными свойствами: он никогда не вступал с хозяином в открытые споры и почти всегда понимал его лучше, нежели тот понимал самого себя.
— Прохор! — кричал Аристарх Порфирьевич спозаранку. — Опять эти люди!
— Какие, барин?
— Все!
— Так ведь утро, ваше благородие. Неужто уже успели?
— Успели, братец! Они одним своим существованием успевают!
Прохор обыкновенно вздыхал и подавал чай.
Однажды Бессердцев объявил, что человеческий род давно следовало бы упразднить за ненадобностью.
— Всех до единого! — заключил он, ударив ладонью по столу.
— А меня тоже? — осведомился Прохор.
— Разумеется!
— Стало быть, сами себе сапоги чистить будете?
Аристарх Порфирьевич задумался.
— Ты, Прохор, рассуждаешь чрезвычайно ограниченно. Речь идёт о принципе, а не о сапогах.
— Оно, конечно, — согласился слуга. — Только сапоги к завтрему всё-таки чистить надобно.
Бессердцев махнул рукой.
— Вот! Вот оно! Никакого возвышенного понимания! Вся ваша холопская философия в сапогах заключается!
— Да ведь вы, барин, сами приказали их до блеску начистить.
— Молчи, невежда!
Прохор замолчал.
Но сапоги начистил — хоть на выставку.
Воскресенье выдалось пасмурное. Над городом висели низкие облака, и мелкий дождь то начинался, то прекращался, словно никак не мог решить, стоит ли ему вообще заниматься столь неблагодарным делом.
Аристарх Порфирьевич, выглянув в окно, нашёл погоду отвратительной.
— Даже природа, Прохор, стала нерешительна! Видно, долгое соседство с людьми не проходит бесследно.
В этот день у городничего ожидался обед.
Бессердцев отправился туда, разумеется, не ради общества, которое презирал, и не ради угощения, к которому был совершенно равнодушен, а единственно из чувства долга: надлежало же кому-нибудь наблюдать за нравственным разложением губернии.
К обеду он прибыл прежде всех.
Обстоятельство это объяснял тем, что терпеть не мог опоздавших.
Однако, обнаружив, что в гостиной ещё никого нет, пришёл в крайнее раздражение.
— Вот оно, человечество! — воскликнул он, обращаясь к пустым креслам. — Даже собраться вовремя не способно!
Когда гости наконец явились, Аристарх Порфирьевич встретил их с таким выражением лица, словно каждый прибыл исключительно с целью оскорбить его своим существованием.
Особенно возмутил его уездный казначей, который осмелился не заметить его присутствия.
— Видали? — шепнул Бессердцев городничему. — Вот до чего дошло человеческое ничтожество! Человек человека не замечает!
— Помилуйте, Аристарх Порфирьевич, — возразил городничий, — вы же сами изволите говорить, что желаете быть оставлены в покое.
— В покое, сударь! — с достоинством отвечал Бессердцев. — Но не в пренебрежении!
За столом ему отвели место по левую руку от хозяина.
Аристарх Порфирьевич побледнел.
— Стало быть, иерархия человеческой глупости нынче переменилась? — осведомился он.
— Что вы, что вы! — всполошился городничий. — Просто справа у меня супруга сидит.
— Ах, супруга! Ну, против семейных обстоятельств я ничего не имею. Хотя и семейство, между нами говоря, есть одна из наиболее прискорбных форм человеческого скопления.
Городничиха поджала губы.
— Однако, Аристарх Порфирьевич, вы ведь и сами из семейства происходите.
— К прискорбию моему, сударыня. Но сие обстоятельство от меня не зависело.
За обедом он произнёс пространную речь о человеческой алчности, причём дважды потребовал добавки жаркого и велел слуге отложить ему оставшийся пирог.
— На завтра, — пояснил он, заметив удивлённые взгляды. — Дабы лишний раз не иметь дела с торговцами, людьми, как известно, совершенно бесчестными и наглыми.
