Пассажир

Скажу сразу, я не тот, кто сейчас физически пишет эти строки. Я тот, кто сидит в этом человеке. Да, возможно, что вы его/меня встречали, возможно, мы разговаривали, и я наблюдал. Я не управляю этим телом, не вмешиваюсь, и не меняю судьбы, я сижу в нём, как в скафандре или как в домике, чтобы узнать этот мир через его жизнь. Я прячусь. Видите ли, я не вы. И я не он, но он меня чувствует. И ему страшно. Из-за меня он может сойти с ума, потому что ощущает свою инаковость. Он центр всего сущего. Есть он и всё остальное. Представьте Христа, который в какой-то момент осознал свою избранность и испугался. Почему он? Он не хочет быть богом, не хочет на крест, а хочет, быть как все. Но нет, ты избран. Так что вперёд, и с песней. Как жить с этим? Так и мой скафандр. Он начал пить, чтобы не думать об этом. Забывается. Пишет стихи, чтобы скрыться от страшных мыслей в творчестве. И снова пьёт, когда пуст. Мне его жаль, и я внушаю ему самообладание, чтобы не свихнулся.

Закономерный вопрос, кто я? Вы удивитесь, но я и сам не знаю. Правда. Но предполагаю, что я сделал это незнание умышленным. Видимо, по причине своего сокрытия от чего-то, или же нейтралитета. Единственное, что я могу, это наблюдать. Есть, какая-то сила во мне, которую я, а может и не я, заблокировал. Во благо ли, нет ли, я не знаю. Может я в тюрьме и заперт в этом теле, а может, как я сказал ранее – прячусь. Думаю, смерть этого человека всё разъяснит. Однако и я боюсь его смерти. Его страхи и чувства передаются и мне, причём до каждого атома и до каждой частицы. Я равно чувствую боль, похмелье и тошноту, как и он. Я люблю всё, что ему дорого, и ненавижу то, что у него вызывает отвращение. Я с ним сросся. И не удивительно. Ведь я с ним с самого начала. Впрочем, я соврал. Не знаю как, но что-то от меня всё же помогает этому человеку. Были случаи, когда он просто обязан был умереть, но даже мне неведомым образом, смерть и надвигающиеся к этому событию обстоятельства, разворачивались и меняли свой ход. Он не упал с крыши, его не задавили, когда по пьяни уснул на федеральной трассе М5, в конце концов, его не взяли на войну! И это не считая всякой мелочи, которые могли произойти, вроде отравлений и инсульта. Что-то бережёт нас. Но что? Хотел бы я знать. На земле есть ангелы-хранители, если верить попам, но вдруг есть что-то, что следит уже за мной? Если я в тюрьме, логично, чтобы был и надзиратель. А если нет, что тогда? Объяснить я этого не могу, так как я, в отличии от моего непутёвого друга, не обладаю силой воли. Да и воли у меня нет. Я вынужден претерпевать все его выходки и бзики. Я могу только ему шептать, более ничего. С другой стороны, я никогда не позволял ему проговаривать это вслух. Ни матери, ни приятелю, ни даже знакомой продавщице, которая уже узнавала его состояние по одному только взгляду и продавала водку в кредит в любое время суток. Стоило ему только начать:  «Слушай, тут такое дело…», и я чувствовал, как мир тут же ставит между ним и остальными невидимую перегородку. Сначала лёгкое недоумение, потом торопливое «ладно-ладно», а следом - это осторожное, почти брезгливое расстояние. Я не хотел, чтобы он стал для них «тем странным парнем». Не потому что стыдился его, а просто потому, что я слишком хорошо видел, как люди отводят глаза от всего, что не влезает в их привычные стереотипы и штампы. И я шептал ему: «Молчи. Держи это при себе. Пусть думают, что ты просто пьёшь. Пусть думают, что пишешь плохие стихи. Пусть думают, что просто не можешь собраться. Это безопаснее». Но безопаснее не становилось. От молчания эта тяжесть только густела, становилась плотнее, оседала где-то под кадыком, мешая дышать. И тогда мы стали искать что-то, что даст хоть какое-то понимание. Не оправдание, не красивую легенду, а хотя бы ничтожно малую опору, которая звучала бы не как бред сумасшедшего, а как… ну, как наука что ли. Что-то холодное, отстранённое, с формулами и экспериментами, будто это вообще не про нас, а про какие-то абстрактные частицы в вакууме. Так мы и оказались с бутылкой на кухне. Воздух был спёртым, будто сам сопротивлялся любым нашим поискам. Экран телефона ярко светил в лицо. Он листал ленту, привычно проскакивая новости, пока палец сам не зацепился за заголовок: «Эффект наблюдателя: как сам факт наблюдения меняет реальность». Он хмыкнул, будто это была случайность, но я почувствовал, как в нём шевельнулось что-то отчаянное – слово «наблюдатель» торкнуло. Оно наконец-то накрыло эту странность, как стекло накрывает бабочку: не раздавит, но удержит, не даст ей улететь в полный хаос. Я не тянул его к этому видео. Не подталкивал. Просто не мешал. И этого хватило. Он ткнул на ролик. На экране молодой учёный с простыми рисунками на доске объяснял про фотоны, про эксперимент с двумя щелями, про то, что частица ведёт себя по-разному, если за ней наблюдают. Он хмурился, кивал, будто пытался примерить эти слова на себя, как чужую куртку - великовата, но вдруг оказалась неожиданно тёплой.
- Значит, ты… наблюдатель, - тихо пробормотал он мне, пробуя слово на вкус. - А я… я просто фотон.
Я хотел ответить «нет». Хотел сказать «это не про нас», потому что не люблю, когда всё становится слишком простым, и подозрительно понятным. Но слова застряли. Потому что слово «фотон» вдруг легло на моё ощущение идеально. Крошечная частица, летящая в темноте, которую кто-то должен заметить, чтобы она вообще существовала. В этом было что-то невыносимо точное - не про силу, не про власть, а про хрупкость. Про то, что без взгляда я просто растворюсь в темноте.
- Да, - прошептал я. - Ты фотон. Только я другой фотон. Мы летим рядом.
Он криво усмехнулся и потянулся к бутылке.
- Тогда я вообще ничего не решаю, - сказал он, и в его голосе не было ни злости, ни обиды - лишь усталое облегчение, как будто он наконец-то нашёл оправдание своей беспомощности.
