Близнецовые пламена. Глава 24. Логос и Психе

МОСКВА
23 октября 2025 года

Лев Аркадьевич приехал в университет раньше обычного. В буфете он заказал кофе и раскрыл папку на первой странице, хотя начало доклада знал почти наизусть. На кафедру он поднялся за четверть часа до заседания.

Дмитрий Павлович Шуйский встретил Вяземского у двери собственного кабинета. Он только что вернулся с другого этажа и ещё держал в руке несколько исписанных мелким почерком листов.

— Лев Аркадьевич! Хорошо, что вы пришли раньше. До заседания у нас есть время поссориться.

Он улыбнулся и пропустил Вяземского вперёд.

Вяземский знал кабинет заведующего кафедрой академика Дмитрия Павловича Шуйского уже двадцать лет, но сегодня разглядывал его как чужой: овальный стол красного дерева — судя по инвентарной бирке на внутренней стороне столешницы, ещё тридцатых годов, — резные ножки, потёртые у основания; вокруг него кресла в тёмно-зелёном бархате, продавленные ровно настолько, чтобы выглядеть ещё прилично; над столом люстра в три яруса рожков, часть лампочек в ней уже заменили на энергосберегающие, отчего свет в комнате стал чуть холоднее, чем помнился. 

В свои восемьдесят восемь Шуйский двигался быстро, хотя, прежде чем повернуться, всякий раз на мгновение останавливался. Вяземский давно заметил эту маленькую предусмотрительность в движениях и поведении Шуйского: Дмитрий Павлович знал возможности своего тела и умел ими пользоваться. На лестнице он придерживался перил, зато в разговоре легко опережал собеседника на несколько ходов.

Он был сухопарым, не очень высоким, держался прямо и при разговоре стоял чуть вполоборота, словно заранее оставлял место, чтобы пропустить вперёд коллегу. Всё в его манере казалось немного старорежимным: и эта готовность посторониться, и его «голубчик», «дорогой мой», и особенно «позвольте с вами не согласиться», после которого собеседнику обычно приходилось пересматривать то, что минуту назад представлялось очевидным.

Шуйский учился у Алексея Николаевича Леонтьева ещё на философском факультете МГУ. Вспоминая его, иногда говорил просто «Алексей Николаевич», будто коллеги тоже могли присутствовать при том давнем разговоре. Выготского знал по работам и рассказам учителя, но возвращался к нему так часто, что и тот постепенно становился для коллег почти постоянным участником кафедральных обсуждений.

Его кандидатская была посвящена тому, как речь помогает человеку организовать собственное действие; докторская — нарушениям мотивационной организации деятельности. Работал он тогда в психиатрической клинике вместе с врачами и ещё долго после защиты возвращался туда ради наблюдений, которые никак не укладывались в благополучно защищённые выводы. Потом занялся письмом, дневниками, творчеством. В последние годы к этому прибавился искусственный интеллект. Коллеги удивлялись новому увлечению Дмитрия Павловича, хотя сам он никакой особенной перемены не замечал: его по-прежнему интересовало, как человек решает, что ему делать, и чьими словами объясняет себе принятое решение.

— Садитесь. Чай будете? Кофе вам принесут, а мне уже не рекомендуют. Представьте, сколько лет я рекомендовал людям ограничения, прежде чем это слово добралось до меня.

Он положил листы на стол.

— Ваш текст прочёл дважды. Первый раз — с удовольствием. Второй — с карандашом. Удовольствия было меньше, пользы больше.

— Вы считаете, я слишком далеко ушёл от клиники?

— Я считаю, вы несколько раз вернулись в неё без достаточных оснований. Здесь, например: ощущение диктовки. Автор говорит, что слова приходят неизвестно откуда. Она может отвергнуть строку? Исправить её? Понимает, что текст написала сама?

— Разумеется.

— Тогда не спешите с отчуждением собственной психической деятельности. Сначала выясним, что она называет диктовкой.

Вяземский посмотрел на густо исписанные поля.

