Провинциальная болезнь
Настроение дрянь. Мерзотное. А каким оно еще может быть, если два месяца торчишь в Джизакской области в бараке посреди хлопковых полей?
В голову всякая ерунда лезет. Ни с того ни с сего вспомнился многометровый циклопический портрет генсека Брежнева в центре города: сидит, пишет что-то мудрое, на века. Мы, студенты, каждую осень по два-три месяца на хлопковых грядках корячимся, а он сидит тут, мыслитель, Ташкент охраняет!.. Была у меня хулиганская мечта: притащить как-нибудь ночью лестницу, и написать краской в тетради, лежащей перед генсеком, пару слов, которые не для лозунгов, но от чистого сердца.
Такое вот в голову лезло в тот вечер.
Скрипнула дверь барака. Она открылась не сразу. Я успел загадать: если выйдет кто-нибудь из студенток, подниму свой трагический зад.
Дверь приоткрылась. Наружу выбросило смех, что-то песенно-дружное. Из барака, виляя хвостом, выбежала дворняга.
Несколько секунд я молча провожал ее взглядом. Потом неуверенно хмыкнул, словно замышляя что-то. И тут меня прорвало. Я так захохотал, так затрясся, что чуть не сполз с насыпи.
Скучные, жирные звезды вспыхнули новым, веселым светом. Собака испуганно обернулась в мою сторону, словно спрашивая: чего это он?
Мне захотелось отблагодарить ее.
Барбоска была дружелюбной, не пугливой. Я повел ее за барак, и там, у печки, заглянул в огромный котел. В нем было пусто. Но на наше с собакой счастье у дверей кухни стояло ведро, на треть заполненное костями. Я оттащил его к ближайшей грядке. И начался пир! Дворняга вгрызалась в добычу. А я с удовольствием наблюдал за ней.
«Собака дворняга, - сказал я, наконец, мысленно ей и себе, - пойду-ка я, милая, к людям»
А у людей в тот вечер был праздник.
В дальнем углу барака среди сдвинутых раскладушек стоял раскрасневшийся именинник Гошка Чудновский. Поправляя сползавший с затылка венок из хлопковых коробочек, дирижируя ложкой, он смотрел на поющих влюбленным хмельным взглядом.
В узком темноватом проходе между раскладушками произошла заминка. Я столкнулся с новенькой. Эта старшекурсница появилась в бараке недавно: то ли болела, то ли пыталась откосить от поездки в совхоз, или еще что-то вроде того. Спокойные ясные глаза смотрели на меня. Я посторонился. Пропуская ее, услышал:
- А я вас искал.
Новенькая обернулась. Это говорил я.
- Меня? – спросила она.
- Да, - кивнул я решительно, - тебя, вас.
- Витька! Оставь нашу бабу, подлец! Иди к нам, - закричал пьяный Чудновский.
Новенькая вопросительно смотрела на меня. Глупо было стоять вот так ,посреди барака, молчать. Я улыбнулся, развел руками, и без особой охоты пошел к компании.
Старшекурсники оживились. Налили мне в кружку портвейна.
- Гоша, - сказал я, - дай бог тебе счастья, здоровья, такого же крепкого, как твоя луженая глотка. И хорошую женщину рядом!
Худющий Гошка прогнулся над чемоданом с закусками, застеленным газетой. Обслюнявил меня. Заорал «ура». Все нестройно подхватили его клич. Выпили. Мне передали гитару. Старательно, четко выговаривая слова, Чудновский велел:
- Сережа! Давай. Нашу. Хлопковскую.
- Хлопок, хлопок, хлопок! – затянули студенты и студентки. – Золото в пыли! Чтоб казну пополнить нас сюда везли!..
Потом над Канадой солнце красное садилось, из окон корочкой несло поджаристой, и даже мела вдоль по улице метелица. Новенькая не появлялась. Когда старшекурсники о чем-то заспорили, я отложил гитару. Вышел на воздух.
Новенькая сидела у насыпи на бетонном круге. Курила. Я подошел к ней. Сказал:
- Пойдем, погуляем.
И мы пошли по дороге.
