Когда учителю было 17-предисловие к англ. изданию

"Когда учителю было семнадцать" Предисловие к английскому изданию

Иные авторы изо всех сил стараются спрятать в своих книгах все следы национальности, сделать книги как можно более «универсальными», стандартизированными, общеприятными — словно гамбургер или новый айфон. Этого решительно нельзя сказать о книге, которую читатель держит в руках (или листает на экране своего устройства). «КОГДА УЧИТЕЛЮ БЫЛО СЕМНАДЦАТЬ» предстаёт перед англоязычным читателем — пусть и при моём скромном посредничестве — в костюме своего времени и своей страны. Действие происходит в русском провинциальном городе весной 2009 года, в православной женской гимназии; главная героиня — Дарья, семнадцатилетняя девушка, столь же беззастенчиво (и пламенно) верующая, сколь и «пугающе прямая». Ничто в романе не утаивает его русскости. Она пропитывает его насквозь — запахами церковного воска и мокрой земли у высокого тополя; ритмами литургического года, в котором Пасха, проведённая в Сергиевом Посаде, обретает особый смысл; специфическими постсоветскими чертами школьной жизни с её «порицаниями» и даже бойкотами, адресованными паршивой овце «коллектива»; самой грамматикой и синтаксисом живого русского языка с его каламбурами, пословицами, просторечиями и словесной игрой, перевод которых составил подлинную проблему (см. моё особое примечание).

И всё же книга не о России, в той же мере, в какой «Исповедь» Августина — не о Северной Африке IV века. Её подлинный предмет — нечто более древнее, чем национальность, и более интимное, чем культура. Это история о том, что происходит, когда молодой человек, выросший среди религиозных и культурных данностей, начинает — внезапно и с великим мужеством — спрашивать, истинны ли эти данности. Не полезны ли они и не заслуживают ли они уважения,  а и-с-т-и-н-н-ы ли они — то есть служат ли они подлинными ступенями к спасению или же являются лишь рисунком лестницы, украшающим стену. Этот вопрос поймёт любой читатель в любой стране. Это тот вопрос, который будит людей среди ночи — и который также заставляет их уходить в пустыню, пустыню из песка или пустыню молчания.

Роман Бориса Гречина построен как дневник, и он имеет всю непосредственность дневника: ложные начала, самоисправления, моменты невыносимой серьёзности, маленькие победы и ещё меньшие поражения, понятные лишь одному шутки, которые могут показаться нам слегка нелепыми, — но, в конце концов, и не для нас их писали. Дарья пишет не для того, чтобы её читали, а для того, чтобы выжить — чтобы пройти сквозь период своей жизни, в котором всё, принятое ею на веру от старших, начинает критически переосмысляться. Форма важна для понимания книги. Дневник — не завершённое повествование; это — фотография ума в движении. Такой ум может передумать. Он может ошибаться. Он может быть благородным сегодня и мелочным завтра. И именно это роман и хочет показать: прдлинную ткань нравственного и духовного роста, которая никогда не бывает линейной и почти никогда — столь же ровной, как в учебнике для воскресной школы.

Чего хочет Дарья? На самом простом уровне она хочет знать, кто она. Она сирота, дочь священника, девушка без особой красоты и без академических талантов, живущая в маленьком мирке, который уже решил за неё её будущее: она выйдет замуж за семинариста, станет матушкой, родит нескольких детей и будет хранить веру отцов. Это хорошее будущее, возможно, даже близкое к святости. Но это будущее, которое ей назначили, а не выбранное ею самостоятельно. А Дарья, несмотря на свою юность, свою наивность и всё, что против её выбора, настаивает на выборе. Это не бунт ради бунта, в духе "Карамазовых", а отказ принять жизнь, не прошедшую через горнило собственной совести.