Когда же городничий предложил тост за процветание общества, Бессердцев решительно отказался поднять бокал.
— За общество не пью из принципа!
— Так выпьем за ваше здоровье, любезный Аристарх Порфирьевич!
— Это другое дело, — смягчился Аристарх Порфирьевич и немедленно осушил бокал.
Во время десерта разговор зашёл о человеческом счастье.
Уездный лекарь, господин Добронравов, человек добродушный и несколько склонный к рассуждениям, заметил, что счастье невозможно без участия других людей.
— Вздор! — возразил Бессердцев. — Человек тем счастливее, чем меньше имеет дела с себе подобными.
— Стало быть, вы были бы счастливы в полном одиночестве?
— Несомненно!
— И ни единого человека не пожелали бы видеть?
— Ни единого!
— Даже для разговору?
— Особенно для разговору!
— А кому же вы тогда стали бы доказывать, что одиночество предпочтительнее общества?
Аристарх Порфирьевич выпрямился.
— Сударь, истина не нуждается в слушателях!
— Странно, — заметил лекарь. — Отчего же вы так сердитесь, когда вас не слушают?
За столом послышался смех.
Бессердцев нахмурился.
— Смейтесь, господа, смейтесь! Ничто так не обнаруживает ограниченность человеческого ума, как смех над тем, чего он постичь не способен!
— Но ведь вы сами только что смеялись над нашим казначеем, — напомнила городничиха.
— То был смех философский, сударыня!
— А наш, стало быть, какой?
— Ваш — общественный!
Различие между философским и общественным смехом осталось невыясненным, поскольку Аристарх Порфирьевич объявил разговор исчерпанным и потребовал ещё чаю.
Однако происшествие это имело последствия.
Впервые за многие годы Бессердцев почувствовал, что окружающие не только не разделяют его взглядов, но и находят их забавными.
Само по себе несогласие было ему привычно. Он даже любил его, ибо оно давало повод для продолжительных речей. Но смех представлялся делом совершенно иным.
Возражающего можно было опровергнуть.
Смеющегося — гораздо труднее.
Особенно если тот не желал объяснять, над чем именно смеётся.
На другой день Аристарх Порфирьевич отправился в городское собрание, намереваясь произнести речь о пагубности насмешек.
Но председатель сообщил, что собрание отменено за недостатком присутствующих.
— Как отменено?
— Никто не явился, Аристарх Порфирьевич.
— Никто?!
— Никто-с.
— Даже для того, чтобы выслушать меня?
— Именно так-с.
Бессердцев долго смотрел на председателя.
— Это уже не невежество, сударь. Это организованное невежество!
Вечером он созвал к себе троих знакомых, дабы объявить им о своём окончательном разрыве с обществом.
Явился один лекарь Добронравов.
— А остальные где? — сурово спросил хозяин.
— Не знаю. Быть может, заняты.
— Заняты! Разумеется! Когда человеку предстоит услышать важнейшее решение другого человека, у него непременно находятся занятия!
— Какое же решение вы приняли?
Аристарх Порфирьевич поднялся.
— Я покидаю общество!
— Надолго?
— Навсегда!
— Поздравляю.
— С чем же, сударь?
— С исполнением желания.
Бессердцев был несколько разочарован.
Он ожидал возражений, уговоров, быть может, даже слёз. В крайнем случае — нравственного потрясения.
Но лекарь лишь осведомился, куда именно тот намерен переехать.
— В имение покойной тётушки, за Сосновым бором. Там нет ни городских собраний, ни пустых разговоров, ни этих бесконечных человеческих лиц!
— Прекрасное место, — сказал Добронравов. — Воздух чистый, речка неподалёку.
— Я еду туда не ради воздуха!
— Разумеется.
— И не ради речки!
— Не сомневаюсь.
— Я еду туда, чтобы освободиться от человечества!
— Что ж, счастливого пути.
После этих слов лекарь раскланялся и ушёл.