Я понимал, что молчать некрасиво, нужно что-то придумывать, иначе – какого черта? Но говорить было не о чем. Пыль на дорожной обочине была такой теплой и мягкой, что мы разулись и пошли босиком.
Когда дошли до оврага, я подал ей руку. Спустились вниз. Я присел на траву.
- Садись, - предложил я новенькой и достал сигареты.
Казалось, что молчание устраивало ее. Новенькая закурила. Примяла рукой траву и легла, опустив на мои колени голову. Она сделала это так спокойно и просто, что я почувствовал себя настоящим серьезным мужчиной, каким всегда хотел быть, да вот не случалось…
И на этот раз не случилось.
Стрекотали цикады. Где-то рядом им вторили лягушки. Новенькая лежала с закрытыми глазами. Я не смог пересилить искушения. Наклонился и поцеловал ее.
- Не надо, - сказала она.
После этого злосчастного поцелуя до меня дошло, наконец, что старшекурсница равнодушна ко мне. Вдоволь поиздевавшись над собой, я подумал: какая умная женщина. Вздохнул. Заложил руки за голову и стал наблюдать, как кто-то невидимый мастерски сплевывает звезды.
- У меня пятерка была по астрономии, - сказал я вслух, - а сейчас смотрю на небо и ни черта не различаю: ни козерогов, ни львов. Как этот… как иностранец.
- А меня старший брат чертом пугал, - сказала новенькая, и я почувствовал, что она улыбается, - мы отдыхали в деревне у деда. Совсем сопливые были. Спали под открытым небом, в корытах.
– Как это? – спросил я.
– Во дворе, – пояснила она, – полкорыта пахучего сена, тепло, страшновато. А брат показывает на звезды и говорит: смотри, Ленка, во-о-он черт полетел!..
Она негромко засмеялась. И вдруг я вспомнил собаку. И тут же застонал, запрокинул голову, закусил губы, обхватил живот руками и покатился с хохотом по траве. Лена с интересом наблюдала за мной. Отдышавшись немного, с трудом подбирая и выговаривая слова, я рассказал ей предысторию нашей встречи у барака. Воображение у нее оказалось отменным. Вскоре и она вовсю смеялась вместе со мной.
Когда мы выбрались из оврага, меня пошатывало, что-то покалывало в боку. Мы обирали друг с друга репей, отряхивались, и, время от времени, тяжко вздыхали.
Наконец улеглось. Спешить было некуда. Мы бесцельно пошли по дороге и постепенно разговорились. Я слушал ее с интересом. Задавал всякие вопросы. В том числе серьезные. Казалось, что знакомы мы очень давно. Просто долго не виделись.
Набрели на бахчу. Не зная, спит ли сторож, осторожно обошли ее. Я, конечно, прихватил арбуз. Расколол его о большой камень. Медовую, самую вкусную середину отдал Лене. И сам с удовольствием умял приличный кусок. Шел первый час ночи. Ветра не было, но становилось все свежее. Когда мы снова вернулись к бараку, я сказал, что забегу за сигаретами.
– Что за цирк? – спросила Лена, когда я вышел в милицейской фуражке и с кителем в руках.
– У Вахтанга одолжил, – объяснил я и накинул ей китель на плечи.
Мы снова пошли по нескончаемой сельской дороге, щедро освещенной звездами. Снова говорили обо всем на свете. К полю, на котором собирали днем хлопок, вышли молча. Вдалеке, у межи, чернел какой-то знакомый квадрат. Разглядев его, я удивился: прицеп с хлопком, бестарка. По привычке отбросил сигарету. Меня удивило, что хлопок не увезли, и что можно посидеть там, наверху, погреться. Я указал Лене на бестарку.
– Передохнем?
– Да ну, – она нерешительно смотрела на высокие борта прицепа.
Цепляясь пальцами за сетку борта, я ловко влез наверх. Внизу шел спор опыта с доверием. Вмешиваться в него я не имел права. Но через какое-то время протянул Лене руку.
– Прошу! Осторожно, мисс. Ваши новые джинсы…
– Аферист, – сказала она, – какие они новые. Сто лет в обед.
Когда мы устроились на теплой примятой вате, я попросил объяснить, как она понимает слово «аферист».
