Солнце

- Нет, голубчик, - говорил именитый поэт Ляпис-Трубецкой, - с такими стихами вам только в переходах выступать, а не в журналах печататься.
- Отчего же, Никифор Ильич? – отвечал молодой сочинитель Дмитрий Слесарев. – Что в них не так?
- Всё! – воскликнул Ляпис-Трубецкой. – Тема, слог, буквы, то есть рифмы, и даже стиль. Лучше чините сапоги, любезнейший. Перо и лира не всем подходит. Из вас сапоги хорошие выйдут, но не стихи. Смиритесь.
Слесарев как-то осунулся и ушёл. По дороге он купил пирожок, сел на лавочку и стал его отрешённо жевать. Вокруг собрались гульки и воробьи, которые наглым урчанием и хищными глазами требовали подать пропитание. Но Слесарев был глух и не замечал этого. Он всё думал, отчего же его поэзия так плоха и никудышна? За последнюю неделю он семь раз переделывал по настоянию  Никифора Ильича свою поэму «Солнце». Менял тему, слог, рифмы, стиль и даже буквы, но всё было не так. Никифор Ильич упорно не желал признавать в нём поэта. «Смиритесь», - послышалось снова в голове. Он вытащил свои листки с «Солнцем», вздохнул, и выбросил их в урну. Наконец он заметил столпившихся около него птиц, улыбнулся, и накидал им кусочками пирожка. Собственно, он и откусил-то всего раз, не до того было.
- Жрите, мерзавцы, - сказал Слесарев, и кинул птичкам последний остаток.

Где-то через месяц Слесарев читал свежий номер литературной газеты «Крылья Пегаса». Каково же было его удивление, когда он увидел там своё «Солнце», но напечатанное почему-то под именем какого-то Степана Ковбасюка. Буквы были те же, даже опечатка в третьей строфе осталась та самая, где «солнцэ» вместо «солнце». Только сверху теперь красовалась аккуратная подпись: «Степан Ковбасюк. Литературный дебют». И ещё плашка: «Победитель районного конкурса “Голос двора”». Слесарев хотел было крикнуть, но голос застрял где-то между горлом и рёбрами. Вместо этого он выдохнул и направился в сторону «Крыльев Пегаса». Там он шагнул к окошку редакции и тихо сказал:
- Это мои стихи. Я их писал.
Женщина в окошке, не поднимая глаз от стопки бумаг, кивнула так, будто слышала это каждый день:
- Заявление подавайте. По форме номер семь.
- Какое заявление? Вот же они, мои строчки, - Слесарев пихнул ей в развёрнутом виде газету, где красовалось его «Солнце».
- Строчки - это не доказательство, - она наконец посмотрела на него, но взгляд был не злой, а усталый, как у человека, который тысячу раз объяснял одно и то же. - Доказательство - это документ. Либо черновик с датой, либо акт приёма-передачи, либо показания двух свидетелей, которые видели, как вы писали.
Слесарев сжал кулаки, потом разжал.
- А если я просто знаю, что это моё? - спросил он, и сам услышал, как беспомощно это звучит.
- Знать - это личное дело, - ответила женщина уже мягче. - А у нас учёт. Без документа мы не можем признать авторство. Иначе каждый будет приходить и говорить: «Это моё». А у нас план по новым авторам, нам стабильность нужна.
- Документ?
И тут он вспомнил, как его листки дрожали у него в руках, когда он переписывал «Солнце» в седьмой раз по совету Ляписа-Трубецкого. Правда, ни дат, ни актов, там не было. Только урна, пирожок и воробьи. Но был Ляпис!

Он нашёл Ляписа-Трубецкого в его любимом кафе «Кипяток и пар», где тот сидел за столиком у окна, попивал крепкий чай и раздавал советы начинающим авторам. Когда Слесарев подошёл, Никифор Ильич даже не сразу его узнал.
- А, Слесарев… Дмитрий… Да-с. Сапоги, лира… Помню-помню. Что-то хотел?
- Хотел, Никифор Ильич. Вы ведь читали моё «Солнце». Все семь вариантов. Вы сами говорили, что тема никуда, слог хромает, рифмы фальшивят.
Ляпис-Трубецкой слегка нахмурился, будто припоминал что-то неприятное.
- Ну, было дело. Но я же для пользы говорил. Чтобы вы не позорились.
- Так вот оно и позорится, - Слесарев ткнул пальцем в свежий номер «Крыльев Пегаса», который положил перед ним на стол. - Вот моё «Солнце». Только теперь его напечатали. И автор - не я! А какой-то Степан Ковбасюк! А редакция требует акт приёма-передачи, свидетелей, форму номер семь. А вы… вы единственный, кто видел эти строчки до того, как они стали «гениальными».
Ляпис-Трубецкой лениво скользнул взглядом по газете, потом снова посмотрел на Слесарева. И вдруг его лицо разгладилось, а в глазах зажёгся тот самый покровительственный огонёк, с которым он обычно хвалил «перспективных».
- Ах, это… Да, читал. Очень свежо. Очень. В этом Степане есть искра, понимаете ли. Талант.
Слесарев почувствовал, как внутри всё сжимается от нелепости происходящего.
- Но вы же сами говорили, что у меня ничего не выйдет! Что мне лучше сапоги чинить!
- Да, да, конечно. И я был прав. Вы не способны на такую поэзию. Вот эти строчки - они ведь дышат! Они живые! А ваши… Ну что там было? Дрожащие буквы, неуверенные рифмы. Никакой смелости. А тут - настоящий голос.
- Это же мои стихи! Это те же строчки, Никифор Ильич! Та же опечатка: «солнцэ». Я её семь раз переписывал, и вы каждый раз её замечали.
- Опечатка - это мелочь. Деталь, которая придаёт искренности. А смелость - это выйти и заявить: вот я, вот мои слова. Вы этого не могли. А Ковбасюк смог. Значит, это его стихи.
Слесарев стоял и смотрел на этого человека, который только что с лёгкостью перечеркнул и его труд, и его право на собственные слова, и даже собственную прежнюю критику - просто потому, что теперь текст был напечатан. И вдруг ему стало не обидно, а почти смешно. Система так устроена: если текст в газете - он гениален, а если в тетрадке - бесполезен. И Ляпис-Трубецкой увидел это. Талант обнаруживается исключительно в напечатанности, а не в листках перед носом Никифора Ильича. Который просто идеально встроен в систему гениев.
- Спасибо, Никифор Ильич, - тихо сказал Слесарев, забирая газету. - Вы очень помогли.
- Всегда рад наставить на путь истинный, - просиял Ляпис-Трубецкой, снова уткнувшись в чашку.

На улице было прохладно, ветер гнал по асфальту сухие листья и обрывки старых афиш. Слесарев остановился у той самой скамейки, сел, и закурил.
- Может оно и верно, - проговорил он. – Что позволено Юпитеру, не дозволено быку. Я, видимо, не из Юпитеров.
Он встал и пошёл прочь, мимо урны, мимо стенда с победными заголовками, мимо всего этого мира, который хотел, чтобы он чинил сапоги. И только воробей, тот самый нахальный, что крутился рядом, взлетел, сел на край скамейки и будто кивнул: мол, правильно. Не в стихах счастье.


Рецензии