Аристарх Порфирьевич ещё некоторое время стоял посреди гостиной, чувствуя, что прощание состоялось как-то не вполне удовлетворительно.
— Прохор! — крикнул он.
— Чего изволите?
— Ты слышал? Я покидаю человечество!
— Слышал-с.
— И что же ты скажешь?
— А вещи когда укладывать прикажете?
Бессердцев опустился в кресло.
— Господи! Неужели в этом доме ни одна душа не способна понять величия происходящего?
— Величие-то величием, — ответил Прохор, — а сундуков у нас четыре. Коли ехать, так укладывать надобно.
На третий день они выехали.
Погода стояла ясная, и город, омытый недавними дождями, выглядел почти приветливо. Солнце золотило крыши, на площади торговали яблоками, из открытых окон доносились голоса.
Аристарх Порфирьевич велел кучеру ехать медленнее.
— Пусть видят, — сказал он Прохору, — как человек, утомлённый общественной низостью, навсегда покидает сей вертеп.
Но никто особенно не смотрел.
Торговки продолжали торговать, чиновники спешили по делам, детвора гонялась за собакой.
Лишь один мальчишка, завидев нагруженную повозку, крикнул:
— Дяденька, а дяденька, далеко едете?
Бессердцев оживился.
— Далеко, юноша! Туда, где нет людей!
— А чего ж слугу за собой тащите?
Прохор кашлянул.
Аристарх Порфирьевич велел кучеру прибавить ходу.
За городом дорога пошла между полями. Ветер колыхал пожелтевшие травы, над перелеском кружили птицы, а вдали темнела полоса соснового бора.
Бессердцев смотрел по сторонам с удовлетворением.
— Вот она, Прохор, природа! Ни лести, ни лицемерия, ни корысти!
— Оно верно, барин.
— Здесь всё существует по законам необходимости!
— А комары?
— Что комары?
— Тоже по законам?
— Разумеется!
— Стало быть, кусают по необходимости?
— Не приставай с глупостями!
К вечеру прибыли в имение.
Дом стоял на пригорке, окружённый старыми липами. За садом начинался лес, а по другую сторону тянулся луг, пересечённый узкой речушкой.
Место было тихое, уединённое и, по мнению Аристарха Порфирьевича, почти идеальное.
Первые дни он пребывал в превосходном расположении духа.
Просыпался поздно, пил чай на веранде, прогуливался по саду и с наслаждением отмечал отсутствие людей.
— Замечаешь, Прохор, какая благодать?
— Замечаю-с.
— Никто не спорит!
— Никто-с.
— Никто не перечит!
— Так точно.
— Никто не обнаруживает своей глупости!
— Никак нет.
— Вот видишь! Я всегда утверждал, что счастье возможно лишь вне общества!
— Выходит, так-с.
На четвёртый день Бессердцев обнаружил, что Прохор соглашался с ним решительно во всём.
Обстоятельство это сначала радовало, затем начало раздражать.
— Прохор!
— Чего изволите?
— Отчего ты никогда мне не возражаешь?
— Так вы не любите, барин, когда возражают.
— Не люблю возражений глупых! Но разумное противоречие есть необходимое условие развития мысли!
— Слушаю-с.
— Вот опять! «Слушаю-с»! Неужели у тебя нет собственного мнения?
— Есть, барин.
— Так высказывай!
— Думаю, дождь к вечеру будет.
Аристарх Порфирьевич всплеснул руками.
— Я говорю о философии, а он мне о дожде!
Дождь, впрочем, действительно пошёл.
На следующий день Бессердцев решил заняться литературным трудом.
Он давно намеревался написать сочинение, которое окончательно разоблачило бы человеческую природу и заставило современников устыдиться своего существования.
Сочинение получило заглавие:
«О ничтожестве человеческого рода, с необходимыми доказательствами и некоторыми замечаниями автора».
Под заглавием Аристарх Порфирьевич приписал:
«Посвящается человечеству, хотя оно того и не заслуживает».
Работа продвигалась успешно.