– Аферист, это тот, кто заставляет женщин таскаться ночью по полям и оврагам. Он лазит по всяким железякам. Напяливает вот это. – Лена указала на китель и фуражку. – Мальчишка, в общем. Чего нарядился?
«У нее удивительная улыбка, – думал я, – тихая, улыбаются только уголки губ, но светлеет все лицо, особенно глаза»
– Да не знаю, – сказал я, – ты посмотри, какая ночь! Красотища. Летите, в звезды врезываясь. В городе такое не увидишь.
– В городе хорошо, – серьезно возразила Лена, – а Маяковского я не понимаю.
– Зря, - сказал я, – такого мужика грех не понимать. Просто преступление.
Лена повернула голову в мою сторону.
– Ты как с женщиной разговариваешь?
– Как аферист. Тебе удобно? – спросил я.
– Да. Не смотри на меня так.
– А ты глаза закрой.
– Все равно. Не гляди.
Я не выдержал и спросил:
– Лен… А есть человек, который… любит тебя? И, которого ты…
Она ответила спокойно. Так, словно ждала этого вопроса.
– Есть.
Я помолчал. Потом спросил:
– Это не из тех физиков, что в воскресенье к нам приходили?
– Нет. Он сейчас далеко.
Я вздохнул разочарованно. Почти обреченно. Задрал голову в небо. Долго смотрел на звезды. Смотрел, смотрел, и увидел сон.
На большом, зеленого сукна столе, играет в бильярд Маяковский. Я стою рядом, натираю кий мелом. Жду своего удара. Маяковский, щурясь от дыма зажатой в зубах папиросы, неторопливо прицеливается. Вонзает в лузу очередной шар. Потом еще один. Он проделывает это в одном и том же ритме. Долго. Все бьет и бьет своим кием. Я удивляюсь: откуда на столе так много шаров? Но вот Маяковский переводит взгляд на старичка, сидящего на длинной скамейке у стены. Старичок похож на Льва Толстого. Он чем-то недоволен. Грызет семечки.
– Ждет, что промажу, – указывает на него кием Маяковский, – знаешь его?
– Знаю. Корней Иванович рассказывал, - почему-то отвечаю я.
Переведя языком папиросу в противоположный угол рта, Маяковский кричит старику громко:
– Папаша! Хотите, промажу?
Старик приставляет ладонь к уху. Приподнимается со скамейки и задевает плечом полку с шарами. Они с грохотом падают на пол, катятся под стол. Я наступаю на желтый «карамболь». Взмахиваю руками. Падаю.
И – просыпаюсь.
Первое ощущение – острая боль в левом плече. Затем – грохот, шум, тряска и ветер в ушах. Что это? Ах, черт! Нас везут куда-то! Значит, это был удар о борт. Пытаюсь разглядеть что-то в темноте, приподняться с хлопка. Но при быстрой езде нас с Леной подбрасывает так, что мы вцепляемся руками в борта прицепа и панически думаем только о том, как бы не вылететь на дорогу.
«Уговорить ее спрыгнуть на ходу? Рискованно. По какой дороге едем?! Куда везут?! В этой предрассветной беззвездной темени ни черта не видно!»
Меж тем трактор резко свернул влево. Я скорее почувствовал, чем узнал, что мы выехали на дорогу, по которой шли к прицепу с хлопком. Барака еще не было видно, но мы с Леной переглянулись: оба поняли, что он где-то тут, близко, справа от дороги. Я нашарил фуражку. Наклонился к Лене. Крикнул ей:
– Попробуем спрыгнуть!
Она кивнула. И тут мы увидели впереди два ярких желтых пятна: еще один трактор с прицепом громыхал нам навстречу.
Дальнейшее запомнилось смутно. Быстрота и невнятность событий тех ночных минут были похожи на злую, трезвую драку, в которой ни на секунду нельзя останавливаться, расслабляться. Отрывочно вспоминаются мои бессмысленные крики трактористу, удивительно спокойный взгляд Лены, слепящий свет фар встречного трактора, ругань водителей, бегущие от барака люди, и перекошенное от злости лицо курсанта школы милиции Вахтанга.
- Вы, товарищ Кирилов, можете шмотки собирать.