А я, чувствуя, как по его телу разливается привычная горечь, вдруг понял: самое страшное не в том, что он ничего не решает. Самое страшное в том, что, возможно, и я сам - тоже ничего не решаю. И я тоже просто фотон, который случайно оказался в его теле. И если никто не будет смотреть… я просто исчезну. Я крепче вцепился в эту тишину, в это «мы», в эту кухню, в этот свет экрана, как в единственную опору, которая у нас осталась. И снова шепнул ему, так тихо, что даже сам еле услышал:
- Держись, братан. Просто держись.

Я чувствовал, как после этого слова - «фотон» - мир вокруг нас будто чуть-чуть перещёлкнулся. Не как в кино, когда всё вспыхивает и меняется за секунду. Наоборот: всё стало плотнее, тяжелее, будто кто-то прибавил гравитацию. И теперь каждая мелочь цепляла взгляд так, будто в ней пряталась подсказка. Мы вышли из дома рано, когда город ещё не успел натянуть на себя дневной шум. Лужа у подъезда лежала, как чёрное зеркало, и в ней дрожал кусок серого неба. Вовка хотел просто обойти её, привычно поджать губы от сырости, но я вдруг заставил его остановиться - не силой, не приказом, а тем самым холодком в груди, который он принимал за предчувствие. Он замер, посмотрел вниз, и я смотрел его глазами: эта лужа была не просто водой. Она была как щель между двумя состояниями - мокрым асфальтом и отражением, тем самым «до» и «после», о которых говорил учёный на видео. Две щели. Эксперимент. Вероятности. Я почти физически ощущал, как реальность здесь чуть-чуть колеблется, будто не решила ещё, какой стороной лечь. И я шепнул: «Смотри. Просто смотри». Он смотрел, и в этом взгляде было не любопытство, а попытка удержать мир от распада. Дальше - вывеска на углу. «Продукты 24». Обычная, выгоревшая, с одной мигающей буквой. Вовка скользнул по ней взглядом, как по чему-то невидимому, привычному мусору. А я впился в неё. В эту мигающую «о», в облупившуюся краску, в тень от козырька, которая падала ровно на третью ступеньку. Для него это был просто магазин, где ждала его знакомая продавщица. Для меня - узел координат. Точка, где он мог свернуть, мог задержаться, мог встретить кого-то, кто всё испортит или, наоборот, спасёт. Я видел эти развилки не как линии на карте, а как тяжесть в воздухе: если он зайдёт туда - вероятность одного, если пройдёт мимо - другого. И я снова шептал: «Мимо. Просто мимо». Он послушался - не потому что понял, а потому что нога вдруг сама отказалась сделать шаг к двери. Но в метро было хуже. Там мир дробился на лица, на взгляды, на случайные касания в толпе. Каждый человек казался звеном в цепи, которую никто не видел целиком. Вот парень в наушниках, который слишком резко дёрнулся, когда поезд тронулся - и чуть не толкнул Вована в проём. Я почувствовал этот импульс заранее, как треск в нервах, и заставил Вовку чуть отклониться - на сантиметр, не больше. Этого хватило. А потом я смотрел на этого парня Володькиными глазами и думал: «Ты не хотел. Ты просто был частью вероятности. Ты не злой, не добрый, ты просто сдвинул стрелку». И мне стало почти стыдно за то, что я так пристально его разглядываю, будто он не человек, а шестерёнка в огромном, бездушном механизме. Но это был не план. Не чей-то замысел. Никакого сраного бога, никакого куратора, никакого надзирателя, о котором я когда-то думал. Просто механика. Огромная, равнодушная, состоящая из миллиардов крошечных выборов, из случайных взглядов, из мигающих вывесок и луж, которые отражают не небо, а возможные варианты путей. Направления векторов и инерции. Одно тянуло за собой другое. И мы с Вованом были здесь двумя фотонами, которые летели рядом и своим присутствием чуть-чуть меняли рисунок волн. На пересадке Вовка достал свой блокнот для стихов и нацарапал строчку: «Мир и не собирался нас понимать, он просто нас просчитывает». Я почувствовал, как эти слова легли на нашу общую усталость, словно бинт на ссадину - не вылечили, но прижали боль. Он не знал, что это я подтолкнул его руку, не силой, а тем же самым напряжением, которое заставляло его смотреть на лужи и вывески. Он думал, что это его мысль. И пусть. Пусть думает, что его. Главное, что она была верной. А потом он поднял глаза на табло, где бежали названия станций, и вдруг замер. Не от страха, не от озарения, а от странного, холодного покоя. Как будто на секунду он увидел всю эту сеть целиком: не как карту, а как живую, дышащую структуру, где каждый шаг рождает новую волну, а каждый взгляд её фиксирует. И он тихо, почти беззвучно, будто разговаривая с самим собой, сказал:
- Значит, никто не следит. Просто мы сами и есть этот взгляд наблюдателя.
Я не ответил. Не было слов. Но я крепче прижался к этой тишине внутри него, к этому «мы», и прошептал то единственное, что оставалось:
- Да. Мы смотрим. И пока мы смотрим - мы есть.
Мы вышли на Пролетарской. Вовке надо было выпить. Чёртово похмелье!

Асфальт на выходе из метро был не просто мокрым, он был липким, будто город выжимал из себя ночную сырость и не хотел её отпускать. Мы шли вдоль многочисленных витрин, которые были мутными от дождя, и в них отражались не просто вывески, а их призраки - двойные, смазанные, будто реальность давала сбой. На одной витрине реклама суши-бара накладывалась на отражение аптеки, и получалась странная, неправильная картинка, в которой не было смысла, но была какая-то пугающая логика: еда и лекарства, жизнь и болезнь, рядом, вплотную, без границы. Вовка скользнул по этому взглядом, поморщился, будто от яркого света, и отвернулся. А я смотрел. Я смотрел на эти наложения, на эти стыки, и пытался понять, есть ли в них хоть какой-то знак, хоть какая-то последовательность, которая скажет мне: «Вот оно, вот как это работает». Но знака не было. Были только совпадения. Случайные, равнодушные, как брошенные кости. И от этого становилось ещё страшнее: не от того, что мир враждебен, а от того, что ему всё равно. Он просто прокручивает свои шестерёнки, и делает это без злобы, без умысла, просто потому что такова его инерция. Но если рассчитать верно, то можно предугадать следующую комбинацию.
