Незаконное потребление наркотических средств, психотропных веществ и их аналогов причиняет вред здоровью, их незаконный оборот запрещен и влечет установленную законодательством ответственность.

Ложка

В квадратном окне быстро сменялся пейзаж. Облачная пелена, как пенка, лежала на голубом небе. В гранёном стакане, стоявшем на столике, отражались то берёзы, то сосны, то тесно скомканные домики. В стакане бренчала ложка. Над дверью купе тикали часы с кукушкой и двумя небольшими гирьками.

 — Деталь действия, — прозвучало спереди.

 — Деталь действия? — с удивлением спросил я, переводя взгляд с Гетсби на Лишневского. Мужчина лет тридцати пяти, в чёрном бархатном костюме с красной подкладкой на старый манер, посмотрел на карманные часы и шмыгнул острыми усами.

 — Вы, Пустин, разумный человек, должны понимать, — он посмотрел на меня с такой хитрой улыбкой, что я испугался, — всё в нашем мире — деталь действия. Ей являюсь я, ей являетесь вы, Антон Николаевич, и, простите, любой другой объект, на который ляжет ваш взор.

 Он опять хитро улыбнулся. Сам того не заметив, я бросил взгляд на Веру, которая о чём-то задумалась и, очевидно, уже знала, как не поддаваться на манипуляции Григория Александровича. Я отложил Гетсби.

 — Я вас чем-то напугал? — спросил он и снова хитро улыбнулся.

 Внутри всё сжалось. Очевидно, я полностью был в его власти, и он это знал. Ложечка бренчала.

 — Никак нет, господин Лишневский, — выдавил я из себя.

 — Никак нет, никак нет… Вы с этим завязывайте, Пустин, война прошла, журавли улетели. Избавляйтесь от этого жаргона.

 Я хотел было что-то вставить, но не успел.

 — Вы лучше вот что послушайте: ведь сам взор также является деталью действия, — он вдумчиво посмотрел на деревню в окне и отпил чаю.

 Я попытался вдуматься в его слова, но когда попытка обернулась провалом, нахмурился.

 — Действие невозможно без взаимодействия, — разбив тишину, сказал я, сам до конца не поняв, что имею в виду. Ложечка отстукивала ритм.

 — Вот! — крикнул он так, что я подпрыгнул. Вера, сидевшая недалеко от Лишневского, закатила глаза и перевернула страницу газеты.

Лишневский поймав мой взгляд, посмотрел на Веру, будто удивляясь на что там можно смотреть. Он продолжил.

 — Значит, вы понимаете. Любое движение — это психофизический обмен: обмен энергией, обмен материей или движением.

 — Наверное, мир и не способен существовать без действия, — лениво протянул я.

 — И снова в точку, Антон Николаич, — воскликнул он и в очередной раз отпил чаю, на время остановив барабанное соло чайной ложки, — всё в этом мире тянется друг к другу.

 Я вновь неосознанно посмотрел на Веру.

 — Действие — самая малая его величина, — продолжал Лишневский, — а всё, что есть вокруг, — его совокупность.

 — Кого его-то? — монотонно спросил я, с полминуты назад ухватившись взглядом за стену.

 — Мира! Кого, кого…

 — Удивительно, — ответил я, толком не зная, на что отвечаю. Я перевёл глаза на Веру.

 Она была странно красивой. Сливочные волосы, забранные в пучок, нежно-голубые глаза и белая, как мука, кожа, будто детство и война закопали в ней женственность, и она боялась даже подумать о том, чтобы взять лопату в руки.

 Мою медитацию беспощадно нарушил Лишневский:

 — У вас как с математикой? — спросил он меня с учтивостью на лице и дёрнул усами.

 Я сначала даже не понял вопроса. Мысли о Вере были намного интереснее принуждённой беседы. Ложка выбилась из ритма — видать, что-то с рельсами.

 — Григорий, увольте со своей математикой, — протянула Вера.

 Лишневский махнул ей рукой.

 — Ты, Вера, не начинай. Люди рождаются, за двадцать лет превращаются в баранов, а в тридцать не выдерживают и вешаются в парадной. Матема-а-атика делает человека человеком! Вроде бы выросла, а ничего не понимаешь.

 Вера глубоко вздохнула и потёрла глаза. Вероятно, она уже слышала это десятки раз.

 — Математика, — продолжал он, игнорируя всё вокруг, — действительно открывает глаза на гармонию мира.

 — Вы думаете? — сказал я, желая показать хоть какой-то интерес.

 — Всё, что есть в этом мире, господин Пустин, умещается в один гармонический ряд, состоящий из действий.

 — Мне как-то даже страшно и некомфортно в этом ряду, — живо сказал я.

 — Ох, поверьте, Антон Николаевич, бояться — это нормально. Страх так же естественен, как и любовь.