В первой главе доказывалось, что люди глупы.
Во второй — что люди тщеславны.
В третьей — что люди неспособны понимать великие истины.
Четвёртая была посвящена неблагодарности общества к выдающимся личностям.
Особенно удалась последняя.
Бессердцев перечитал её трижды и остался чрезвычайно доволен собой.
— Вот, Прохор! — воскликнул он. — Теперь-то они узнают!
— Кто, барин?
— Люди!
— Так ведь вы от них уехали.
— Уехал, но не перестал мыслить!
— Оно-то понятное дело.
— И они должны знать, что я мыслю!
Прохор почесал затылок.
— А ежели не узнают?
Аристарх Порфирьевич нахмурился.
— Узнают! Я распоряжусь напечатать.
— Стало быть, в город посылать?
— Разумеется.
— К людям?
— К типографщику, болван!
— А типографщик разве не человек?
Бессердцев задумался.
— Прохор, ты становишься невыносим.
— Так точно-с.
Через неделю рукопись была готова.
Аристарх Порфирьевич перечёл её от начала до конца и обнаружил, что заключение требует особенной силы.
Он написал:
«Итак, человечество представляет собою явление столь прискорбное, что всякий мыслящий человек обязан по возможности уклоняться от соприкосновения с оным».
Подумал и прибавил:
«Впрочем, желающие оспорить изложенные здесь положения могут обращаться к автору письменно».
Эта последняя строка доставила ему особенное удовольствие.
Вскоре трактат был напечатан небольшим тиражом. Аристарх Порфирьевич собственноручно надписал несколько экземпляров и велел разослать их знакомым, не забыв приложить свой почтовый адрес.
Теперь он ожидал возражений.
Прошла неделя.
Но никто не написал.
Прошла другая.
А письма по-прежнему не шли.
Аристарх Порфирьевич начал беспокоиться.
— Прохор, почта исправно ходит?
— Исправно-с.
— Не могли ли письма затеряться?
— Могли, конечно.
— А не спрашивал ли кто-нибудь обо мне?
— Почтальон спрашивал.
— Что именно?!
— Дома ли вы будете в четверг.
— И что ты ответил?
— Что будете.
— А он?
— Сказал, тогда посылку привезёт.
Бессердцев отвернулся к окну.
— Человечество неисправимо.
Между тем наступила осень.
Липы пожелтели, дорожки покрылись опавшими листьями, по утрам над речкой стлался туман. Дом постепенно погружался в тишину, нарушаемую лишь потрескиванием дров да редким шарканьем Прохора.
Поначалу тишина казалась Аристарху Порфирьевичу величайшим благом.
Затем он начал прислушиваться к ней.
Однажды ему послышался стук колёс.
Он поспешил к окну.
По дороге ехала телега.
— Кто там? — спросил он Прохора.
— Мужик из деревни.
— Ко мне?
— Нет-с. Мимо.
Бессердцев некоторое время молчал.
— Странно, — произнёс он наконец. — Люди совершенно утратили любознательность.
В другой раз он заметил за оградой незнакомого путника.
Тот остановился, поправил котомку и направился было к воротам.
Аристарх Порфирьевич тотчас распорядился:
— Прохор! Скажи, что никого не принимаю!
Прохор вышел.
Однако путник попросил всего лишь воды.
Слуга напоил его из колодца, после чего незнакомец поблагодарил и пошёл своей дорогой.
— Что он сказал? — спросил Бессердцев, когда Прохор вернулся.
— Спасибо сказал.
— И всё?
— И всё-с.
— Обо мне не спрашивал?
— Нет-с.
— Даже не поинтересовался, кто здесь живёт?
— Нет-с.
Аристарх Порфирьевич возмутился.
— Вот она, человеческая неблагодарность! Человек получает воду из моего колодца и даже не желает знать имени благодетеля!
— Так вы же велели сказать, что никого не принимаете.
— Не принимать, Прохор, ещё не значит не существовать!
С каждым днём поводов для подобных огорчений становилось всё больше.