- Ты похож на шулера, который хочет обыграть казино, - сказал Вовка, и я заткнулся. Он был прав.
К тому моменту, когда мы дошли до магазина, где продавали «лекарство», Вовка уже еле держался на ногах. Не только от похмелья, но и от этой непрерывной, изматывающей внимательности, которую я в него вгонял. Он просто хотел закрыть глаза, сделать глоток, почувствовать, как тепло растекается по груди и гасит этот бесконечный анализ. Осталось чуть-чуть потерпеть. Чёрт, даже я почувствовал горячий запах инсульта. Зараза.
- Держись, - снова шепнул я. - Ещё немного. Просто держись.
Вовка толкнул дверь, звякнул колокольчик, и внутри запахло старым деревом, пылью и дешёвым алкоголем. Продавщица подняла глаза, и в её взгляде мелькнуло то самое, знакомое: не сочувствие, не осуждение, а усталое понимание человека, который видит эту сцену уже в сотый раз.
- Водки? - спросила она негромко.
- Да.
- Ноль пять?
- Да.
Она достала бутылку, поставила её перед нами, натыкала нужную сумму в кассе, и Вовка заплатил. Продавщица посмотрела на него чуть дольше, чем обычно. В её глазах мелькнуло что-то, похожее на сочувствие, но она быстро спрятала это, потому что знала: сочувствие тут не поможет. Она просто протянула ему бутылку, не говоря ни слова. Он взял её, сжал в руке, как якорь, и я почувствовал, как напряжение немного стало отступать. Не потому что алкоголь был ответом - он им не был, а потому что это был маленький, понятный, человеческий ритуал, который на минуту возвращал всё на свои места. Мы вышли обратно на улицу. Дождь почти прекратился, но воздух был тяжёлым, пропитанным влагой и усталостью. Присели на лавку и Вовка тут же открутил крышку, сделал первый большой глоток, и огненная воды медленно стала проваливаться, приглушая этот бесконечный гул вероятностей. А я сидел внутри, смотрел его глазами на мокрый асфальт, на тусклые вывески, на редких прохожих, и думал: «Мы не видим плана. Мы не видим смысла. Мы просто пытаемся не утонуть в этом грёбанном шуме».

Вовка снова открутил крышку, и сделал уже небольшой глоток, задержал дыхание, потом выдохнул. И этот выдох прозвучал почти как «ну вот, теперь можно». Напряжение начало оседать, как пыль после бури. Я даже почувствовал, как его плечи чуть опустились, не от слабости, а от того, что одна волна наконец-то схлынула. Он достал сигарету, щёлкнул зажигалкой, затянулся и, не глядя на меня, вернее, не глядя внутрь себя, хрипло сказал:
- Видать, я схожу с ума. Я уже тебя слышу. Да и всегда слышал. Что ты меня скафандром обзываешь.
Я оцепенел. Не потому что испугался, что он сойдёт с ума, а потому что… я ведь правда так думал. «Скафандр». «Домик». Я был уверен, что эти слова живут только у меня, в моём молчании, и он их не слышит. Я прятал их, как прячут что-то стыдное, и думал, что у меня это получается. А он всё это время знал. Просто не показывал.
- Ты… что? - прошептал я, и сам услышал, как нелепо это звучит. Как будто я надеялся, что он сейчас скажет: «Да ладно, показалось».
- Что слышал, то и говорю, - он стряхнул пепел, и тот рассыпался по мокрому асфальту, мгновенно темнея. - Ты думаешь, я не чувствую, когда ты там шевелишься? Когда ты заставляешь меня останавливаться у луж, сворачивать мимо магазина, отклоняться в метро… Я не настолько тупой. Просто мне было проще думать, что это я сам такой дёрганый. Что это нервы, похмелье, жизнь. А теперь… теперь какого хрена? Кончай уже мозги мне канифолить. Скафандр, блин. Будто я для тебя не человек, а костюм.
Я хотел сказать: «Нет, не костюм. Ты не костюм». Хотел объяснить, что «скафандр» - это про защиту, про то, как я прячусь, чтобы не сломать его. Но слова не шли. Потому что в его голосе не было истерики. Не было крика «забери это назад». Была усталая, горькая ясность человека, который долго терпел чужую тень, а теперь просто устал её не замечать.
- Я не хотел, - наконец выдавил я. - Я думал, ты не слышишь.
Вовка хмыкнул, и в этом звуке было столько горечи, что она почти перебила запах табака и алкоголя.
- Ну, да, конечно. Ты так и думал. Тебе так удобнее. Ты сидишь там, смотришь, шепчешь, спасаешь… и при этом остаёшься невидимкой. Зорро, блин. Герой в тени. А я тот, кому потом всё расхлёбывать: кто на меня косо посмотрит, кто решит, что я странный, кто перестанет звать на посиделки. Ты хоть раз подумал, каково это - жить с тем, что тебя считают чокнутым?
Я почувствовал, как внутри всё сжимается - не от вины, а от внезапного понимания: я правда не думал. Я смотрел на вероятности, на узлы, на трещины в асфальте, я просчитывал, как уберечь его от беды, но я ни разу не остановился на том, что сам факт моего присутствия - уже беда. Что быть «тем странным парнем» - это ежедневная, тихая пытка.
- Прости, - сказал я, и это слово прозвучало непривычно, как будто я его давно не использовал. - Прости, что прятался.
Вовка затянулся, выпустил дым и наконец посмотрел прямо - не глазами, а тем внутренним взглядом, который на секунду совпал с моим.
- Да, ладно. Чего уж теперь, - тихо сказал он. - Просто… не прячься. Если ты там есть - будь. Не как тень, которую я должен делать вид, что не замечаю, а будь как есть. Даже если это странно. Даже если это делает меня ещё более полоумным. Мне… мне сейчас не нужна невидимость. Мне нужен кто-то, кто просто будет рядом и не станет делать вид, что ничего не происходит.
Я молчал, чувствуя, как эта тишина между нами становится другой. Не глухой, не давящей, а какой-то прозрачной. Как будто мы наконец-то протёрли стекло, которое всё это время было в разводах.
- Хорошо, - прошептал я. - Я буду. Без пряток.
