Часть Вторая Форма. Глава 5
Когда Ян вернулся, дом встретил его чёрной громадиной, торчащей из серого полотна, где неизвестный художник в приступе дурного настроения намалевал небрежными мазками подобие самой жизни. Даже издали дом выглядел неприветливо: чёрные стены, непроницаемые окна и обглоданные ветром деревья во дворе, что с шоссе казались расползающейся плесенью, медленно пожирающей остатки того, что когда-то называлось этой самой жизнью.
Ян толкнул калитку — та отозвалась недовольным скрипом, будто сетуя на то, что её потревожили, — и прошёл во двор. Вокруг стояла тишина, и даже за соседским забором не было признаков жизни. Анны Сергеевны не было видно, хотя в это время она обычно копошилась на грядках — то что-то сажая, то просто перебирая землю, видимо, находя в этом занятии отраду — хоть что-то, за что можно уцепиться, чтобы считаться живым. Хотя, как подумал Ян, уже поздняя осень, и ковырять там особо нечего: сажать поздно, собирать — тем более.
К соседям он собирался заглянуть позже — коли с Катериной всё будет в порядке, — ибо был настрой: хотелось выпросить у деда ружьё — закрепить прошлые уроки, чтобы рука привыкла к холодному металлу и не дрожала, коли Ян когда-нибудь действительно соберётся в егеря; а может, и на охоту — с дедом или без него. Одним словом, виделось, что это было необходимо, просто он не мог ответить даже самому себе — зачем.
Ян зашёл в дом, оглядел небольшую кухоньку — за время его отсутствия здесь ничего не изменилось — и, пройдя в сени, снова споткнулся о наваленные коробки, что громоздились вдоль стен, как могильные плиты подле похоронного бюро. Пообещав себе разобрать хлам, загромождавший проход, он тихонько приоткрыл дверь и заглянул в спальню, желая проверить, как там Катерина. В мыслях крутилось, что всё совсем дурно, что она вновь ворочается под одеялом, что, пока он ходил, случилось нечто непоправимое, — но он ошибся.
Катерина сидела на диване, укутавшись одеялом, и потихоньку пила что-то из кружки. Завидев мужа, она вздрогнула и попыталась улыбнуться, хотя улыбка вышла кривой. Она выглядела лучше, чем ночью: лицо хоть и сохраняло патологическую бледность, делавшую её похожей на восковую фигуру, но уже не казалось таким измождённым, и видно было, что лихорадка отступила.
— Ты как? — поинтересовался Ян и принялся выуживать из пакета лекарства. — Я так, отыскал кое-чего, немного совсем… Жаропонижающее, сироп какой-то на травах, леденцы, вот... Их рассасывать нужно…
Катерина не ответила. Ян положил лекарства на простыню подле подушки, а сам снял куртку, повесил на спинку кресла и уселся. Так и сидели молча: Катерина продолжала пить из кружки, маленькими глотками, а Ян мялся, не зная, что ещё сказать. Потом неуверенно, будто выдергивая из себя слова, которые, может, и не стоило озвучивать, выдавил:
— Ты если что скажи... Хорошо? Просижу с тобой сколько нужно. Я убежал ни свет ни заря, и честно говоря, боялся за тебя неимоверно, думал, как бы без меня чего не стало… Может, утрирую, но ощущения в душе... нехорошие…
— Да в порядке я, — отмахнулась Катерина и, выковыряв из блистера желтоватый леденец, отправила его в рот. — Говорю же: приболела, только и всего. А ты, гляжу, точно из скорлупы вылупился — со своими деревенскими байками. Уже лучше, Ян. По крайней мере, не так, как вчера.
Он оглядел её хрупкое тело, обёрнутое одеялом, и не мог взять в толк: то ли она его просто успокаивала, то ли вправду уже чувствовала себя лучше. Посидел ещё с минуту, перебирая в уме события этого утра, и проговорил:
— Не знаю... волнуюсь вот и пристаю, хоть оно тебе и поперёк горла встало. Всё равно лечиться больше нечем — купил всё, что мог. Там поглядим: коли лучше не станет, так сходим за деревню, мимо «Спутника» этого, будь он неладен... Там всё одно ничего путного. А дальше, может, должна быть какая-то больница... клиника... Не может быть, чтобы её не было. Это так, размышления только...