Её росту содействует тот, кого мы, читатели, меньше всего ожидаем увидеть инструментом её духовного воспитания. Александр Михайлович Азуров — учитель английского, сорока с небольшим лет, выпускник Ленинградского государственного университета, бывший военный переводчик, проведший годы на Ближнем Востоке, человек широких, эклектичных и неприметно-еретических склонностей. Он не герой в каком-либо общепринятом смысле. Порой он слишком нетерпим к своим ученикам и их интеллектуальной трусости, слишком раним, слишком разнороден в своих убеждениях и — что уж тут — просто слишком человечен, со всеми слабостями обычного человека, чтобы быть героем. Но он — учитель, который верит: задача образования — не в том, чтобы быть комфортным и приятным, а в том, чтобы пробуждать людей. Когда он читает со своим классом «Среди школьников» Йейтса, он предлагает им подумать о том, во что поэт на самом деле верил. Когда он даёт им газетную статью о гомосексуальности в британских школах, он просит их поразмыслить, п-о-ч-е-м-у это их отталкивает, — и нам легко представить себе, что для его православных учеников это — неудобная тема. В глазах школы он опасен. Он и вправду опасен. Но опасен так же, как был опасен Сократ: не потому, что хочет развратить молодёжь, а потому, что хочет, чтобы молодёжь д-у-м-а-л-а, — а мышление есть то единственное занятие, которого все предсказуемые в своём бюрократизме институции боятся пуще всего.

Отношения Дарьи с Азуровым — сердце романа, и, полагаю, одно из самых тонких и убедительных изображений духовной дружбы в современной прозе. Это не любовная история, хотя роман не боится исследовать, почему она — не любовная. Это и не просто отношения учителя и ученицы, хотя они начинаются с педагогики и вновь и вновь возвращаются к ней же. Это нечто более редкое: узнавание друг друга двумя людьми, которые, как выражается Дарья, «одной крови — пустынной». Как Лис и Маленький принц, они — насельники того, что мне хочется назвать «пустыней сердца», и они узнаю;т друг друга через расстояния возраста, пола и обстоятельств. Когда Дарья в одной из самых необыкновенных сцен книги подходит к Азурову в его последний день в школе и говорит ему: «Ваше Высочество! Позвольте мне быть вашец Лисой!» — она просит о том, для чего современный мир почти забыл название. Она просит об ученичестве: не о том, чтобы ею командовали, читали ей нотации или лепили из неё нечто по заданному шаблону, а о том, чтобы её учили в истинном смысле слова — чтобы к ней отнеслись серьёзно как к душе в становлении, чтобы этой душе бережно помогли развернуться.

То, чему Азуров учит её в течение нескольких недель перед своим отъездом на Ближний Восток, — далеко за рамками её возраста и жизненного опыта, и всё же Дарья учится быстро, поднимаясь до уровня материала. Вместе они читают Ильина и Кьеркегора, Рильке и Достоевского, Боэция и Платона, Экхарта и — неожиданно для двух христиан — Вивекананду. Они слушают Рахманинова, Сезара Франка и Стравинского, хотя Дарья терпеть не может последнего, — и странным образом именно Стравинский  окончательно разбивает её «скорлупку». Они обсуждают природу зла, тайну Распятия, различие между спасением и святостью, опасность романтической любви, возможность до-католического и до-православного Бога. Ничто из этого не похоже на православную катехизацию. Азуров не священник и не претендует на богословскую безупречность. Он —товарищ в поиске, более опытный, но не менее уязвимый, и этот товарищ предлагает Дарье не готовые ответы, а инструменты, способы постановки вопросов — и нахождения её собственных ответов. Интеллектуальное напряжение романа создаётся нашим наблюдением за тем, как вера Дарьи расширяется, испытывается на прочность и в конечном счёте углубляется этими разговорами. Дарья не утрачивает своего православия. Но она утрачивает нечто, без чего, как ей казалось, она не могла обойтись: интеллектуальную самоуверенность, узость ума, которую она сама болезненно сознаёт в начале своего обучения. И, лишаясь этой узости, она обретает единственное, что делает её веру по-настоящему личной, — понимание, что вера, как и любовь, должна быть свободно принимаема снова и снова, перед лицом сомнений, страхов и  враждебности этого мира.