Вовка кивнул, будто этого было достаточно. Он снова затянулся, посмотрел на пустую улицу, на тусклые огни, на мокрые витрины, и вдруг тихо, почти про себя, добавил:
- И знаешь… если ты всё равно там сидишь, и смотришь на эти лужи и вывески… может, просто расскажешь, кто ты? Давай поговорим, как будто мы вдвоём сидим на этой лавке и смотрим на город. Без плана. Без механики. Просто два человека. Ну, или кто мы там.
Я глубоко вдохнул - его воздухом, его лёгкими - и впервые не стал искать вероятности. Не стал считать узлы. Я просто посмотрел на эту улицу его глазами и сказал:
- Я не знаю, кто я. Не знаю, как меня зовут, и не знаю, откуда я в тебе взялся. Меня будто к тебе подселили и бросили. Я ни хрена не знаю, Вовка. Мои знания точно такие, как и у тебя. Я ходил с тобой в детский садик, в школу, учился в институте…
- Я знаю. Я помню, - ответил Вовка. – Знаешь, сначала я утешался тем, что ты моё второе я.
- Знаю. Может, оно так и есть? Ну, психика там…
- Или расстройство психики, ха-ха.
- Нет, - ответил я. – Если бы расстройство, я бы за тебя не переживал. У шизофреников вторая или третья личность живут автономно и сами по себе. Я же себя от тебя разделяю только по мышлению. С чем-то я с тобой согласен, где-то нет. Иногда торможу тебя, когда ты мне начинаешь доверять, а иногда ты меня посылаешь в жопу и делаешь своё. Я не могу диктовать тебе свою волю.
- А ты всегда на стрёме? – спросил Вовка.
- Не всегда. Часто либо засыпаю, либо куда-то проваливаюсь. Замираю как бы. А когда прихожу в себя, то через твои воспоминания узнаю, что было. Я не владею собой.
- Может, твой надзиратель тебя утаскивает?
Я испугался.
- Ты и про него знаешь?
- Даже чувствовал, как ты его боишься, - ответил Вовка. – Но я думаю, это не тюремщик.
- А кто?
- Не знаю. В тюрьме всё по расписанию, а у тебя спонтанно как-то. Вроде здесь, а потом раз, и нету. И ни хрена ты не наблюдатель. Помнишь «Трудно быть богом»?
- Да.
- Вот там наблюдатели. Ходят чего-то, хернёй занимаются, а ты тупо сидишь и пытаешься что-то отыскать. Никогда не думал, что правда может оказаться настолько страшной и невыносимой, что тебя, как при виде бога, разорвёт? Ведь те, кто его узрел воочию, съезжали напрочь с катушек или умирали на месте. Нельзя перенести такое и остаться живым и нормальным.
- Думал, - ответил я. – Вовк, скажу больше. Ты тоже думал, что ты бог? Ну, или ангел какой-нибудь?
- Думал, - кивнул он. – Однако у богов нет похмелья. Так сто исключено.
- Нет. Я про после смерти. Представь, мы умираем и оказываемся по ту сторону бытия. Ты и я. Две сущности.
- Типа троицы? Отец, сын и святой дух?
- Типа того.
- И что мы будем делать?
- Хрен его знает, - пожал плечами я, точнее Вовкиными. – Страшнее не это, а то, что вместо бога с его чертями, может оказаться что-то похуже. Бог прост, рай – ад, и всё такое. Но что если мы попадем в такое место, где полная и беспросветная жопа?
- Ну и что? - ответил Вовка. – Какая разница, куда мы попадём? Куда бы ни попали, всё равно один хрен. Нам-то, что от этого?
- Действительно, - согласился я.
Вовка достал бутылку и выпил.


Мы шли к дому, и каждый шаг был как будто не наш - ноги сами знали дорогу, а наши мысли были заняты тем, чтобы не думать. В магазине всё сделали на автомате: хлеб, колбаса, пельмени - то, что можно есть, не глядя. И ещё одну бутылку. Не для веселья. Вовка знал, что если ночью начнёт мыкаться и крутить, то лучше взять ещё водки, чем маяться и трястись. Так ему легче и не страшно. Я согласен, к этому надо привыкнуть. Да и Вовке надо научиться не выдавать ни себя, ни меня. А то с виду, будто сам с собой разговаривает. Хреновая странность для окружающих. У подъезда он замер, будто только сейчас понял, что они вообще куда-то пришли. Я не помню, как мы дошли. В такие моменты я просто… отключаюсь. Не сплю, не исчезаю - просто перестаю фиксировать детали, чтобы не мешать ему держаться на ногах. А потом вдруг чувствую, как в нём что-то шевельнулось - не эмоция, а будто всплыло что-то из памяти, куски текста, который он когда-то читал. И это его взволновало. - Что за статья? - спросил я, потому что терпеть эти всплески памяти было хуже, чем спрашивать.
Он пожал плечами, глядя на пакет, будто в нём прятался ответ. И начал рассказывать, не по порядку, а кусками, как сам это понял. Он даже слово «интроект» выговорил, будто попробовал на вкус и сразу скривился.
- Да… про голоса внутри. Какой-то хер научный писал. Только не про внутренних демонов, а про то, что это мы сами в уме расщепляемся. Что у каждого в голове живут чужие голоса. У кого они остались от родителей, у кого от старых страхов, - и они звучат как «нельзя», «ты должен», «будь сильным». Их называют… интроекты. Слово какое-то дурацкое, как железка, которую вставили не туда. То есть, некий цензор, который вечно тобой недоволен.
Я слушал и чувствовал, как внутри всё сжимается не от злости, а от какой-то глухой несправедливости. Не потому что он это говорил - он просто пытался объяснить то, что с нами происходит, хоть как-то уложить в слова. А потому что эти слова были про него. Про то, как он сам с собой не справился и теперь носит в себе осколки. А я не был его осколком.
- И что там дальше? - спросил я.
Вовка выдохнул, будто пытался стряхнуть с себя эти слова.
- Дальше про Тень. По Юнгу. Что в нас есть то, чего мы боимся. Типа злость, стыд, слабость - и мы это прячем. А оно всё равно живёт, только как будто отдельно, и иногда будто берёт верх. И ещё опять про расщепление: когда психика от боли как бы ломается на части, чтобы выжить. И эти части потом живут сами по себе, отчего и кажутся нам чужими.