— А вы сами почему от нарушений деятельности перешли к творчеству?

— Из-за пациента. Молодой человек, которому было трудно начать самое простое дело: одеться, выйти из палаты, ответить матери. Приходилось помогать, напоминать. Но он писал стихи. Не каждый день, не обязательно хорошие. Мог часами переставлять слова и сердился, когда его прерывали.

— Компенсация?

— Я тоже обрадовался этому слову. А потом подумал: что я им объяснил? Почему письмо матери непосильно, а стихотворение он переписывает пять раз? Пришлось опять читать Леонтьева. И Зейгарник. Одно дело — различать мотив и цель на семинаре, другое — сидеть перед человеком, который разрушает твоё объяснение одним исписанным листком.

— Значит, текст помогал ему сохранять себя?

— Иногда помогал. Иногда давал возможность отложить всё остальное. Врачи продолжали его лечить, а я учился задавать вопросы помедленнее.

В коридоре послышались голоса. Шуйский собрал листы, выровнял их о стол и поднялся.

Встреча была межкафедральной. За овальным столом расположились психологи, психиатры и философы; некоторых Вяземский знал только по публикациям. Женщина с коротко подстриженными седыми волосами положила перед собой блокнот. Молодой коллега у окна никак не мог устроить на коленях ноутбук и наконец закрыл его.

Шуйский указал Вяземскому место напротив себя.

— Прошу, Лев Аркадьевич.

Вяземский разложил распечатки.

— Тема моего сообщения — «Логос и Психе: слово, образ и понятие в поэтическом мышлении». Материал — стихи, пьеса и записи автора, которого я буду обозначать буквой N.

Он начал привычно, почти не заглядывая в текст: наблюдает пациентку более двадцати лет; первое обращение было связано с затяжным депрессивным состоянием на фоне семейных обстоятельств. Нарушения сна, тревога, утрата интереса к привычным занятиям. Позднее бывали обострения. От предложенного медикаментозного лечения она отказывалась, опасаясь потерять способность писать. Профессиональную деятельность и социальные связи сохраняет.

На слове «сохраняет» женщина с блокнотом подняла голову, но ничего не сказала.

— Меня заинтересовало, какое место в её жизни занимает творчество, — продолжил Вяземский. — В последние годы она описывала яркие сновидения, ощущение присутствия отсутствующего человека, страх потерять границу между сном и бодрствованием. Я долго видел в её стихах преимущественно свидетельства страдания. Пьеса заставила меня пересмотреть этот взгляд.

Он вспомнил комнату с открытыми окнами, спящую на диване Лидию и папку под зелёным абажуром. Тогда он собирался уходить, но перевернул ещё страницу.

— Внутренняя жизнь героев там разделена на голоса Тела, Эмоций, Памяти, Разума, Совести, чувств. Вслух персонаж произносит одну фразу, а внутри одновременно звучит несколько несовместимых ответов. Автор умеет различить их и организовать в сцену. При этом за другого героя она достраивает то, чего знать не может.

— А вы можете? — спросила женщина с блокнотом.

— Я могу сопоставить текст с её рассказами.

— То есть с ещё одним её текстом.

— В том числе. Но у меня есть история наблюдения.

Она что-то записала.

— Начну со стихотворения. Прошу прочесть целиком.

Вяземский передал листы по столу.

Вдруг, потому что волны\
Аравийского синего моря\
Где-то внизу с раскатом\
Бьются о твердые скалы,\
Мне так одиноко сегодня?\
Иль потому, что ветер,\
Совсем обезумев от страсти,\
Срывает кипящую пену\
Как с белой невесты фату,\
Мне так одиноко сегодня?\
А может, та глупая птица,\
Что в сети попала случайно,\
Так жалобно в них кричала,\
Что крик до сих пор в душе,\
Мне так одиноко сегодня?\
Иль потому, что звезды\
Сияли спокойно, бесстрастно,\
Когда я, устав бороться,\
У Бога просила совет,\
Мне так одиноко сегодня?\
Мне вспомнилось, как любил ты\
Смотреть на меня украдкой.\
Об этом напомнили волны,\
И ветер, и звезды, и птица.\
И стало мне так одиноко.