Вернее сказать, происшествий почти не случалось, и именно это становилось для Бессердцева главным происшествием.
Он начал выходить к воротам.
Сначала по утрам.
Затем после обеда.
Наконец, всякий раз, когда слышал на дороге человеческие голоса.
Если прохожие здоровались, он отвечал сухо, давая понять, что не расположен к знакомствам.
Если не здоровались, негодовал на упадок общественных нравов.
Однажды мимо имения прошли двое крестьян.
— Здорово, барин! — крикнул один.
— Ступайте своей дорогой! — ответил Бессердцев.
Крестьяне и пошли.
Аристарх Порфирьевич проводил их взглядом.
— Вот ведь народ! — пробормотал он. — Ни малейшей настойчивости.
Вечером он приказал Прохору поставить у ворот скамью.
— Для чего, барин?
— Для размышлений.
— Так в саду скамья есть.
— В саду размышления одни, а у дороги — другие.
Прохор поставил.
На следующий день Бессердцев просидел у ворот два часа.
Никто не появился.
На третий день он велел перенести скамью поближе к дороге.
— Отсюда виднее, — объяснил он.
— Кого виднее?
— Природу, разумеется!
Но природа, по-видимому, не вполне оправдывала его ожидания.
Птицы улетали, листья опадали, солнце заходило, не обращая ни малейшего внимания на присутствие Аристарха Порфирьевича.
Особенно оскорбляло его поведение старого дуба, росшего у ворот.
— Стоит, — говорил Бессердцев, — и ни малейшего участия!
— Дерево ведь, барин.
— Вот именно! Даже дерево способно существовать без общественных предрассудков, а человек — нет!
— Так вы же и хотели, чтобы без людей.
— Хотел!
— Ну вот и живём.
Аристарх Порфирьевич посмотрел на слугу с неудовольствием.
— Ты, Прохор, совершенно не понимаешь различия между одиночеством добровольным и одиночеством навязанным.
— Так ведь никто вас не выгонял.
— В том-то и дело!
Прохор ничего не ответил.
А Бессердцев вдруг почувствовал, что разговор окончен слишком рано.
Он хотел было прибавить нечто важное, но не нашёл, к чему именно.
И впервые за долгое время ему стало досадно не от человеческой глупости, а от отсутствия человеческого возражения.
В ноябре случилось событие, которое Аристарх Порфирьевич впоследствии называл решающим.
К имению подъехала коляска.
Из неё вышел господин Добронравов.
Завидев гостя, Бессердцев пришёл в необыкновенное возбуждение.
— Прохор! — закричал он. — Кто позволил?
— Чего позволил?
— Посещения!
— Так лекарь приехал.
— Вижу, что лекарь! Я спрашиваю, кто позволил нарушать моё уединение?
— Так прогнать, что ли?
Аристарх Порфирьевич замялся.
— Нет, уж коли приехал... Нельзя же уподобляться дикарям. Прикажи подать чаю.
Добронравов вошёл в гостиную.
— Здравствуйте, Аристарх Порфирьевич. Решил проведать вас по дороге из соседнего села.
— Напрасно, сударь! Я здесь совершенно счастлив!
— Рад слышать.
— Общество мне нисколько не требуется!
— Прекрасно.
— Людей не желаю видеть!
— Понимаю.
— И никаких разговоров не терплю!
— Что ж, тогда я, пожалуй, поеду.
Лекарь поднялся.
— Сидите! — неожиданно воскликнул Бессердцев.
Добронравов остановился.
— Вы ведь ещё чаю не пили.
— Благодарю, но не хотел бы нарушать ваших принципов.
— Принципы, сударь, существуют не для того, чтобы препятствовать гостеприимству!
Лекарь сел.
Чай подали с бубликами, вареньем и прочими лакомствами.
Некоторое время они беседовали о погоде, урожае и состоянии дорог.
Аристарх Порфирьевич был недоволен.
Ему хотелось говорить о человечестве.