Он запнулся, будто сам услышал, как это звучит, как будто он сейчас объясняет, почему с ним что-то не так.
- А в конце там про интеграцию, - добавил он уже тише. - Что эти части надо не изгонять, а принимать. Сесть с ними, поговорить, сказать: «Ты тоже часть меня, я тебя вижу». И тогда, мол, станешь снова одним целым. Без этих голосов в башке.
- Я не часть, - вырвалось у меня раньше, чем я успел это обдумать. - Я не твоя тень.
И тут же пожалел, что сказал это так резко. Но он не обиделся. Только устало кивнул, будто рад был, что я вообще что-то сказал.
- Да я и не говорю, что ты тень, - тихо ответил он. - Просто там всё так чинно и гладко, как будто если сесть и поговорить с собой, то всё встанет на свои места.
И я вдруг понял, что меня бесит именно эта гладкость. Эти слова - «интеграция», «диалог с частями» - они все про то, как человек чинит себя сам. Как будто достаточно сесть, поздороваться со своей тенью и сказать: «Ладно, ты тоже будешь жить в моей голове, только не кричи по ночам». Но это не про нас с Вовкой. Мне захотелось сказать этому хитрожопому мозгоправу: «Ты пытаешься натянуть на меня свою человеческую логику, а она не подходит». Но вместо этого я хмыкнул, не вслух, а где-то там, где мы соприкасаемся, и Вовка это почувствовал.
- Значит, я - отломанный кусок? - сказал я, и в этом вопросе не было обиды, а была попытка поймать Вовкину мысль, чтобы она не ускользнула.
- Вряд ли, - он, наконец, открыл дверь подъезда, и нас накрыло этим знакомым запахом старого дома - пыли, краски, чьей-то жизни. - Ты не кусок. Ты… просто ты. Этот умник мне тоже не понравился. Он всё так просто объясняет, а я не верю, чтобы всё было так просто.
Мы шли по лестнице, и каждый шаг отдавался в нас обоих. Я старался не мешать Вовке думать, но не мог не слышать, как эти чужие слова царапают его изнутри. И когда он наконец сел на кухне, поставил пакет на стол и выдохнул, я не стал давить вопросами.
- А что там ещё было? – не выдержал я. И Вовка рассказал, что царапало его сильнее всего:
- Там было, что эти куски себя и части, надо принимать. Интегрировать. Как будто… если я тебя приму, мы станем одним целым. И мне от этого страшно. Не потому что я не хочу тебя принимать, а потому что если мы станем одним… кто останется, чтобы со мной разговаривать?
Я не стал отвечать словами. Слова тут были лишними. Вместо этого я сделал то, что умел: я просто стал тише, но не ушёл. Как будто сел рядом, положил руку на плечо, только не снаружи, а там, где он меня чувствует.

Вовка ел пельмени механически, будто это был не ужин, а упражнение на выживание: открыть, налить, поставить, сесть, есть. Ни вкуса, ни удовольствия, только действие, которое удерживает его в реальности. Я смотрел на это изнутри, и вдруг поймал себя на том, что думаю про то, как трудно быть богом. Но теперь я делал это не из любопытства. Я делал это, чтобы понять, как мне вмешаться. Потому что я уже знал: я не смогу просто наблюдать. «У Руматы был кодекс, - подумал я. - У меня - нет. У него были коллеги, инструкции, миссия. А у меня - только Вовка. И страх, что если я ничего не сделаю, он просто пропадёт». Я вспомнил, как Румата спасал книгочеев: тихо, по одному, рискуя собой, но не пытаясь переделать весь Арканар. И понял: моя задача такая же. Не перекраивать его психику, не «интегрировать» нас в одного идеального человека, а просто каждый раз вытаскивать его из той жопы, где ему становится слишком тяжело. Пока Вовка доедал, я анализировал не его, а себя: что я могу сделать прямо сейчас, чтобы он не чувствовал себя одиноким и заброшенным?
- Знаешь, - сказал я, и голос мой прозвучал непривычно, будто я впервые говорил не из глубины, а почти снаружи, - я тут подумал про того парня из книжки, который должен был только смотреть. Румату. Он тоже сначала только смотрел, а потом не смог.
Вовка поднял глаза. Усталые, но теперь уже не пустые, в них мелькнуло любопытство, как будто он впервые за весь день услышал что-то, что не было про боль и не было про «как выжить».
- Ну, - буркнул он, отодвигая тарелку. - И что?
- А то, что он срывался, когда становилось невыносимо. Когда рядом делали зло, а он не мог этого вынести. И я понял… я тоже не смогу просто смотреть, когда тебе плохо. Я не буду сидеть, и раскладывать это на «интроекты» и «тени». Я просто… буду мешать тебе быть одному. Даже если ты будешь злиться, что я лезу.
Он помолчал. Потом хмыкнул устало, но без раздражения.
- Да кто ж тебя остановит, - тихо сказал он. - Ты и так лезешь. Просто… не надо меня чинить. Ладно? Не надо делать из меня цельного. Мне и так нормально. Ну, почти.
Я почувствовал, как внутри стало чуть легче. Не от того, что он всё простил и понял, а от того, что мы наконец-то назвали вещи своими именами.
- Я и не буду чинить, - ответил я. - Я просто буду с тобой. Как тот парень, Антошка, который спасает по одному книгочею. Только мой книгочей - это ты.
Вовка взял стакан, но не налил, а просто покрутил в пальцах.
- Знаешь, - сказал он глухо, не поднимая глаз, - у этих наблюдателей не только Румата был. Были и другие. Которые плюнули на кодекс. Решили: раз мы сильнее, раз мы знаем больше, значит, мы теперь боги. И стали не спасать по одному, а перекраивать всё под себя. Кто-то просто мстил, кто-то строил свои империи. А кто-то вообще забывал, что там внизу живые люди.
Я слушал и чувствовал, как внутри всё сжимается, но не от чужой жестокости, а от того, насколько близко эта мысль подходила ко мне.
- И что ты этим хочешь сказать? - спросил я осторожно.
Он наконец поднял глаза. В них не было злости, только усталость и какая-то горькая ясность.