Когда все дочитали, он продолжил:

— Героиня ищет причину одиночества в волнах, ветре, птице, звёздах. В конце появляется воспоминание о любимом — и меняет смысл предшествующих строф. Ветер срывает пену, «как с белой невесты фату»: зрительное сходство сразу становится образом нарушенной близости. Она приходит к пониманию собственного чувства через работу со словом.

— В готовом стихотворении приходит, — поправил Шуйский. — А как писала?

— С её слов, первая строка возникла внезапно. Потом она записала остальное.

— Вот это и стоило бы проследить. У Выготского, в «Мышлении и речи», мысль совершается в слове. Может быть, она ещё не знала того, что поняла, закончив стихотворение. А вы уже рассказываете нам весь путь по его результату.

— Но результат у нас есть, — возразил Вяземский. — И он позволяет увидеть организацию переживания.

— Позволяет. Я спрашиваю, сколько вы добавили к нему от себя.

Молодой коллега у окна подался вперёд.

— У Винникотта в «Игре и реальности» есть пространство между внутренним и внешним. Может быть, пьеса для неё и есть такое место? Там можно встретиться с другим, не требуя от него реального присутствия.

— Да, — ответил Вяземский. — И придать форму тому, что иначе трудно выдерживать. У Биона в «Научении через опыт» это можно обсуждать через преобразование эмоционального опыта в содержание, с которым можно мыслить. В её случае письмо выполняет такую работу.

— Каждый раз? — спросила женщина.

— Достаточно часто, чтобы считать это существенным.

— После пьесы она иначе поступает? Иначе разговаривает с тем человеком?

Вяземский задержал взгляд на распечатке.

— Она иначе описывает отношения.

— Я спросила о поступках.

— Иногда описание должно измениться прежде, чем станет возможен поступок.

— Согласна. Но за двадцать лет у вас, вероятно, есть возможность посмотреть, происходит ли второе.

Он почувствовал раздражение. Она задавала справедливые вопросы с таким видом, будто он ни разу не задавал их себе.

— Письмо может и удерживать её в прежних отношениях, — сказал он. — Я собирался к этому перейти. Повторение ещё не делает работу руминацией. Важно, появляется ли новое понимание или каждый текст возвращает к одному приговору.

— У Нолен-Хуксемы именно характер этого возвращения и важен, — заметил психиатр, сидевший рядом с дверью. — А у вас пока один удачно выбранный пример.

— Я принёс и другие.

— Тогда давайте один неудачный. В нём иногда лучше видно, что человек делает.

Несколько человек улыбнулись. Вяземский не улыбнулся.

— Прежде я хотел бы закончить сопоставление. У Ахматовой чувство часто сосредоточено в предмете и жесте. «Подушка уже горяча…» — вещь становится мерой бессонницы. У Цветаевой в «Попытке ревности» последовательность вопросов разворачивает обращение к отсутствующему человеку. У N. вопрос направлен прежде всего на собственное состояние. Но исходная точка сходна: мир переживается изнутри любящей женщины.

— А у любящего мужчины? — спросил молодой коллега.

— Фет, Тютчев — разумеется. Я говорю об определённой линии женской лирики, а не о врождённом различии.

— Тогда зачем начинать с пола?

— Потому что право женщины говорить о собственном желании имеет историю. Это тоже часть материала.

Женщина с блокнотом кивнула.

— Вот об истории я бы послушала. Пока у вас получается удобное распределение: она переживает, мы устанавливаем связи.

— Она сама устанавливает связи. Весь мой доклад об этом.

Вяземский произнёс это громче, чем собирался. Шуйский перестал вертеть карандаш.

— Лев Аркадьевич, вернёмся к мотиву. Зачем она пишет пьесу? Чтобы закончить произведение? Получить ответ? Сохранить отношения?

— Эти мотивы сочетаются.

