Сказ о Лишбыбыле и двадцать седьмом годе
С самого ранья повалила густая, тяжеленная северная падь. Снежинки сцепились в матёрые хлопья с бычью голову. Летели, как куски сырого теста, застили белый свет и под самые застрехи избяных крыш наваливали сумёты.
Петровна в то утро намахалась лопатой до звона в висках и ломоты в пояснице. Ей как будто вместо хребта рельс вставили. Пробила стёжки к дровянику да бане, отвалила сизые пласты от высокого крыльца и проторила санную колею к колодцу. Вусмерть умаялась баба, до белых мушек перед глазами. Присела дух перевести, оперлась подбородком на шершавый черенок, и стынь под бледным солнышком вместе с угаром непомерной усталости приморила её. Отяжелели веки, голова сама по себе улеглась на овчинный ворот и отдельно от остальных частей тела, провалилась в чудной, наводящий сон.
Привиделось ей, будто с этим первым зазимом коношане побросали избы, казённые квартиры и всё нехитрое хозяйство. Собрались молча, неторопливо, подпоясались кушаками, подхватили ревущих малых деток, тощие холщовые котомки, а кто и просто краюху ржаного хлеба за пазуху сунул. Поклонились железной дороге да потянулись бесконечной покорной вереницей по целине в самую глубь тайги, к медведям на постой. Договорились не больше двух семей на берлогу и лапу по очереди сосать. Медведей нонче много, некоторым даже квартирантов не достанется. В общем, решили залечь в спячку до весны двадцать седьмого года: переждать, перетерпеть лихолетье. А её, Петровну, оставили бессменным часовым с верной лопатой. Заповедали строго: караулить опустевшие подворья, чтоб лихие люди не шастали да чиновники дикие ненароком не набежали, а коли весна двадцать седьмого затянется — брести по таёжным ямам да откапывать земляков.
Сидит она, морозный пар изо рта пускает, носом в рукавицу клюёт. И видит: по нехоженой белизне, не спеша, развалистой походкой ступает сам Лишбыбыл. Гладкий, лоснящийся, щёки румянцем горят, добротное пальто нараспашку, а из-под него галстук топорщится. Шагает начальник, озирается с недоумением: кругом мёртвая тишь, дымок из печных труб не сочится, ни единого следочка на улицах, ни души во всей округе. Поравнялся с избой, уставился на завалинку:
— Ты чего это, мать, расселась на ветру? Где народ? Куда подевались?
Петровна от начальственного окрика аж подпрыгнула, вскинула лопату черенком вперёд, будто ружьё в карауле, и выпалила первое, что толкнулось в сонный мозг:
— Я не сплю! На посту я! Пароль — двадцать семь, отзыв — не дождётесь!
Лишбыбыл сердито сдвинул соболиные брови, морщится:
— Да вижу, что не спишь! Где люд, спрашиваю?! Почему следов нет, улицы пустые, дороги до сих пор не чищены?!
— Так в тайгу подались, — отвечает баба твёрдо и на чистом голубом глазу. — К медведям под бока пристроились, в берлогах спят.
— Ты что, совсем съехала, снегом прибило или от печи угорела? — дёргая ногой, зашипел Лишбыбыл.
— Ой, начальник... — перекрестилась она лопатой. — Рассудили по-простому: проспать наглухо до весны двадцать седьмого, а там пробудиться — и сразу в готовый рай шагнуть! А я вот дозором приставлена: мало ли, благодать раньше назначенного срока нагрянет, так побегу сугробы раскидывать да людей будить.
Лишбыбыла аж перекосило, густая багровая волна по шее к ушам пошла:
— Сдурела на старости лет?! Ополоумела?! Какой ещё рай в лесу?!
— Дак ты же сам! — Петровна черенком о мёрзлую землю звонко стукнула. — Ты ж на каждом сходе глотку драл, кулаком трибуну расшибал! О чём народ ни спроси, а у тебя всё один ответ: запланировано на двадцать седьмой! Пел соловьём, что к двадцать седьмому году у нас полная благодать наступит: и асфальт зеркальный закатают, и котельные обновят, и сенокос механизируют, и крыши починят, и молочные реки по канавам потекут! Вот мужики с бабами покумекали и решили: к чему эти месяцы в голоде да холоде коченеть, дрова да электричество переводить? Проще завалиться с косолапыми и дрыхнуть до твоего двадцать седьмого! Да и государству экономия.
У Лишбыбыла от ярости дыхалку перехватило, узел галстука судорожно дёрнулся на кадыке:
— Ах, тунеядцы! Ах, саботажники лесные! Покуда я отчёты верстаю, слайды на экранах кручу — они спячку удумали!
Нижняя губка у него отвисла, ротик растянулся, а глаза заблестели:
— Кем руководить буду, кому обещать...
Петровна уж хотела обнять, пожалеть, а он как рявкнет:
— А ну, отдавай лопату, старая! Я им покажу рай! Я их живо повыковыриваю, за шиворот выволоку!
Цапнул обеими ручищами черенок, вырвал из закоченевших пальцев и разъярённым зверем ломанулся в заснеженный край — самолично порядок наводить.
И тут Петровна вздрогнула, мотнула головой и очнулась. Студёный воздух обжёг гортань, а по ушам хлестнули живые, звонкие голоса.
Глядит из-под сбившейся шали — а по неезженой с утра дороге шумно и дружно шагают свои, трезвые да справные. Мужики закопчённые, плечистые, в расстёгнутых полушубках — словно паровозы дышат; бабы в белых передниках спешат из хлебопекарни; ребятишки с портфелями из школы гурьбой сыплются, снежками весело перекидываются.
Сосед притормозил у штакетника, осклабился:
— Ты чего это, Петровна, на завалинке закоченела? Замело! Замёрзнешь ведь к лешему, ступай в избу! Мы вон уж на обед, а ты всё спишь, ворон караулишь!
Протёрла баба глаза рукавицей: живые все, румяные, от честной работы распаренные, с прибаутками. Никаких медведей, никакой спячки в тайге!
Опустила руку книзу — батюшки-светы! А лопаты-то возле завалинки нету!
Глянула на чистую целину под ноги: а от самого крыльца прямо в дремучий ельник, петляя между старыми пнями, уходит глубокая, ровная цепочка следов от чиновничьих лакированных валенок.
Лишбыбыл-то, выходит, и взаправду подкрался, покуда она дремала. Сонный её сказ до капли выслушал, в лесную спячку уверовал. Вот собака, лопату со зла уволок — побежал коношан выковыривать! Он ведь отродясь живой работы не знал и в толк взять не мог, как это люди при деле бывают, коли начальству в ноги не кланяются. Сам штаны о казённый дерматин протирал да двадцать седьмого года дожидался.
Так и сгинул важный начальник в таёжных топях и вековых дебрях. Ни слуху от него, ни весточки.
А без Лишбыбыла, без его ценных указаний, пустопорожних бумаг и вечных заседаний в Коноше наступил лад, настоящий рай, своими мозолистыми руками обустроенный.
Видать, не соврал Лишбыбыл про двадцать седьмой год. Ох, не соврал! Только охотники говорят, что зверьё в лесу какое-то грустное стало, сами строем из леса выходить стали: видать, тоже в рай хотят, цифру двадцать восемь кажут.
Свидетельство о публикации №226101800316