- Да ничего. Просто думаю. Ты ведь тоже… не просто смотришь. Ты вмешиваешься. И я не жалуюсь. Без тебя я бы уже давно, наверное, скрючился. Но иногда мне страшно, что ты однажды решишь, что знаешь, как мне надо жить. Что ты скажешь: «Я вижу картину целиком, я лучше, я умнее, я останусь, а ты… ты просто дай мне вести». И станешь таким вот «богом».
Я даже не сразу нашёлся что ответить. Потому что этот страх был не про него, он был про меня. Я ведь и правда мог так сделать. Мог начать «управлять» его решениями, оправдывая это заботой: «я же вижу, куда ты катишься», «я же знаю, чем это кончится».
- Я не стану, - сказал я твёрдо. - Не стану решать за тебя. Даже если мне будет казаться, что я знаю лучше.
Вовка ухмыльнулся, а как будто ему стало чуть легче от того, что я это сказал вслух.
- Ладно. Просто… я это видел. Не в книжке, а в жизни. Когда кто-то решает, что он теперь главный. И всё ради добра, мол, «я тебя спасаю». А в итоге ты просыпаешься и понимаешь, что у тебя уже и голоса своего нет. И всё. Приплыли.
И тут я вдруг понял, в чём была главная разница между мной и теми «богами», о которых он говорил.
- Слушай, - сказал я, - Румата срывался, потому что не мог вынести несправедливости. А те, кто решил стать богом… они срывались, потому что им нравилось быть сильнее. А я срываюсь, потому что боюсь тебя потерять. Понимаешь? Это совсем другое. Я с тобой с рождения, не будет тебя – не будет и меня. Поэтому мне не нужно, чтобы ты был удобным или правильным. Мне нужно, чтобы ты был. И знаешь, мне одному тоже хреново. Я тоже боюсь, как и ты.
Вовка помолчал, потом кивнул.
- Понимаю, - тихо сказал он. – Что ж ты раньше молчал?
- А как? – сказал я. – Как было сказать, что я не ты? Да, я могу услышать тебя, но не тогда, когда ты думаешь, а когда проговариваешь свои мысли. Я не вездесущ. Я складываю пазлы и вычисляю твой следующий шаг, но не могу всегда угадывать, сто ты сделаешь. И вот ч шепчу, говорю, кричу, и ты иногда слушаешься, но чаще отмахиваешься, как от назойливой мухи. Ты же воспринимал меня как свою тень, как интроект…
- Вначале так и было, - ответил Вовка. – Когда все вокруг тебя считают придурком, приходиться с этим считаться. Иначе берега потерять можно. Помнишь ту историю про девку, что голоса слышала?
- Помню. Но она действительно спятила.
- Да. Но мне-то, откуда было знать, что я не такой же?
- Узнал же, - сказал я. – Понял, что она чушь про гномиков несёт.
- Да, - улыбнулся Вовка. – Ты точно не гномик.
- Сам ты гномик, - засмеялся и я.
Вовка рассмеялся. Потом мы посидели ещё немного в тишине. А затем Вовка встал, убрал тарелку, сполоснул её - не потому что надо, а потому что движение помогало держать голову на плечах. И уже стоя у раковины, не оборачиваясь, сказал:
- Просто… если вдруг тебе покажется, что ты должен меня «спасти» какой-то большой идеей - скажи мне. Чтобы я понимал, что ты хочешь исправить. Если уж нам с тобою жить, то давай сообща и вместе. Как команда.
- Договорились, - ответил я.
Он кивнул. Потом налил себе чая, и уже после этого, тихо проговорил:
- Спасибо.
И я понял: вот она, его благодарность. Не за «спасение», а за то, что я не остался бездушным наблюдателем.

В четверг всех погнали на ежегодную медкомиссию, и народу набилось, что не вздохнуть, ни пёрнуть. Одни врачи быстро отделывались от осматриваемых, другие же начинали докапываться. Будто что-то унюхали или выполняли план по выбраковке нежелательных элементов. Стариков было навалом. Молодёжь нынче в нашу вонючую типографию пинками не загонишь. Все вдруг айтишниками стали. В кабинете психиатра-нарколога было тихо, только шуршала ручка, когда тот писал или ставил галочки. Забавно. Нынче всё на компьютерах печатают, а этот старый хрыч всё по старинке пишет. Вовка тут же сообразил, что всю эту писанину потом молодая бабёнка на жёсткий диск закинет. Вон её сумочка на стуле висит. Интересно, где она шляется? Хоть бы на сиськи посмотреть, а не на этого Зигмунда Фрейда.
- Сотрясение, обмороки, переломы головы были? – спросил он.
- Не было, - ответил Вовка.
- Ощущение постороннего присутствия, влияния извне, голоса в голове - бывает?
- Нет, не бывает, - так же коротко.
- Никогда не было такого, что будто кто-то шепчет, подталкивает, подсказывает?
- Не было.
Фрейд чуть наклонил голову, не от сомнения, а по привычке, мол, когда ответ слишком гладкий, это почему-то надо отметить.
- Выпиваете?
- Бывает.
Фрейд улыбнулся.
- Как часто? В каких количествах?
- По праздникам.
- Запои? Абстинентный синдром?
- Нет.
Ага, сейчас мы тебе прямо так и рассказали. Пошёл в жопу. Врач записал ещё пару строк, не торопясь, будто специально давал тишине повисеть. Это был старый приём: пауза, чтобы человек добавил что-то сам. Но Вовка молчал. Он знал эту игру.
- Хорошо, - наконец сказал врач, не поднимая глаз от бланка. - Есть ли жалобы на сон, тревожность, перепады настроения?
- Нет. Сплю без задних ног.
Ещё одна пауза, и только затем щёлкнула ручка.
- Вы свободны. – И в нужной графе появилась следующая запись «Здоров» и подпись.
Мы пошли дальше. Перекурить на улицу, где уже толпились такие же мужики из типографии. Кто-то курил, кто-то болтал, а кто-то листал телефон. И тут выскочил Генка-напарник, тоже слесарь, как и Вовка, и хлопает по плечу:
- Всё прошёл?
- Нет. Лор остался и терапевт.
- Тебя подождать?
- Как хочешь, - ответил Вовка.
- Ты что, Вован? Бухать не пойдёшь?
- Не знаю. Позавчера так хреново было, надо бы тормазнуться с этим.
- Да ладно тебе. Пойдем, тяпнем немного и по домам. С тобой хоть поговорить можно, а с этими, - он кивнул на трёх общих коллег стоявших неподалёку, - только напьёшься и никакого кайфа.