Катерина едва заметно кивнула и попыталась улыбнуться, но улыбка получилась болезненной. Ян глядел на неё и всё не мог понять, отчего она так храбрится, отчего не может признать, что и она — человек и способна чувствовать себя плохо. В тот миг он ощущал бессилие — оттого, что не мог ничего изменить; оттого, что Катерина не говорит ему всей правды, даже если та и без слов была очевидна; оттого, что эта чёртова деревня не приносила в их жизнь ничего путного, лишь плодя беды одну за одной, будто клопов в старом продавленном матрасе. С досады он сжал кулаки — и стукнул ими по коленям: жест совершенно детский, бессильный, но говоривший лучше всяких слов. Это углядела Катерина.
— Ты чего это? — супруга скинула с плеч одеяло и подползла ближе. — Ян, чего?
— Да ничего, — выдавил он и закрыл глаза, будто не в силах справиться с навалившимся. — Просто не могу больше, вот и всё… Я последнее, чего желал, — чтобы ты лежала в этой сырости и холодине, с лихорадкой и… прочим... Разрывает, вот и трясусь. Но это ещё половина дела, так, для острастки, — он открыл глаза и внимательно поглядел на Катерину, понимая, что заявит сейчас нечто такое, что ей совершенно не понравится. — А теперь ещё подробности открылись, и кладу свою пустую голову на отсечение: от них и ты трястись будешь, и лихорадка здесь будет ни при чём...
— Это с чего же? — Катерина нахмурилась, явно не понимая, что супруг имеет в виду.
— Да с того, — Ян покачал головой, вскочил с кресла и, заведя руки за спину, принялся вышагивать по спальне. — Бродил я половину утра — по необходимости, конечно, но сложилось как сложилось. Встретил я деда нашего, ну Егора, что водку в горло заливает, ровно водицу. Думал, у него сначала за дела поинтересоваться, — но куда там… Уже с утра залил и всё, знаешь, дурь одну порол: то про шумы на какой-то «верхотуре», то про мамашу свою, которую недуг когда-то свалил в лохматых годах, то про верования, что у них здесь, в деревне, — превыше всяких иных законов, и что мы, мол, не понимаем их особой философии…
Он остановился, поглядел на Катерину. Та молча слушала и не знала, что ответить, видимо считая, что рассказанное укладывалось в привычные рамки того, что они здесь видели, — потому и удивляться особо было нечему. Не поняв, что от неё ждут, она лишь пожала плечами.
— Халзарды, Катерина, — выдал Ян и ткнул пальцем в окно, будто демонстрируя, что их призрачные тени шныряют где-то там, подле дороги. Но Катерина так и не поняла: она лишь нахмурилась и снова повела плечами.
— Чего халзарды?
— А то! — бросил Ян, рассерженный тем, что супруга не поняла, что он пытался донести. — Дед заявил, что это халзардская земля, и законы здесь — их же. Мол, они здесь, местные то есть, по старым обычаям живут, и никому лезть не позволяют: поучать там или насаждать нечто, что сердцу не близко. Я, честно говоря, немного удивился и всё хотел в спор влезть, но не стал, ибо дед с таким рвением всё преподавал, что не стоило и сомневаться: оно у них как кумир посреди поля, на манер асатруа, что мы давеча обсуждали, и вынимать его оттуда никто не собирается… Оно, может, и так: мы с тобой люди городские, и для нас читать фольклорные стишки — забава. Поспорить можем, но то лишь на правах мнения. А здесь, видишь, что — уклад наш, говорят… Уклад! Ну так что, а, Катерина? Помнишь, что говорил я тебе? О закоулках нашей земли, о древности, о том, что осталось висеть на ивах в виде образков да травяных закруток? Говорил? Да… Ума много иметь не нужно, дабы понять, отчего они своей калмой да лесом стращали. Это для нас — так, зашёл да пошерудил палкой под сосной, авось и грибок там притаился. А для них — да ты что… Святое место почти что!