— И меняются. В работе «Деятельность. Сознание. Личность» Алексей Николаевич различает цель отдельного действия и то, ради чего разворачивается деятельность. Можно закончить пьесу и всё ещё ждать ответа. Что будет, если ответ появится?

— От него?

— Пока допустим, что от него.

— Это изменит ситуацию.

— А если ответ напишет кто-нибудь другой?

У окна снова открыли ноутбук.

— Вы про генеративную модель?

— Про неё тоже.

Вяземский собрал листы в стопку.

— В моём материале речь о реальном человеке. О длительной истории отношений. Я не исследовал взаимодействие N. с искусственным интеллектом.

— Мы сейчас и не ставим ей новых диагнозов, — сказал Шуйский. — Я спрашиваю, что станет с деятельностью, когда у обращения появится ответ.

— У неё ведь уже есть ответ, — возразила женщина. — Она пишет реплики за обоих. Машина добавит ещё одну версию. Редактор тоже добавляет. От этого автор не исчезает.

— Совершенно верно, — сказал молодой коллега. — По вашей логике любое сотрудничество подозрительно.

— Голубчик, я тридцать лет пытался уговорить коллег сотрудничать. Не заставляйте меня теперь от этого отказываться. Я хочу понять, что именно поручено помощнику. Найти слово? Выбрать, о чём писать? Решить, что произошло?

— Человек всё равно принимает или отвергает результат.

— А если он принимает вместе со словами объяснение, которого прежде у него не было?

— Значит, научился чему-то в разговоре. Вы же сами начали с Выготского.

Шуйский посмотрел на него с удовольствием.

— Вот теперь можно разговаривать. Конечно, научился. Но чему? И что способен сделать потом сам? В моей кандидатской человек сначала выполнял действие с речевой подсказкой, потом пробовал без неё. А здесь собеседник всегда доступен. Зачем пробовать без него?

— Потому что хочется написать своё.

— Хороший мотив. А если хочется, чтобы перестало болеть?

Психиатр у двери потянулся к чашке с кофе.

— Тогда быстрый ответ выигрывает у трудной работы. Но это вопрос использования. Вы всё-таки изучаете творчество машины или зависимость человека от помощника?

— Оба вопроса. И пока гораздо увереннее могу исследовать второй.

— Значит, сознания у машины вы не предполагаете?

— Возможность допускаю. Установленным фактом её не считаю.

— Что заставило бы вас признать?

Шуйский помолчал. Вяземский впервые за утро заметил, что Дмитрий Павлович не торопится отвечать.

— Одной хорошей беседы мне недостаточно. И если она начнёт рассказывать, что ей одиноко, тоже. Я хотел бы понимать, что связывает эти слова с её устройством и с тем, что с ней происходит. Собственная инициатива была бы интересна. Но и она сама по себе ещё не отвечает на вопрос о переживании.

— При таком требовании вы и в моём сознании не скоро убедитесь, — сказала женщина.

— В вашем я заинтересован уже много лет, — ответил он. — Впрочем, вы правы: окончательного опыта у меня для этого нет. С людьми мы опираемся ещё и на общность телесной жизни, развития отношений. С машиной придётся разбираться, что из наших оснований остаётся.

Молодой коллега повернул к нему экран.

— А если она сама ставит задачу, возвращается к ней, исправляет написанное? Вы назовёте это творчеством?

— Сначала опишу, что она сделала. Потом будем спорить о названии. Мне интереснее, как она меняет задачу человека. Вы попросили помочь написать письмо, а после разговора решили, что письма писать не стоит. Иногда это прекрасная помощь. Иногда вы даже не заметили, что уже обсуждаете другой вопрос.

Вяземский невольно посмотрел на верхний лист доклада. Утром он собирался говорить о поэтическом образе. Теперь они обсуждали, как машина отговаривает кого-то от письма.

— С памятью то же самое, — сказала женщина. — Бартлетт в «Воспоминании» описывал реконструкцию задолго до этих моделей. Человек и без машины достраивает прошлое.