- Генк, мы с тобой тоже напьёмся, - ответил Вовка.
- Мы напьёмся по-культурному. Тихо, внятно и за интересной беседой. А с ними скандал, драка и разбитые рожи. Пошли, а?
- Чёрт с тобой. Пошли. Только немного.
- Чёрт всегда со мной, - обрадовался Генка. – Ну, беги. Я тут буду.
Вовка бросил окурок, и мы пошли к лору. Поднимаясь по лестнице, я спросил:
- Хочешь выпить?
- Я давно не знаю, чего я хочу.
- Понятно, - ответил я.

Был уже второй час дня, когда это всё наконец-то закончилось. Они уселись на старую лавку во дворе, не на парадной стороне, а там, где кусты в асфальте, лавочка, а на ветке висит дежурный пластиковый стаканчик. Каждый раз кто-то выпивал и оставлял его другим, будто был негласный договор: если тебе надо - бери. Место было такое, как будто специально выделенное для таких бедолаг. Генка достал свой нож, и стал открывать банку с килькой в томате. Вовка сполоснул водкой стакан, и память начала выталкивать из себя комиссию, кабинеты врачей, и этот день, который хотелось просто дожить. Он разломил булку пополам, и протянул одну половину Генке.
- Держи.
- Благодарствую, - откликнулся друг.
Они были погодками, обоим по сорок два. Да и забыли, сколько они уже вместе. Давно в типографии сдружились. Первым выпил Генка, потом Вовка, затем стали жевать кильку. А когда мимо прошла сисястая баба, они ей проводили глазами.
- Сливочная, - сказал Генка.
- Согласен, - ответил Вовка.
- На Саманту Фокс похожа, - заметил Генка. – Помнишь такую?
- Кто ж её сиськи не помнит? – ответил Вовка.
- А Сабрину помнишь? Вот, где сиськи!
- У Саманты лучше.
- Чем?
- Песни лучше, - ответил Вовка.
- Сиськи у Сабрины были лучше, чем у Саманты, - не согласился Генка.
- Не совсем согласен. У Саманты Фокс сиськи больше, песни лучше, но рожа хуже. У Сабрины личико было красивше
- У Сабрины сиськи-попрыгунчики! – возмутился Генка. – Вспомни, как они из бюстгальтера хотели выпрыгнуть наружу. А у Саманты – груши какие-то вальяжные. Висят и ничего не делают.
- А что они должны были делать? – спросил Вовка.
- Прыгать и танцевать, как у Сабрины.
- Здесь ты прав. Но Сабрина итальяшка. А у них бананы, пальмы, всё как на дрожжах прёт. Поэтому и сиськи там такие.
- Да. Заводные, - улыбнулся Генка. – Ух! Ещё по одной?
- Наливай.
Они выпили и снова начали жевать булку с килькой. Благо погода была солнечная и хорошая. Прошла ещё одна барышня, но без сисек.
- Всё-таки сиськи не зависят от количества света на грамм и его преломления, - сказал Генка.
- То есть? – не понял Вовка.
- Свет не влияет на содержание протонов и атомов молочных желез. Это всё генетика. Чем меньше ростом баба, тем больше её сиськи. Такие к свету не тянутся, они в сучок растут. Саманта маленькая и Сабрина низенькая, отсюда и обширность грудей. А вообще, я думаю, что сиська сама по себе живёт, не зависимо от её обладательницы. Они даже друг с другом не сообщаются, поэтому одна больше, а другая меньше.
- Не согласен. Сиськи смотрят из декольте на солнышко? – сказал Вовка.
- Смотрят.
- Людей разглядывают?
- Разглядывают.
- Загорают?
- Загорают.
- Значит, они получают все необходимые для жизнедеятельности вещества.
- Ты про фотосинтез? – спросил Генка.
- Ага.
Генка посмотрел на товарища, думая в растерянности, что он ему сказал. И только, когда Вовка улыбнулся, сразу всё понял и громко засмеялся.
- Да. Мысль интересная, - сказал Генка, успокаиваясь от смеха.
Потом они выпили ещё.
- Славное было время, - вспомнил Генка, – если вспоминать. Брюс Ли, Рэмбо, Шварцуха…
- Гопники, любера, костыли, фингалы, - добавил Вовка.
- Всякое было.
- Да. Рэмбо русских убивал.
- А Шварц ментом был.
- Брюс Ли тоже русского замочил.
- Если бы он был настоящим китайцем, он бы американца грохнул.
- Да. Бабка немка, - согласился Вовка. – Чистый ариец из него бы получился. Вот тебе и кунг фу. Всю жизнь занимался спортом, и сдохнул раньше времени. Лучше бы водку пил.
- Да, - ответил Генка. – Спорт никого не щадит.
- Я бы запретил, - сказал Вовка. – Сколько спортсменов калеками осталось? Гимнастки особенно. Прыг-скок, херакс о перекладину, и в инвалидной каляске.
- А боксёры? – вставил Генка. – Они же себе весь мозг раздолбили. Он там бедный постоянно в нокауте валяется! Очухается, сходит поест, а его опять по морде бьют. Ужас!
- И не говори. Качки такие же. Жрут не в себя, раздуваются, а потом бац, лопнули. Шварцу сколько раз операции делали?
- Да они теперь все на стероидах, - махнул рукой Генка. – Смотреть страшно. Шварца вообще в педерастии подозревают.
- Правильно делают, - сказал Вовка. – А то приехал хер с горы, и сразу в дамки. Так не бывает. Наверняка через чёрный вход на Олимп взошёл.
- Да. Про то его кенты мускулистые рассказывали. Мол, Джо Вейдер калитку ему и распахнул.
- Калитку?
- Ага. Любитель был калитки бодибилдерам отворять. За то и Серджио Оливу не взлюбил. Тот напрямки пошёл, через парадную. Ну, и возмутился тогда Вейдер. Ты чего, говорит, тут проходной двор устроил? Не положено так на Олимпы хаживать.
- А он что? – спросил Вовка.
- А он обиделся. Что он мог ещё сделать? – ответил Генка.
- Не пошёл через чёрный вход?
- Не-а. Принципиальный негр оказался. Не то, что Шварценеггер. Серьёзный мужик. С Кубы.