Катерина не отвечала, лишь внимательно глядела на супруга. Лицо её было напряжённым, и, кажется, в голове у неё вертелись мысли, которые она озвучивать пока не собиралась. Ян снова зашагал по комнате и продолжил:
— Так не всё ещё. Я, как ты знаешь, не знаток истории — это к тебе ближе, — но тоже образованием не обделён. Как я понимаю, у них здесь свои причуды, и взялись они не на пустом месте, а вылезли из чего-то древнего, фольклорного и почти забытого. Дед мне всё про крест какой-то вещал: мол, скособоченный, и то — не просто наскальная живопись, а некий… символ. Говорит, у Зверемовой — ну, сумасшедшей, — кулон на шее висит, только я всё равно не видел, ибо она в куртке такой здоровенной бродит, будто околеть боится. Ну это ладно. Я на двери у нас такой же видел — вон он, можешь сама сходить да поглядеть. Бабка, видно, начеркала, чёрт знает когда. И всё это, как бы ни казалось разрозненным, наверное, определённая система, которую мы, люди современности, не в состоянии осознать! Чёрт его разберёт… Видимо, что-то стародавнее, из эпохи палеозоя, а то и ещё дальше… Не знаю. Может, в мамашиной книжонке и есть об этом, да только я искать не буду — ещё дурным фантазиям потакать!
Ян рухнул в кресло, оглядел спальню, будто пытаясь отыскать ускользнувшую мысль.
— Мы здесь из-за иного очутились, — сложил руки на коленях и поглядел на Катерину. — Ввязываться не будем. Вот так я решил. Они, видать, верят, что некое существо, что на манер смерти бродит по округе, раздражается почём зря, коли они ветки какие трогают или в лесу дурость творят… Но ты знаешь, как оно бывает: кто образки нацеловывает, кто к неведомому обращается... Пускай верят во что угодно, лишь бы нас с тобой не трогали. А то одно дело рассуждать, сидя в кресле, другое — оказаться по самый пояс в этой трясине… Я не схожу с ума, по крайней мере, мне так кажется, — просто невозможно отнекиваться вечно; всё равно перенимаешь, трясёшься, когда сопоставляется там, в голове, а после вот… — он обвёл рукой комнату, будто показывая, что имеет в виду. — Цепляешься. В посредственных вещах начинаешь видеть знаки, закономерности, думать, что мертвец в окно долбит, когда там просто так… пропойцы шляются...
После этих слов Катерина вздрогнула и бросила на мужа быстрый взгляд, исполненный ужаса от воспоминаний о той ночи. Ян не стал ничего говорить. Казалось, когда двое, находящиеся в одной комнате и так осведомлены обо всём, слова излишни.
Повсило молчание. Внутри у Яна поднялось нечто мрачное и липкое, что сдавливало внутренности, — и от понимания, что тот, кто приходил ночью, может вернуться, всё в нём сжималось в тугой узел. Хоть выдумывай отговорки, хоть убеждай себя, что это просто местные выпивохи бродят по деревне, — всё одно. Ян принялся дёргать ногой, будто это жалкое движение могло унять то, что копошилось внутри, и наконец продолжил:
— Ты просто не слышала. А он мне в глаза смотрел, ну, дед, и талдычил одно и то же… Я одубел на шоссе, ветрина стоял жуткий, ну и чёрт меня дёрнул ляпнуть: мол, слушай, дед, холодун просто… А он как взбеленился — глазёнки в меня уткнул, а в них вдруг такая ясность, будто хмель и впрямь слетел за секунду! Ну не вру! А всё, знаешь, оттого, что он иное что-то расслышал, в моём холодуне-то. Мол, я слово какое-то выдал — уже не припомню… Колобок… нет… Коло… Колодук! Вот что ему послышалось. И он весь вытянулся как струна и давай поучать: мол, помолчи, молодой, у нас такое не говорят. Испугался чего-то — и, может, рад бы виду не подать, но струсил; а на пропитую голову уже и не свалишь…
— Колодук? — медленно повторила Катерина, и в её глазах проступило недоумение. — Это ещё что такое?
Ян пожал плечами.
— Да мне почём знать? Я такой же, как он заявил, «приблудень». Впервые слышу. Да только видно: дед, как это услышал — ну, или подумал, что слышал, — чуть душу Богу не отдал. Может, место какое; может, мужик, что самогонку крутит, да деду не отливает; или что… Демонюга, может, какой! С их калмы!
— Демонюга, — со смехом повторила Катерина. — Похоже, конечно, прям по-деревенски так. Флёр такой, знаешь… Своеобразный. Что-то в духе архаичного фольклора: из топи, посреди безлунной ночи полезет Колодук… или на сене сидит, и оттого оно гнилое…
Ян ухмыльнулся, но в этой ухмылке было столько же насмешки, сколько и мрачного узнавания.