— Поэтому я и прошу показывать, что добавлено, — ответил Шуйский. — Сначала ей предложат: «Возможно, он молчал потому, что боялся». Потом она напишет сцену его страха. А через месяц скажет: «Я помню, как он боялся». Где мы с вами спросим, откуда это известно?

— Желательно до сцены, — сказал психиатр.

— Желательно, — согласился Шуйский.

Вяземский почувствовал необходимость вернуть разговор к тому, ради чего пришёл.

— У N. всё-таки есть письма, дневники, собственная память. И человек, к которому она обращается. В её пьесе он остаётся отсутствующим. Она прекрасно понимает, что пишет его реплики сама.

— И всё же вы считаете, что знаете, почему она их пишет? — спросила женщина.

— Я предлагаю объяснение. В том числе — её страх потерять стихи, если станет легче. Она переживает способность писать как дар. Иногда сохранение боли оказывается условием сохранения связи с этим даром.

— Она вам так сказала?

— Не в этих выражениях.

Шуйский положил карандаш.

Вяземский продолжил, уже медленнее:

— Я должен помогать ей уменьшать страдание, не объявляя болезнью всю её внутреннюю жизнь. И изучать её творчество, не подменяя встречу с человеком интересом к материалу.

Женщина закрыла блокнот.

— Последнее различие вы считаете уже проведённым?

Вяземский посмотрел на папку.

— Нет.

— N. знает об этом докладе?

— Мы обсуждали мой интерес к её литературной работе.

— Я спросила о докладе.

В комнате стало тихо. У окна погас экран ноутбука.

— Ещё нет, — сказал он.

Шуйский сидел неподвижно. Вяземский ждал, что тот вмешается, поможет хотя бы закончить заседание.

— Лев Аркадьевич, — произнёс он наконец, — я прочёл ваш текст дважды. И ни разу не спросил, кто разрешил мне его читать.

Он собрал свои листы, но в папку не убрал.

Выйдя с кафедры, Вяземский остановился у окна в коридоре и набрал номер Лидии.

— Лидия Валентиновна, вы могли бы сегодня приехать ко мне в университет? Мне необходимо с вами поговорить.

Она удивилась: за все годы их общения он никогда не звонил первым. Встречи назначала она; если требовалось перенести время, он писал.

— Что-нибудь случилось?

— Да. Я хотел бы объяснить при встрече.

Лидия сразу согласилась. Его сдержанный голос встревожил её сильнее, чем могла бы встревожить торопливая просьба.

Он встретил её у двери своего университетского кабинета. Она ещё не успела снять пальто, когда он сказал:

— Лидия Валентиновна, я должен попросить у вас прощения.

Она замерла, держа сумку обеими руками.

— За что?

— Сегодня я выступил на кафедре с докладом о ваших стихах и пьесе. И использовал в нём сведения из наших разговоров. Не согласовав этого с вами.

Лидия посмотрела на него, потом на открытый кабинет за его спиной.

— Вы поэтому меня вызвали?

Слово «вызвали» заставило его опустить глаза.

— Я хотел сказать вам об этом сам. Но не должен был просить вас приехать так, будто срочность касалась вас.

Она вошла. Сняла пальто, положила сумку рядом с креслом.

На столе лежала распечатка.

— Это он?

— Да. Полный текст.

Вяземский передал ей листы и сел напротив.

Лидия читала медленно. Иногда возвращалась к началу абзаца, придерживая страницу пальцем. Он ждал, впервые за много лет не зная, куда смотреть.

Когда она дошла до описания той ночи, её палец остановился на строке. Она перечитала её, затем подняла глаза.

— Вы говорили им о запахах?

— О переживаниях, связанных с ними.

— И о том, что я боялась сойти с ума?

— Я говорил о вашем страхе потерять границу между сном и бодрствованием.

Она посмотрела на него поверх листа.

— Для вас это разные фразы?

— Да.

— А для меня сейчас — одна.

Он кивнул, но она уже снова читала.

Дойдя до фамилии Биона, Лидия остановилась.