Наконец он не выдержал.
— Ну-с, как там ваши люди?
— Какие именно?
— Все, разумеется!
— Живут понемногу.
— Продолжают глупеть?
— Кто как.
— А обо мне вспоминают?
Добронравов поставил чашку.
— Иногда.
Бессердцев оживился.
— И что говорят?
— Спрашивают, как ваше здоровье.
— Только?!
— А что ещё должны говорить?
— Ничего, сударь! Решительно ничего! Я совершенно равнодушен к их мнению!
Он помолчал.
— А председатель собрания?
— Что председатель?
— Не упоминал обо мне?
— Кажется, нет.
— Удивительно! Я ведь оставил ему целый ряд нерешённых вопросов!
— Возможно, он их решил.
— Без меня?!
— Почему бы нет?
Аристарх Порфирьевич побагровел.
— Вот до чего дошло человеческое самомнение!
Добронравов улыбнулся.
— Вы сердитесь, что люди обходятся без вас?
— Нисколько!
— Тогда отчего же вас это тревожит?
— Меня тревожит не их равнодушие, а их нравственное состояние!
— Но вы ведь сами желали, чтобы они оставили вас в покое.
— В покое, сударь, но не в забвении!
Лекарь некоторое время смотрел на него.
— Скажите, Аристарх Порфирьевич, а что именно вы называете свободой от людей?
— Отсутствие необходимости иметь с ними дело.
— Но ведь вы и теперь продолжаете думать о них.
— Разумеется! Кто-то же должен!
— Пишете о них.
— Пишу!
— Спрашиваете, что они о вас говорят.
— Исключительно из научного интереса!
— И огорчаетесь, когда они вас не вспоминают.
Бессердцев хотел возразить, но лекарь продолжил:
— Мне кажется, вы уехали от людей, однако забыли увезти от них свои мысли.
— Мысли, сударь, не багаж!
— Тем труднее от них избавиться.
За окном тихо падал снег. Первые белые хлопья ложились на потемневшие ветви, на дорожки сада, на пустую скамью у ворот.
Аристарх Порфирьевич долго молчал.
— Вы хотите сказать, — произнёс он наконец, — что я нуждаюсь в человечестве?
— Не знаю. Это вам лучше знать.
— Нелепость! Я презираю людей!
— Возможно.
— Ненавижу их глупость!
— Не сомневаюсь.
— Не желаю иметь с ними ничего общего!
Добронравов посмотрел на него с каким-то неожиданным участием.
— А ведь вы сами человек, Аристарх Порфирьевич.
— Обстоятельство общеизвестное!
— Стало быть, от человечества вы всё-таки не уехали.
Бессердцев нахмурился.
— Это софистика, сударь!
— Быть может.
— Дешёвое словопрение!
— Возможно.
— И вообще, я не понимаю, зачем вы приехали!
Лекарь поднялся.
— Проведать вас.
— Меня?!
— Вас.
— Но с какой стати?
Добронравов пожал плечами.
— Давно не виделись. Подумал, что вам будет приятно.
Аристарх Порфирьевич отвернулся.
— Мне, сударь, совершенно безразличны подобные вещи.
— Что ж, простите за беспокойство.
Лекарь направился к двери.
— Добронравов!
Тот обернулся.
— Вы... когда теперь будете в наших краях?
— Не знаю. Возможно, весной.
— Весной?!
— А что?
— Ничего. Просто дороги тогда бывают отвратительные.
— Бывают.
— И ездить одному небезопасно.
— Это верно.
— Так что, ежели случится проезжать... можете остановиться.
Добронравов улыбнулся.
— Благодарю.
— Но исключительно по необходимости!
— Разумеется.
Когда коляска скрылась за поворотом, Аристарх Порфирьевич ещё долго стоял у окна.
Снег шёл всё гуще.
Дорога постепенно белела, и следы колёс исчезали под свежим покровом.
Вечером Бессердцев не стал писать свой трактат.