Это не роман абстрактных идей. Это роман идей в нашем проживании этих идей — они проживаются внутри тела, через горе, через мелкие жестокости школьной жизни, через долгую и мучительную работу взросления. Дневник Дарьи полон конкретных, телесных подробностей: серое форменное платье, резиновые сапоги, тёмная кладовка, где она сидит и пытается молиться, глиняная фигурка Принца и Лиса, которую она лепит собственными руками. Гречин понимает, что жизнь духа совершается не над материальным миром, а в-н-у-т-р-и него. Она — в запахе мокрой земли, в совместном обеде или, скажем, в маленьком камешке, взятом с могилы философа. Самые глубокие моменты романа часто и самые тихие: Дарья на коленях у тополя на краю заснеженного поля, касающаяся руками весенней земли; Дарья и Азуров, стоящие рядом во дворе сельского храма и говорящие об именах умерших; Дарья в своей тёмной кладовке, ощущающая первые смутные движения чего-то, чему она ещё не может дать имя.

Британскому читателю роман «КОГДА УЧИТЕЛЮ БЫЛО СЕМНАДЦАТЬ» поначалу может показаться частью довольно экзотичного мира (или, пожалуй, мира нашего викторианского прошлого) — в конце концов, беспокойство Дарьи по поводу всенощной, которую она пропустила, не говоря уже о желании Ольги изгнать из гимназии «опасного содомита» (она считает Азурова гомосексуалистом), совершенно чужды большинству носителей нашего языка. И всё же роман сам наводит мосты через эту пропасть — он медленно, настойчиво переводит на наш язык далёкую систему ценностей, целое мировоззрение. И то, что обнаруживается на другой стороне, — не экзотика, а общее для всех людей, в той мере, в какой человечен поиск смысла или универсален страх растратить свою жизнь впустую. Да и вера в то, что мы предназначены для чего-то большего, чем рутина повседневности, — неужели она нам незнакома?

Дарьин вопрос «кто я?» — не чисто русский вопрос. Это, если позволите, человеческий вопрос. Её ответ — «я пустынножительница, и вот — моя пустынь» — не чисто русский ответ. Это — один из древнейших ответов, которые может дать религиозный ум, и в то же время это — ответ, который сегодняшний мир почти разучился слышать.

У этой книги есть и немалая социально-политическая актуальность, которую англоязычные читатели, возможно, оценят больше, чем её первая русская аудитория. Гречин пишет об обществе, в котором язык религиозной традиции в значительной мере выхолощен. В таком обществе от молодых ожидают, что они унаследуют от старших не живые отношения с истиной, а набор доктринальных данностей. Гимназия — слепок этого мира в малом масштабе. Её православие подлинно и местами прекрасно — любовь Дарьи к литургии, к отцам-пустынникам, к фигуре «маленького священника» — отца Вадима — совершенно искренна. Но оно же — часто непрочное, еле обороняющееся, робкое, почти беспомощное перед лицом деятельной злой воли. Роман не нападает на Церковь. Чувствуется, что он написан подлинным ценителем православия — и именно поэтому роман упрямо настаивает: Церковь истинна лишь настолько, насколько истинны люди, живущие внутри неё, а обновление веры должно прийти изнутри — из мужества таких людей, как Дарья или, в конце концов, Азуров, людей, которые любят традицию достаточно, чтобы ставить перед ней неудобные вопросы.

А в конце нас ждёт финал: не только окончание, но и устроение новой жизни. Дарья не становится монахиней. Она не выходит замуж. Она отправляется на дачу, к своим яблоням, можжевельнику и высокой траве, садится на землю и касается её рукой. Она нашла не ответ на все свои вопросы, а место, где их можно задавать, — свою маленькую пустынь, землю, с которой она не сойдёт. Последние страницы дневника полны выстраданного покоя — покоя, который знает, что солнце заходит и восходит, что деревья продолжат расти, что будут радости и огорчения и нельзя узнать, что придёт первым. И затем, в последних строках, книга даёт нам один из самых трогательных образов во всей современной литературе: Дарья в посмертии видит фигуру с жёлтым шарфом и окликает её в своей глупой, деревенской манере: «Ваше Высочество!» А после: «Вот… Ваша Лиса уже здесь. Вы меня не ждали?»

Это вопрос, на который читателю захочется ответить. «Нет, — скажем мы, — мы тебя не ждали. Но мы очень рады, что ты пришла».

Друг Издалёка

(Перевод машинный с моей минимальной правкой. Публикация перевода предисловия согласована с автором - Б. Г..)


Рецензии