С лица однокурсника Юдина не сходит снисходительная, покровительственная гримаса. Она появилась у него еще в прошлом году. Тогда в кабинете декана нас по очереди окучивал дружелюбным тихим голосом улыбчивый гебист. После встречи с ним Юдин расцвел и приклеил к своей физиономии эту самую гримасу.
– Органы, товарищ Кирилов, покатили в штаб, он же объединенный деканат, – продолжал Юдин.
– Поехали, – машинально, думая о своем, проговорил я.
– Во, во, во, – удовлетворенно пропел Юдин, – подкатит воронок, преимущественно черный, и тебя, болезного…
Я глянул по сторонам.
– Слушай, Юдин… Шел бы ты… на другую грядку.
– Пойдете вы, гражданин Кирилов. - Юдин опять покровительственно улыбнулся. – Потому что любите себя в форме, а не форму на себе.
Подошел Мишка Винокуров. Самый близкий мой друг на курсе.
– Ну, что? – короткая виноватая улыбка сменилась серьезным вопросом в глазах.
Я промолчал. Посмотрел на Зудина.
– Иди, тебя жена ищет, – сказал Винокуров Зудину.
– Ну, ну, – хмыкнул тот, – валяйте. Прощальное интервью.
– Иди, иди, к жене, – поморщился Винокуров.
Жены у Зудина не было. Была цель: через два года жениться на скуластой однокурснице, дочери полковника милиции.
«Бычок» почти докуренной сигареты обжигал Мишке пальцы. Но он терпеливо досасывал его. Ждал, что я скажу.
– Сколько собрал, – спросил я, когда Зудин ушел.
– Я сегодня на хермане. Офелия, говорят, в совхоз поехала. В деканат. На совет. По твою душу.
Я вяло отмахнулся.
– Спички дай.
– Она тебе все припомнит, - вздохнул Мишка, - и частушки, и вечера. И Бенину маму.
Бениной мамой Офелию, нашу Офелию Джаббаровну, назвал как-то за занудство Эдик Дишель. А она не поняла, о чем он. Позже спросила у меня, что это значит. Я выкрутился. Сказал, что это такое имя ласковое у евреев. А она, наивная, стала перед всеми на полном серьезе похваляться: «Ребятки! Я теперь ваша Бенина мама!» До тех пор хвалилась этим званием, пока ей кто-то не растолковал, о чем речь.
– Нет, ты послушай! – Перебил я Мишку. – Не понимаю – чего на меня Вахтанг взъелся?!
Мишка кисло улыбнулся.
– А форма… Ты же не спросил у него.
– В том-то и дело, что спросил!
– А все говорят, что нет.
– Все?! – Я смял пустой спичечный коробок и тут же отшвырнул его. – Да мне до лампочки, что все говорят! Они много сейчас чего наговорят… Когда я спросил у него про китель, он ответил: «Смотри, запачкаешь», и все!
Тут мы оба увидели Валерку Мелкумова.
– Шустряк! Ну и шустряк ты, Кирилов! - Он лыбился заговорщицки. – Только чего ты с нашей-то, со старухой? Среди своих не нашел, или…
Я перебил его.
– Валерка. Ты вчера сидел рядом с Вахтангом, когда я китель у него просил. Ты же слышал, что он мне сказал?
– Ну, слышал. Типа не испачкай, да? – Мелкумов на какой-то миг посерьезнел, но тут же снова cтал лыбиться, этот козел. – Ну? И как она тебе, а? Эх, Серый! Не ту пешку ты в королевы ведешь!
После обеда никто не ушел из барака. Все делали вид, что доедают кашу, убирают посуду, возятся с одеждой. Но я чувствовал, понимал: все ждут начала собрания, назначенного еще утром. Я тоже сидел на нарах. Чинил тельняшку. Рядом над чем-то показушно, громче обычного, смеялись сокурсники.