— Если так думать, то этот Колодук везде, в каждой хибаре, ибо куда ни глянь — одно гнильё. Даже крысы не бегают, потому что они маленькие! — передразнил он Марину, и для пущей убедительности надул губы. Катерина захохотала от этой ребяческой выходки так сильно, что даже пришлось утирать выступившие слезы.
Когда молодые успокоились, Ян поднялся с кресла, подошёл к окну и, заложив руки за спину, уставился в серость за стеклом. Там всё тонуло в промозглой мгле, как и утром, — только теперь она казалась ему ещё плотнее, ещё безнадёжнее, точно мир за окном был не продолжением, а противоположностью этой комнаты.
— А так, знаешь… — начал он, не оборачиваясь. — Архаика сплошная. Вот готов спорить, хоть на купюру, хоть на две, что потом окажется: местный Колодук — это какой-нибудь любитель побродить по чаще, и грибы в лесу его, и ельник, и пруд тоже — оттого местные туда и не ходят. Вот что-то вроде полуслепого старика, который уже и забыл, как кашу на плите мешать, зато помнит, что дух леса за шиворот схватит, коли он какую рогатину поднимет. Хватало на моей памяти подобного. Как бабка моя: под конец дней не соображала ничего толком, под себя ходила, орала посреди ночи, будто её мордовать кто надумал, — а всё, знаешь, к красному углу, вот этому самому, который на нас глядит, обращалась: мол, спасение обещано было, и коли ритуал ежедневный нарушит, так всё, поминай как звали. Каждый вечер садилась и бормотала свою ересь про тьму, видения, и какого-то… Тьфу! Не вспомню уже! Она то ли Господа так называла, то ли ещё кого. Но не Колодуком точно... Я бы запомнил. Мать-то моя болтала, что бабка из ума выжила и чтобы не слушали, что она там бормочет, — но я не могу не слушать, когда она буквально в двух метрах от меня заседает…
— Да это важно? — вопрос прозвучал робко, будто Катерина пыталась сохранить полотно размышлений нетронутым.
— Не знаю, — Ян снова пожал плечами. — Может, и не важно. Просто я помню, да и вертится на языке, но что-то не слетает. Гемолиз, аутолиз… Нет, подожди, это по моей части, а не по бабкиной… Не помню, одним словом, но уверен, что не путёвей этого её эгрегора.
На том, казалось, новостной поток иссяк, оставив после себя лишь мутный осадок да несколько невнятных обрывков. Ян уселся в кресло с видом размышляющего о судьбах мира господина; Катерина же кинула в чашку шипучую таблетку размером с крупную монету и терпеливо ожидала, когда же та растворится.
Снаружи было тихо. Дождь пока не шёл — но по грязным тучам, обложившим небо над «Здравницей», по их болезненной, набухшей черноте становилось ясно, что к ночи его разберёт, и на деревню хлынут потоки ледяной воды и смоют остатки того жалкого подобия жизни, что ещё теплилось в этих краях. А пока даже ветер не буянил — может быть, если прислушиваться, его движение можно было различить в шуршании скрюченных ветвей, что тянулись к небу, как руки умирающих; или над рассыпавшейся чрепицей — что готова была оголить под собой сгнившие стропила; или меж стеблей борщевика, что остался торчать в заброшенных дворах, как обглоданные кости, — но всё же было тихо. И эта тишина пугала больше, нежели дождь, ибо в ней, как в застоявшейся воде, копилась гниль, что не находила выхода и разъедала изнутри.
Когда наконец шипение в чашке прекратилось, Катерина залпом выпила содержимое и поморщилась от противного вкуса лекарства. Потом стянула с подоконника термометр, встряхнула и засунула под руку.
— Знаешь, — начала она и попыталась улыбнуться, но Ян видел, что выходило у неё скверно. — Ты бы что ли поспрашивал у старика — не только про местное сумасшествие, что они укладом зовут, а про другое…
— Это про что? — с вызовом ответил он, повернувшись к супруге, будто готовясь к тому, что вот теперь разговор перейдёт от пересказа дурных анекдотов про местную нечисть к самому натуральному словесному истязанию.