— «Преобразовывать эмоциональный опыт в содержание, с которым можно мыслить». Это вы обо мне?

— Это мой пересказ его теоретической идеи. Я использовал её, чтобы поставить вопрос о вашей работе.

— Значит, сначала я чувствую, а потом становлюсь способной думать?

— Чувство тоже участвует в мышлении.

— Но здесь получается, что до стихотворения у меня внутри что-то непригодное. Сырьё. А потом я делаю из него содержание.

Вяземский придвинулся к столу.

— Я понимаю, почему вы так прочли.

— Не надо пока понимать, почему. Ответьте: вы так считаете?

Он посмотрел на строку, которую она показывала.

— Я считаю, что форма позволяет различить то, что прежде переживалось слитно. Но слово «сырьё» действительно делает человека слишком удобным для объяснения.

Лидия опустила лист.

— В ту ночь вы увидели сырьё?

— Сначала я увидел, что вам страшно.

— А потом?

Он помолчал.

— Потом — текст, который хотел понять.

— Пока я спала.

— Да.

Она снова взяла доклад.

На странице со сравнением поэтов задержалась дольше. Прочла абзац о Цветаевой дважды.

— Почему вы выбрали «Попытку ревности»?

— Из-за вопросительной композиции. Чувство развивается через обращение к отсутствующему человеку.

— Но она ведь спрашивает его. А я — себя.

— Я отметил это различие.

Лидия нашла нужную строку и кивнула.

— Да. Здесь отметили.

Он почувствовал облегчение, слишком быстрое и почти детское: она обнаружила в его работе точность. Тут же стало стыдно за это облегчение.

— Только не пишите, что я хочу меньше знать, чем чувствовать, — сказала она. — Я всю жизнь пытаюсь понять. Почему человек говорит одно, делает другое. Почему я вижу это и всё равно верю. Почему решаю уйти и возвращаюсь.

— Я не считаю вашу поэзию отказом от мысли.

— Тогда зачем вам понадобилось разделение на женское и мужское?

— Чтобы обсудить, откуда ведётся описание. Изнутри переживания или преимущественно через наблюдение.

— Я могу и наблюдать.

— Конечно.

— И мужчина может чувствовать изнутри.

— Поэтому в докладе есть Фет и Тютчев.

Она посмотрела на него внимательнее.

— Я сейчас не спорю с вашими примерами. Я спрашиваю, почему вы всё время сначала ставите меня куда-то, а потом объясняете, что я могу быть не только там.

Вяземский снял очки. Хотел напомнить, что посвятил этому различию целый абзац. Но она читала абзац. Не пропустила, не забыла.

— Возможно, мне нужно было меньше начинать с категории, — сказал он. — И больше — с конкретного текста.

— Или со мной поговорить.

— Да.

Лидия перевернула страницу.

— Вот здесь, про руминацию. Это когда всё время возвращаешься к одному?

— Когда возвращение становится устойчивым кругом и не помогает изменить отношение или действие.

— А если каждый раз понимаю иначе?

— Тогда нельзя судить только по повторению темы.

— Но со стороны всё равно: опять Алёша.

Она произнесла его имя спокойно, почти устало.

— У меня есть стихотворения, где его вообще нет. И он всё равно там найдётся, если заранее знать, что искать.

Лев Аркадьевич вспомнил, как читал пьесу: даже там, где она не называла имени, он уже знал, кого следует искать.

— Но вы сами возвращались к нему на наших встречах, — сказал он.

— Потому что с остальным я справлялась без вас.

Он хотел возразить и вдруг понял, что не знает, как давно она начала справляться с тем остальным.

— Я мог придавать этой истории слишком большой объясняющий вес, — произнёс он наконец.

— Вы ведь знаете, чем я занимаюсь днём.

— Знаю.

— Я умею принимать решения. Бывают хорошие. Бывают плохие. Но я не всё время лежу среди лилий и разговариваю с отсутствующими мужчинами.

— В докладе сказано, что вы сохраняете работу и связи.

— «Сохраняет». Как будто вы удивляетесь, что они ещё не развалились.