 Со стены с резким звоном грохнулись часы. Я дёрнулся и чуть не уронил стакан со стола. Вера вжала голову в плечи и спряталась за газетой. Лишневский шмыгнул усами. Ложка занервничала.

 Из-под обломков вылетела синичка и, увидев пейзаж за окном, стремительно в него врезалась, свалившись на стол.

 — Вот видите, Пустин, — нарочито начал Лишневский, — ей тоже в своём ряду некомфортно было.

 — Здрасьте приехали! — возмутился я. — И что с ней теперь? Лежит в коматозе, отходя от своего любопытства. Понимаете ли, Григорий Александрович, за пределы выбраться можно, вопрос что там? Вагоны с пейзажами или русские берёзы?

 — За пределами страха, любви или гармонического ряда? — уточнил он, отрезав меня от моей фразы.

 — Вы меня вообще слушаете? — недовольно сказал я.

 Лишневский покраснел и начал заметно громче говорить. Чай, по всей видимости, был балтийским. Про такую диковинку мне рассказал один пьяный моряк в Севастополе. Они смешивали водку с кокаином, а называлось это чудо — балтийский чай. Я продолжил:

 — За пределами страха — жизнь, за пределами любви — отчаяние. А вот может ли быть что-то за пределами действия? — эти слова как будто вывалились из меня.

 Мне не нравился этот диалог. Я хотел завести его в тупик, но, видимо, только раззадорил собеседника, а сам явно разозлился. В воздухе повисла пауза, и я покраснел. Вера подняла на меня глаза с газеты, а Лишневский сделал свою улыбку и шмыгнул усами.

 — Может ли что-то существовать не по законам, записанным тем, что мы называем математикой? — размеренно добавил я, пытаясь привести ситуацию в равновесие.

 — Её может победить только то, что необъяснимо её законами! — замахал руками Григорий Александрович, находясь в каком-то трансе. — Действие безгранично, а значит, безгранично и знание о действии.

 Я вновь пытался спастись от разговора в милых чертах Веры. Мне хотелось сделать всё, чтобы она была счастлива. А ведь мы с ней толком и не разговаривали ни разу. Любой наш диалог обращался в неминуемую болезненную тишину.

 — Итак! — закричал Лишневский и, подскочив с вагонной койки, наклонился ко мне через откидной столик. В этот раз вместе со мной вздрогнул и стакан.

 — А что, если математика удивительно точно справляется с законами мира лишь потому, что мы знаем настолько ничтожно мало, что строим свои теории и гипотезы в рамках одной погрешности?

 У меня задёргался правый глаз.

 — Всё наше знание — лишь жалкая погрешность в обозримом мире теней и необозримом мире тех, кто эту тень отбрасывает.

 Лишневский поднял голову и начал что-то насвистывать. Это что, Scorpions? Я не успел ухватиться за эту мысль. Всё пространство в голове занял нежный голос Веры.

 — Григорий Александрович, не мучайте бедного студента, мне его уже жалко, — с лёгкой улыбкой сказала Вера и вернула глаза газете.

 Эта улыбка меня пронзила насквозь. Так вот кто я для неё — бедный студент, которого ей жалко? Закололо сердце. Ложка сочиняла минорный лад.

 Глаза приняли алый цвет, а рядом с ними начали кучковаться прозрачные капельки.

 — Наши действия тоже можно списать на погрешность! — не замечая никого вокруг, кричал Григорий Александрович. — Мы — неизмеримо малая искра в океане безграничного всего. Мы не делаем никакой разницы миру! — казалось, он сейчас залезет на стол. — А вот факт того, что всё это способно поместиться в человеческую голову, — делает, — кончил он, подняв правую руку вверх, как громоотвод.

 Я не выдержал, и раздался громкий нечленораздельный крик на весь вагон.

 — Какой мир? Какой ряд? Что вы несёте? Какая вообще разница? — с отчаянием выкрикнул я дрожащим голосом. Ложка билась в конвульсиях.

 По щекам потекли слёзы. Страшнее всего было перевести взгляд на Веру и увидеть, что она застала меня в таком виде. Мысль о том, что она смотрит на меня как на жалкого плачущего ребёнка, была невыносимой. Впрочем, я всегда видел это в её взгляде и словах, но старался не думать об этом. Захотелось залпом допить балтийский чай.

 Дверь купе скользнула. В проёме появилось большое тело.

 — Можно потише, граждане? На вас уже жалуются. Антон же спит! Давайте пожалеем бедного студента.

 Я открыл глаза и резко поднял тяжеленную голову, от чего всё вокруг потемнело и замигало.

 — Мы вам не мешаем? — обратилось ко мне большое тело, нависшее прямо надо мной.

 По аудитории прошёлся смех. Я поморщился от света ламп и поймал презрительный взгляд Веры с переднего ряда. Закатив глаза, она отвернулась.

 Тело ушло к доске.

 Ложка стихла.


Рецензии