Он сидел в кресле, смотрел на огонь и время от времени поглядывал на дверь.
Прохор принёс ужин.
— Кушать подано, барин.
— Не хочу.
— Нездоровится?
— Нет.
— Может, чаю?
— Не надо.
Слуга уже собирался выйти, когда хозяин неожиданно спросил:
— Прохор, а ты как полагаешь, человек может прожить совершенно один?
— Может, наверное.
— И быть счастливым?
— Кому как.
— А ты бы смог?
Прохор подумал.
— Не знаю, барин. Я ведь один никогда не жил.
— А если бы пришлось?
— Скучал бы, должно быть.
— По кому?
— По людям.
Аристарх Порфирьевич усмехнулся.
— Вот она, человеческая слабость!
— Может, и слабость, — согласился Прохор. — Только без людей-то кому она нужна, сила наша?
Бессердцев поднял глаза.
Слуга стоял у двери, держа в руках пустой поднос.
— Что ты сказал?
— Да ничего особенного, барин.
— Повтори.
— Говорю, коли никого кругом нет, так и сильным быть вроде не перед кем.
— Сила не требует свидетелей!
— Может, и не требует. А вот доброе слово без другого человека не скажешь.
Аристарх Порфирьевич хотел возразить.
Но почему-то не стал.
— Ступай, Прохор.
Слуга вышел.
Ночь была тихая.
За окнами лежал снег, и лунный свет серебрил неподвижные деревья. В доме потрескивали половицы, изредка гудела печная труба.
Бессердцев подошёл к письменному столу.
Перед ним лежала рукопись о ничтожестве человеческого рода.
Он раскрыл её на последней странице.
«Человечество представляет собою явление столь прискорбное...»
Он перечитал строку.
Затем другую.
Потом взял перо и хотел что-то прибавить.
Но остановился.
Ему вдруг пришло в голову, что всё написанное им предназначалось людям.
Каждая мысль, каждое обвинение, каждое остроумное замечание предполагало существование того, кто прочтёт, возразит, рассердится или хотя бы усмехнётся.
Даже его презрение нуждалось в свидетелях.
Он мог ненавидеть человечество сколько угодно.
Но ненавидеть его в полном одиночестве оказалось занятием на удивление неблагодарным.
Аристарх Порфирьевич отложил перо.
Впервые за многие годы ему не хотелось никого обвинять.
Это чувство было столь непривычным, что он принял его за усталость.
Утром он проснулся поздно.
Солнце освещало заснеженный сад. На ветвях сидели воробьи, и один из них с необыкновенной настойчивостью стучал клювом по оконному переплёту.
— Прохор! — позвал Бессердцев.
Слуга явился.
— Чего изволите?
— Птица стучит.
— Вижу-с.
— Зачем?
— Корму просит.
— Наглость какая!
— Зима ведь, барин.
Аристарх Порфирьевич помолчал.
— Насыпь ей крошек.
Прохор удивился, но ничего не сказал.
— И другим тоже, — прибавил хозяин. — А то ещё подерутся. У них ведь, как и у людей, никакого понятия о приличиях.
Слуга вышел.
Бессердцев некоторое время наблюдал, как воробьи суетятся у окна.
Потом сел за стол и написал письмо лекарю Добронравову.
Письмо начиналось весьма сурово:
«Милостивый государь!
Последнее Ваше посещение вновь убедило меня в том, что человеческое общество представляет собою явление крайне утомительное и в философском отношении малоутешительное».
Далее следовали три страницы рассуждений о человеческой ограниченности.
Заканчивалось же письмо неожиданно:
«Впрочем, ежели дела Ваши когда-либо приведут Вас в наши края, прошу не почитать мой дом совершенно закрытым для посещений. Человек, даже придерживающийся самых строгих убеждений, не должен доводить оные до нелепости».
Бессердцев перечитал письмо.
Последняя фраза показалась ему несколько мягкой.
Он приписал:
«Разумеется, сказанное не распространяется на человечество вообще».
После чего запечатал конверт и позвал Прохора.