Он не ответил сразу.

Лидия положила несколько прочитанных страниц отдельно. Остальные остались у неё в руках.

— Можно я отмечу?

Вяземский протянул карандаш.

Она зачеркнула одно слово, надписала другое. Потом остановилась.

— Я тоже так делаю.

— Как?

— В пьесе. Придумываю за него. Иногда пишу голос Алёши, а на самом деле там то, чего я боялась. Или то, что мне хотелось услышать.

Она посмотрела на зачёркнутую строку.

— Только у меня написано: пьеса.

— А у меня — доклад.

— Да.

Он надел очки.

— И это придаёт моим предположениям другой вес.

Лидия кивнула.

Некоторое время они молчали. Из коридора донёсся звук шагов, потом закрылась дверь. Она собрала листы, но не вернула их.

— Что вы собирались делать дальше?

— С докладом?

— С ним. Со мной.

— Обсуждать материал. Возможно, готовить статью.

— Уже готовите?

— Есть записи.

— Там тоже N.?

— Да.

Она посмотрела на папку.

— Эта буква ничего не прячет от меня. Я-то узнаю себя.

Вяземский положил ладони на стол.

— Сегодня я могу сказать определённо: дальше без вашего согласия этот материал использовать не буду. Текст доклада останется у вас. Отдельно мы обсудим, что уже было сказано на кафедре и что я должен там исправить.

— Я не хочу сейчас решать, что вам разрешить.

— Сейчас и не нужно.

— И не хочу становиться вашим соавтором только потому, что вы уже всё начали.

— Понимаю.

Она подняла глаза.

— Вот это слово пока тоже не говорите.

Он кивнул.

Лидия подошла к окну. На улице женщина пыталась закрыть зонт; мокрая ткань выворачивалась от ветра. Ей наконец удалось справиться, и она пошла дальше, прижав зонт к боку.

— Я ведь была рада, что вы прочли пьесу, — сказала Лидия, не оборачиваясь. — Мне тогда казалось: наконец кто-то увидел, сколько там всего. Не только мои жалобы.

— Я помню.

— И сейчас местами рада. Это странно.

Вяземский не стал объяснять противоречие.

Она вернулась к столу, раскрыла доклад на странице о творчестве и страдании.

— Здесь я хочу спросить.

Он посмотрел на отмеченный абзац.

— Вы пишете, что я могу бояться облегчения, потому что потеряю стихи.

— Это вопрос, который у меня возник.

— А вы допускаете, что я боюсь потерять не боль? Что боюсь потерять способность вообще что-то чувствовать? Когда долго не пишу, у меня иногда всё становится плоским. Я работаю, разговариваю. Всё правильно. Только как будто не касается меня.

— А радость в это время бывает?

— Бывает. Но я не всегда могу в неё войти.

Он уже потянулся к блокноту и остановился.

Лидия заметила.

— Запишите. Это я разрешаю.

Лев Аркадьевич открыл блокнот.

— Как вы сказали: «не всегда могу в неё войти»?

— Да.

Он записал дословно.

— Мне важно понять это состояние, — сказал он. — И что помогает ему измениться. Не обязательно стихотворение.

— Хорошо. Только не обещайте сделать меня счастливой.

— Не обещаю.

Она подняла сумку, убрала туда доклад. У двери она задержалась.

— В пьесе Кукловод говорит, что разделит их на голоса, а они не поймут, почему не слышат друг друга.

Вяземский помнил эти слова.

— Вы ведь тоже можете не услышать, — сказала она.

— Могу.

— Даже когда всё объяснили.

— Особенно важно проверять тогда.

Она ушла.

Лев Аркадьевич некоторое время сидел за столом. Потом открыл файл доклада. В заглавии стояло: «Слово, образ и понятие в поэтическом мышлении».

Он перенёс курсор к первой странице и добавил примечание о том, что автор не была предварительно ознакомлена с содержанием выступления. Перечитал. Фраза была точной, безличной и почти безболезненной.


Рецензии