Я поглядывал на соседние нары, раскладушки внизу, и думал, что все это похоже на древнеримский цирк. Есть арена. Есть зрители. И гладиаторы. Сейчас прозвучит обращение к почтенным гражданам Рима. Перечисление достоинств бойцов. Гладиаторы еще не вышли. Один заправляет бензином свой мотоцикл, другой чинит тельняшку. Последнему до лампочки, чем кончится побоище. Он почему-то тревожно-счастлив. И ни одна особь, украдкой зыркающая на него, думающая: вот влип чувак, не знает об этом. Зыркайте! Смакуйте иллюзию под названием «кающийся варвар»!
Я думал о ней. Я не видел ее. Но это было уже не важно.
На арену вышла Офелия. Оправила свою клетчатую рубашку. Смахнула с брючек пылинки. Заложила руки за спину и, гордо так, задрала голову, чтобы придать себе больше солидности, казаться выше своего маленького роста.
– Ребятки! Заканчивайте! Сейчас будет собрание. Ребятки, быстрее!
Ребятки, в основном девицы второго и четвертого курса, еще пару минут возятся. Постепенно гул стихает.
– Итак, товарищи! Сегодня мы обсудим поведение студента второго курса Кирилова.
Как по команде зашумели старшекурсницы. Офелия выждала.
- Тише! Я понимаю вас. Я все понимаю! Кирилов ваш товарищ. Он играет на гитаре. И, тем не менее…
Шум усилился.
- …и, тем не менее, вопрос уже решен.
Сразу несколько голосов выкрикнули:
- Как решен?!
- В штабе постановили… Прошу тише! - Офелия отчеканила. – Кирилова лишить стипендии. И отправить в город. Для окончательного решения вопроса.
Я напрягся. «Ого! Статья-то серьезная. С конфискацией меня из универа».
Тут зашумели старшекурсники. Можно было разобрать:
- Объясните, что случилось! Мы ничего не знаем! Какое имели право?!
Офелия подняла руку.
- Тихо, тихо! Вчера поздно вечером, когда отмечали день рождения студента Чудновского, Кирилов и студентка четвертого курса… я не буду называть ее фамилию… пошли гулять. При этом Кирилов подошел к нашему курсанту милиции Вахтангу, и, не спрашивая, взял его китель… Тише! Взял китель и фуражку. Когда все легли спать, Вахтанг поднял меня. Он был взволнован. Пропала его форма.
Ее стали перебивать выкриками.
- Позвать курсанта! Баба в форме! Вахтанга сюда!
Несколько студентов побежали его искать.
Когда курсант вошел в барак, лицо его было напряженно-серьезным. Все замолчали.
- Вахтанг! Расскажите собранию еще раз, что вчера произошло, попросила Офелия.
Курсант одернул китель.
- Вчера произошло. Да. – Он указал рукой не меня. - Вот этот парень, да, заходит вчера в барак. Я с ребятами на нарах сидел. Ничего такого, да. И просит мой китель. Я говорю: «Ара, кацо! Запачкаешь!» Он говорит: «Нет! Я осторожно! Только за арбузом схожу, с девушкой погулять. Правильно, да?».
Курсант обернулся в мою сторону.
- Правильно, - выдавил я из себя, - но ты же больше ничего не сказал.
Грузин возмутился:
- Слушай! Как ничего?! А что еще говорить?!
Барак зашумел.
- Но есть же свидетель! – не выдержал я. – Он сидел рядом. Может подтвердить.
- Ара, кацо! Какой свидетель? Мозги не крути, да!
- Мелкумов с четвертого курса, - сказал я. – Валера, ты где? Скажи!
Все повернули головы в сторону Мелкумова. Ему явно не нравилось это всеобщее внимание. Он процедил сквозь зубы:
- Ну, правильно… Вахтанг сказал: не запачкай…
Курсант нетерпеливо спросил, почти крикнул:
- А потом?!
Глаза Валерки забегали.
- Я… Я точно не помню.
Теперь возмущались, спорили все. Только Офелия растерянно молчала. Курсант выругался на грузинском. Кто-то выкрикнул в его сторону: баба! Грузин мотнул головой. Глаза его округлились. Казалось, он сделает сейчас что-то невероятное. Ребята с четвертого быстро окружили его. Потащили на кухню. И меня следом. За нами пошли несколько второкурсников. Остальные остались спорить с Офелией.