— Как чего, Ян, — Катерина потупила взгляд. — Ты знаешь, и не мне напоминать. Сам бы извилинами пошевелил. Они же дед с бабкой, телевизор, поди, глядят… Меня удивляет, что они ещё тебя к этой теме не приставили, то есть не догадались, чего двое молодых в захолустье забыли…
Продолжать не имело смысла, ибо Ян и так догадался, о чём она говорила. Впрочем, даже в мыслях не решился озвучить слово — ныне оно виделось молотом, что вот-вот рухнет на наковальню со всей неумолимостью и оглушит грохотом. Он лишь скривил губы и некоторое время молчал, будто не понимая, как поступить, дабы не обронить чего лишнего.
— Ты почём знаешь, что они не догадались? — старался он говорить мягче, ибо полыхало такое сжигающее раздражение, что казалось — упусти немного, и всё польётся на Катерину. — Сама же говорила, что старуха не такая дура, какой хочет показаться, навешивая на себя пластмассовые бусы да яйца таская из дома в дом. Всё у них на виду, обо всём осведомлены, может, просто виду не подают. Или же у них и телевизора-то в доме нет — мне почём знать? Я что, к ним захаживал, чтобы заявлять? Одно хорошо, что не спросила — и бог с ним.
Катерина глубоко вздохнула и подняла глаза к потолку, выражая своё раздражение, которое, впрочем, крепко держала в узде. Ян бросил на неё короткий взгляд, недоумевая: и чего она полезла в ту же стезю, отчего сама в дурном расположении, коли это к нему грозились вломиться да пройтись по всем его органам дубинкой справедливости.
— Но ты же понимать должен, что мы здесь как на виду, несмотря на то, что вокруг гнильё да горстка стариков, ждущих, когда помирать придётся…
— Не знаю ничего, — отрезал Ян, понимая, как резко прозвучали его слова. — И знать не желаю. Я, может, и дурость сделал, коли притащил тебя в эту глушь, но быстро спохватился и за дела принялся. Сколько нам здесь торчать — один Господь ведает, потому и занялся. Электричество хоть и скудное, но есть; еда водится, а большего, поди, и не нужно. Не на улице же спим! Чего ворчать-то!
— Да никто ворчать и не думал, — проговорила Катерина. — Просто напоминаю. Ты ещё на той неделе всё озирался, за забор поглядывал — как бы кто не прошмыгнул, незваный. И на чердак меня гнал, и прости, Господи, в землянку лесную… А теперь как будто забыл. Ходишь целыми днями по округе, байки собираешь, а потом мне пересказываешь. Что до работы — так тишь да гладь, остаётся верить, что не забыл и держишь у себя мыслишку в голове-то…
— А мыслишку я держу, да и не одну, — пробурчал Ян, отводя взгляд. — И про работу, и про заборы, и про всё остальное. А то, что там творится… знаешь… Не хочу и думать. Казалось, что рано или поздно и здесь отголоски слышны будут, и в том сомневаться не стоило. Но то всё же время, и кто его знает, когда зацепит. Может, ничего не будет — позабавятся в своё удовольствие, показав, что на всё способны и нет им равных, да уймутся, оскалив зубы. Пусть. Да и толку от моего знания? Ну узнаю — а дальше что? Дышать легче станет? Или, может, проблеск какой случится?
Но Катерина не ответила — лишь достала термометр, внимательно поглядела на цифры и заявила:
— Тридцать восемь и семь.
Ян кивнул, будто соглашаясь не столько с показаниями, сколько с тем, что ничего не изменилось, — и ткнул пальцем в покоившиеся подле подушки лекарства. Но Катерина лишь молча улеглась и поплотнее запахнулась одеялом.
— Не сиди над душой, — она слабо улыбнулась. — Мне уже лучше, и не надо нависать. Подремлю немного, а ты… не знаю… сходи проветрись, по дому пошеруди… к деду загляни, если хочешь…
Ян пару секунд сомневался, не зная, что делать; но видя усталость супруги, что требует не слов, а тишины и одиночества, он подумал, что лучше ей будет просто отдохнуть, а сидеть над ней действительно неразумно, ибо нет ничего хуже, чем чувствовать на себе чужое беспокойство, когда всё, чего ты хочешь, — это провалиться в сон, не думая ни о чём.
Он поднялся с кресла, накинул на плечи куртку и, наклонившись, поцеловал жену в висок.