— Отнеси на почту.
— Слушаю-с.
— И смотри, чтобы доставили непременно!
— Доставят, барин.
— А коли ответ придёт, немедленно принеси!
— Принесу-с.
Прохор уже взялся за дверную ручку, когда Аристарх Порфирьевич окликнул его:
— Постой!
— Чего ещё?
— Как ты думаешь, ответит?
— Кто ж его знает.
— Должен ответить! Воспитанный человек обязан отвечать на письма!
— Оно верно.
— А ежели не ответит, это будет последним доказательством нравственного упадка человечества!
Прохор кивнул.
— Так точно-с.
— Ну, ступай.
Слуга вышел.
Аристарх Порфирьевич подошёл к окну.
За оградой тянулась белая дорога. По ней медленно шёл человек, закутавшись в старый тулуп.
Бессердцев проводил его взглядом.
Человек поравнялся с воротами, приподнял шапку и поклонился.
Аристарх Порфирьевич ответил не сразу.
Потом всё-таки слегка наклонил голову.
Прохожий пошёл дальше.
— Вот ведь странный народ, — пробормотал Бессердцев. — Здороваются совершенно без всякой надобности.
Однако на сей раз в голосе его не было прежнего раздражения.
К вечеру он вновь раскрыл свой трактат.
Долго смотрел на заглавие.
Потом взял перо и под словами «О ничтожестве человеческого рода» вывел мелким почерком:
«Сочинение, написанное человеком».
Подумал.
Зачеркнул.
Ибо признание это представлялось ему излишним.
Но спустя некоторое время написал снова.
И на этот раз зачёркивать не стал.
Впрочем, было бы совершенно несправедливо утверждать, будто Аристарх Порфирьевич вследствие описанных обстоятельств сделался человеколюбцем.
Ничуть не бывало.
Он по-прежнему находил человечество глупым, общество утомительным, разговоры пустыми, а человеческие привычки достойными самого сурового осуждения.
Он всё так же возмущался газетами, спорил с Прохором и подозревал почтальона в недостатке философского образования.
Но с наступлением весны велел поставить у ворот вторую скамью.
Прохор спросил:
— Для чего, барин? Ведь одна уже есть.
— Для симметрии, болван!
— Так ведь рядом обе стоят.
— Тем лучше!
— А сидеть кто будет?
Аристарх Порфирьевич посмотрел на него с негодованием.
— Неужели, Прохор, всякая скамья непременно должна быть кем-нибудь занята?
— Никак нет-с.
— Вот и прекрасно!
Однако на другой день он распорядился поставить между скамьями небольшой стол.
— Для книг, — пояснил он.
А ещё через неделю, когда Прохор вынес к воротам самовар, Аристарх Порфирьевич велел подать вторую чашку.
— Для чего, барин?
— На всякий случай.
— На какой такой случай?
— На тот, Прохор, что человечество, к прискорбию моему, всё ещё существует.
И, сказав это, Аристарх Порфирьевич уселся на скамью, раскрыл книгу и принялся читать.
Но всякий раз, когда на дороге слышались шаги, он поднимал голову.
Не потому, разумеется, что ожидал кого-нибудь.
Боже упаси!
Он лишь желал удостовериться, что человечество, несмотря на все его недостатки, ещё не исчезло окончательно.
А это, согласитесь, было обстоятельством далеко не безразличным.
Ибо даже самому непримиримому человеконенавистнику нужны люди — хотя бы для того, чтобы было кого не любить.
И когда однажды Прохор осведомился, не следует ли убрать вторую скамью, поскольку на ней всё равно никто не сидит, Бессердцев ответил с необыкновенной суровостью:
— Не трогай! Пусть стоит!
— Да для кого же, барин?
Аристарх Порфирьевич нахмурился.
— Для человечества, дурак!
И, помолчав, прибавил уже значительно тише:
— Ежели, конечно, оно пожелает пожаловать.
Конец.
Свидетельство о публикации №226101700175