И на кухне курсант долго не мог прийти в себя. Он то вскакивал с ящика, то пинал его. Снова ругался по-грузински, тыча рукой в сторону барака. Я сидел в стороне. Молча курил.
Вахтанга успокаивали. Ему объясняли, что мне грозят большие неприятности, что он сам студент, и должен понимать.
- Нет, парни! Я тоже студент, да! – Вахтанг расстегнул ворот рубашки. – Вот он вчера извинился, все как надо… Но вы поймите! Меня под суд могли отдать! Форма, ара!
Кто-то крикнул:
- Офелия идет!
Вошла Офелия. Внимательно оглядела нас.
- Вахтанг, можно вас на минуту.
Они вышли. Возникла пауза. Четверокурсник в черной куртке сказал мне:
- Старик, не киксуй.
У входа в кухню появилась учетчица Лиля. Она не решалась войти. Произнесла с порога:
- Офелия с Вахтангом в штаб едут. Там петицию написали.
Парни оживились.
- Что ты там встала? Заходи! Какую петицию?
- Что это случайность. Что Кирилов, в принципе, хороший. Берем его на поруки.
Лиля посмотрела на нас независимым взглядом. Повернулась и ушла.
Прошла неделя. Неделя оставалась до отъезда в город.
Мне, как выразился Юдин, заменили статью. Стипендии лишили только на месяц. С условием, что пахать должен наравне с передовиками, собирать их норму – сорок килограмм. И я пахал. Мишка помогал мне. То делился своими килограммами, то приписывал их, когда дежурил на хермане. И другие студенты на весах тоже проявляли солидарность.
Старшекурсницы оказались умнее наших девчонок. Они сразу сделали вид, что забыли ту ночную историю. А мои однокурсницы ничего забывать не хотели. Я понимал это по их взглядам, по обрывкам ехидных фраз. Может, это была какая-то ревность к тому, что я увел в ту ночь не кого-то из них. Да ну этих дур!..
По вечерам я направляюсь с гитарой старшекурсникам.
Мы поем сначала веселые песни. Потом, насмеявшись вдоволь, меняем репертуар. В двенадцатом часу Офелия забирает у меня гитару и уходит с ней в свои покои. Наступает относительная тишина. Изредка в разных точках барака вспыхивают огоньки сигарет. Но вскоре и они гаснут.
Тогда осторожно, чтобы не скрипели нары, подползаю к Зудину. Он похрапывает. Уткнулся в подушку, как теленок в вымя. Вытаскиваю из-под подушки транзистор и возвращаюсь на свое место.
Среди помех и шума в эфире трудно быстро найти джаз или другую хорошую музыку. Но когда понравившаяся мелодия сливается с отстоявшейся тишиной барака, я закрываю глаза, слушаю. Я знаю, что скоро услышу ее тихий голос:
- Хватит дымить. Спи.
Гашу окурок. Иду к ней. Она прикладывает палец к губам. Она любит хорошую музыку. Особенно радуется, когда мне удается найти волну, на которой передают песни Тома Джонса.
- Он поет так, словно отчаянно, красиво скачет на лошади, - шепчет она, - свистят пули, а ему на это плевать, потому что у него сильный, красивый голос, и большое, красивое сердце. Он скачет по дороге жизни и поет.
Она не любит, когда я внимательно смотрю на нее. Но я не могу не смотреть на нее вот так, не гладить осторожно ее волосы. Однажды я поцеловал ее. Она не оттолкнула меня. Но губы ее были бесчувственными.
Домой! Ура! Наконец-то домой!
Даже не верится, что завтра это должно случиться. Мишка только что вернулся из совхоза с этой новостью. Все в который раз подходят к нему, переспрашивают, заглядывают в глаза: не врет, не разыгрывает? Он начинает злиться. Достает из-под подушки бутылку портвейна. Сует ее под нос очередному Фоме неверующему.
- Слепой, да? Тратил бы я заначку, последние два рубля!
Тому, кто не верит, нравится Мишкина злость. Она правдоподобна. Мишке тоже нравится злиться и быть центром внимания.
Наконец слышится кудахтанье трактора. Все высыпают из барака. В кабине рядом с водителем сидит Михал Борисыч, замдекана. У него не серьезное, как обычно, лицо. И мы не прячемся, как обычно, на нары.