— Поспи немного, — тихо проговорил Ян и поглядел на окно, осознав, что после той ночи он так и не нашёл ничего, чтобы занавесить. — Сил набраться нужно… И окно… Совершенно из головы вылетело. Вернусь и натяну простыню какую… Я коли что, у деда буду — думаю, выпросить ещё пострелять, а то одного раза, кажется, маловато было…
— Всё-таки в лесники? — пробормотала Катерина; голос её шёл из полусна, что уже начинал затягивать её, точно трясина.
— Может, и в лесники, — Ян пожал плечами. — Чёрт его разберёт. Всяко лучше, чем в этой Лаценне прятаться, думая о том, лишь бы тебя за шиворот кто не схватил…
— Я с тобой буду жить, в лесном домишке на опушке, коли действительно соберёшься, — она говорила так тихо, что казалось, ещё секунда — и провалится в сон. — Обустроимся по-человечески, не как здесь… Тут уже делать нечего… Прости… Думаю, не об этом ты мечтал, да и я тоже…
Она замолчала. Ян постоял ещё некоторое время, глядя на её лицо, и понял, что дальше ничего не будет. Он тихо вышел в сени, а оттуда — на крыльцо, под моросящий дождь. И там на него обрушилось понимание всего, в чём он не решался признаться даже себе, — и того, что Катерина в полудрёме высказала, сама не понимая, что говорит.
Может, вся эта затея с жизнью среди бескрайних полей да мрачных лесов не столько обращалась к желанию уединиться от человеческой массы, сколько к тому, что там, среди шумного города и извилистых улочек, где царила нескончаемая суета, мельтешили цели — действительные или эфемерные, — было то, что из Яна выедало последние капли терпения, саму жизнь, каковой он её и представлял.
Наверное, так и случается, когда ворох обстоятельств наваливается всей массой и становится нечем дышать; а там уж хоть бросайся в непотребные занятия, хоть беги прочь — к деревням да заросшим прудам, — всё говорит об одном: страх, порождённый неспособностью принять и действовать, — только иллюзия, что приобретает иные формы, иные масштабы.
И тогда всё становится если не хуже, то попросту впадает в стазис, замерзает несоразмерным и громоздким, тем, что никуда не денешь, не засунешь подальше в пропахший нафталином шкаф или под сухие доски. Оно просто остаётся — как назидание неспособности справиться, — и оттого становится лишь страшнее и непоколебимее.
Может, то же самое приключилось и с его бабкой; может, она и не была такой уж сумасшедшей — просто потонула в беспомощности, в страхе перед тем, что не смогла принять, и потому отвергла, развешав ярлыки неприемлемого и противного её душе. Может, все эти бормотания, обращения к неведомому и выдумки были попыткой выискать собственное место в жизни — тихое, неприметное, где изо дня в день происходило одно и то же; где дом, построенный десятки лет назад, должен простоять ещё столько же; где на дверях рисуют перекошенные кресты, ибо это привычно и понятно уму и не надо выдумывать, дабы сохранить стабильность.
Пускай это и прозвучит странно, но всё — лишь оболочка, форма, в которой существует человеческая душа, сохраняя то, что близко, и отторгая то, что неведомо. А эгрегор, или неведомый призрак самой смерти, куда бабка обращала молитвы, — лишь инструмент, которым орудуешь, дабы защитить то, что внутри, отсечь лишнее, не обращая внимания, какую цену придётся платить.
И тогда он понял, что все эти собирания баек, поиск причастности к чему-то непонятному, но одновременно чужому, навязчивые размышления о собственном домике и лесничем промысле, о стрельбе из ружья, будто бы стоило от кого-то защищаться в этой глуши, — всё это та же форма, в которой пребывал уже сам Ян.
Теперь он мог наконец признаться: жизнь его истрепала, и теперь он лишь выискивал тишину там, где, по его мнению, та обретается. И кто действительно ведал, понадобится ружьё когда-то или нет; бродит ли по лесу нечто, над чем они с Катериной давеча зубоскалили, или же всё это деревенские выдумки, — не имело смысла.
Оно шло прямиком изнутри, и теперь глупо было отрекаться: стараясь скрыться от обстоятельств, Ян пытался сбежать от самого себя; сбежать подальше, туда, где он станет совсем иным человеком, с иными помыслами и иными историями. И что из этого теперь было правдой — не знал никто, и Ян тоже. Оставалось лишь плыть по течению, с верою в то, что в конце — когда-нибудь, через недели, месяцы или же годы — ответ отыщется, расставив всё по местам в таком запутанном сценарии жизни.
Свидетельство о публикации №226101701750