Домой! Ура! В город!
Да здравствуют ванны и парикмахерские! Театры и кафе! Не будет барака, подъемов, норм! Бригадира, хермана – не будет! Ура-а=а!..
Но мне расскажут в полночь
осенние дожди
на что в беде способны
товарищи мои.
Пеня обрывается. Такая сегодня не в масть. Сегодня весело. Но я никому не помешал. Я пел ее про себя.
Михал Борисыч, замдекана, наш Мишаня говорит:
- Ну-ка, Кирилов, дай гитару. В пятьдесят седьмом мы вот что пели.
Он тихо поет романс, который пели и в двадцать седьмом, и в пятьдесят седьмом. И будут петь через сто лет. Мишаня поет плохо. А нам-то! Мы перемигиваемся, аплодируем, смеемся.
Домой! В город!
Мишаня понимает наши чувства. Улыбается. Надкусывает протянутый ломоть дыни. И просит: пойте еще!
За полночь становится тише. Некоторые даже пытаются укладываться спать, втайне понимая безнадежность своей затеи.
Недалеко от барака горит покрышка от тракторного колеса. Вокруг нее танцуют под транзистор. Парочки уходят в ночь.
Я ищу ее. Спрашиваю у танцующих. Пожимают плечами. Иду в барак. Пробираясь мимо компании сокурсников, слышу:
- …все это сказки Андерсена! Любовь – провинциальная болезнь.
Окидываю барак взглядом. И тут Лены нет.
Тогда я ухожу за поля, на бахчи. Возвращаюсь во втором часу. В это время спят почти все. Но кто-то еще гуляет. Кто-то целуется здесь, в бараке.
Она уже в спальном мешке. Не спит. Я показываю пальцем на арбуз. Закатываю его под раскладушку.
- Это тебе.
- Спасибо.
Смотрю на нее. Боюсь, что сейчас скажет: хочу спать.
Нет. Спокойно смотрит на меня. Я рассматриваю ее глаза, губы, волосы. Они у нее такие необычные. Не как у всех. Очень красивые. Закрываю лицо рукой. Смеюсь тихо. От счастья.
У нее на лице растерянная улыбка.
Я торопливо рассказываю ей обо всем, что люблю, о тех, кем дорожу. О Мишке, Пастернаке, Высоцком, Гершвине, Хемингуэе.
- А еще есть одна женщина...
Она перебивает шепотом:
- Не надо. Нельзя, понимаешь? Не надо. Мы… Тебе будет тяжело, понимаешь?
Я закрываю глаза. Улыбаюсь. Глажу ее щеку.
- Ну, и черт с ним. Мне до лампочки. Милая.
Она шепчет:
- Наклони голову.
Опускает руки мне на шею.
- Я совершаю преступление.
Я ищу ее губы. Она останавливает меня. Смотрит в глаза. Говорит серьезно, спешно:
- Привожу приговор в исполнение.
Почему не идет дождь?
Все готово. Есть тучи. Порывы ветра. Голые осенние деревья. Есть я, человек в плаще. А дождя нет.
Это неправильно. Нужен дождь. Проливной. Чтобы у меня были мокрые волосы. Чтобы я промок, продрог, как собака и вернулся домой. Чтобы с угла следующей улицы, где начинается базар, дождь прогнал всех торговок с цветами. И тех, что стоят под деревьями с голыми ветками, и тех, что под навесом.
Она не отвечает на звонки.
Однажды вышла к телефонной будке и попросила, чтобы я не искал ее, не звонил. Не приходил к ее дому. Она сказала, что все забудется. Ее губы дрожали, но она не плакала.
Вот они, торговки с цветами.
Почему так много цветов? Почему так больно? Почему так много, красиво и больно? Среди цветов.
Постою. Закрою глаза. Отвернусь. Вот так. Но когда я делаю шаг, другой, становится еще больней. Словно кто-то сильно бьет по спине. Что это? Шпицрутены? Или торговки бьют букетами по спине?
Я пройду этот строй.
Я приду к ней и скажу:
- Извини. Я без цветов. Но я не могу не любить тебя.
Свидетельство о публикации №226102101418