- Понятно. Че Гевара, Кастро, - кивнул Вовка. – Наша школа.
- Ага.
- А Джо Вейдер не родственник ли Дарту Вейдеру? – спросил Вовка.
- Не знаю, - пожал плечами Генка. – Но вполне может быть. У них там постоянно близкие контакты третьей степени. Поэтому и уроды рождаются.
- Да. В Америке полно сумасшедших.
- До хрена. В кого ни плюнь, либо подлец, либо мерзавец с отклонениями. И все уважаемые люди. Не дай бог дурака дебилом назовёшь. Тут же на электрический стул со всеми вытекающими последствиями.
- Да уж. Не поеду я в Америку.
- Не хрен там делать, - согласился Генка.
Они выпили ещё и закурили. Генка о чём-то думал, а Вовка смотрел на воробья. Я не мешал.
- Знаешь, Вован, - тихо сказал Генка, стряхивая пепел, - я у психиатра чуть не сорвался. Сидел и думал: только бы галочку поставил, только бы скорее смыться. А он смотрит, ручкой щёлкает, в душу, козлина, лезет…
- Да я тоже, - спокойно сказал Вовка. - Только я не «чуть не сорвался». Давно всем известно, что надо молчать. Что лишние слова ни к чему.
- Ты же в курсе, - сказал Генка, - что недавно… ну, когда я после запоя резко бросил и четыре дня не пил, а потом...
- Помню. Ты тогда на работу не вышел.
- Да. И вот тогда… мне показалось, что в углу кто-то стоит. Не то чтобы я его видел, а будто чувствовал, что он там. И он со мной говорить начал. Не словами, а как будто… ну, ты понимаешь.
- Понимаю. Белочка.
- Да. И самое страшное не в том, что я увидел чёрта. А в том, что он меня насквозь видел. Будто он знает про меня всё, и ему от этого охренеть как смешно было. Стоит, сука, и ржёт. И вот от этого смеха было хуже всего. Такой гадкий смех…
- Если кто-то стоит в углу и смеётся, значит, он дурак полный. И вообще, Ген, если бы кто-то стоял в углу и смеялся надо мной, я бы, наверное, первым делом пошёл и выбил ему зубы.
Генка фыркнул.
- Ну да. Ты бы. Ты у нас герой. А я чуть не обосрался.
- Я не герой, - спокойно ответил Вовка. - Я просто знаю, что если начну бояться, то мне хана. Поэтому и приходиться держать себя в руках и стараться не паниковать. Иначе пиши – пропало. И чего он тебе втирал?
- Дразнил и пугал, что сейчас придут его братаны, отрежут мне ноги, и жрать сядут. А я буду на них смотреть. Но больше издевался и припоминал мне мои поступки, где я лоханулся или дрянь сотворил. За которые до сих пор стыдно.
- Ген, это похоже на обычный похмельный синдром. Когда отходняк, первые два дня ломает, а потом начинается моральная пытка. Трясёшься, дрожишь, и сам себя жрёшь. Что там дурак, что тут говна натворил, и себя проклинаешь. Вспомни.
- Да, - ответил Генка. – Но тогда чёрта не было.
- Игры разума. В простонародье – глюки.
- Я ещё у психиатра этого подумал, - продолжал Генка, - что он каким-то образом в курсе моих приключений. Хотел прям закричать ему в морду: «Да, я видел чёрта, ну и что! Пошёл ты!». А потом подумал: упекут же. Или с работы выгонят. И я просто кивал, отвечал «нет» на всё подряд.
- Я тебе вот что скажу. Если этот чёрт ещё раз появится, ты не пытайся с ним договариваться. Ты просто скажи: «Мне тут и без тебя тошно». И иди ко мне. Или просто позвони. Даже если я буду пьяный, даже если буду злой. Я отвечу. Главное наедине с ним не оставайся, а то в штопор вгонит, и херню сдуру натворишь.
- У тебя тоже было?
- Можно сказать и так, - ответил Генка, имея в виду меня.
- Спасибо, Вован, - улыбнулся я.
«Тссс, - подумал он. – Ты же знаешь зачем».
- Знаю, - ответил я.
Генка кивнул, и этот кивок был важнее любых клятв.
- Ладно. Договорились. Спасибо, что не говоришь, будто всё нормально. Потому что не нормально. Но когда ты сидишь тут и не смотришь на меня как на больного - становится полегче.
- Не ссы, Ген, прорвёмся, - ответил Вовка. – Наливай!

Когда Вовка уснул – я не спал. Мне не давал покоя мой надзиратель, и я всё думал о нём. Кто он и кто, собственно, я? И тут я вспомнил интересную вещь – Чёрный человек. Раньше Вовка много читал, и соответственно читал и я, из этих книг то и дело появлялся некто, как Чёрный человек. Он был у Пушкина, Есенина, Чехова, Высоцкого… у Гётте – Мефистофель. Этот тип является, как предвестник смерти, как наблюдатель, как манипулятор и как тиран. Он словно сидит у творца в голове и вечно чего-то требует. У иных он рядом или за спиной, но которого вполне возможно увидеть в зеркале или даже в чужих людях. Самое интересное, что Чёрный человек не всегда является злодеем. Он может быть предупреждающим проводником, как я у Вовки, но так же может прийти, и как враг. На этом образе я вспомнил одну из самых страшных гипотез нейропсихологов о том, что наш мозг не одинок. Речь о том, что «внутренний наблюдатель», типа меня, может быть не один. То есть внутри нас как будто работают автономные зоны мозга, которые постоянно анализируют, следят, предупреждают, но при этом мы можем даже не осознавать эту активность. И именно их работу иногда путают с ощущением, что рядом кто-то есть, хотя на самом деле никого нет. Эта гипотеза, как раз объясняет появление Чёрного человека. И он, а то и несколько их, всегда появляются, когда ты один. Они, как в моём случае, ничего не делают. Просто смотрят. Иногда с сожалением, а иногда - с ненавистью. Но если мы с Вовкой нашли общий язык, то я со своими невидимками – нет.

Черный человек
Водит пальцем по мерзкой книге.
И, гнусавя надо мной,
Как над усопшим монах,
Читает мне жизнь,
Какого-то прохвоста и забулдыги,
Нагоняя на душу тоску и страх.

Так это звучит у Есенина. А у меня лишь провалы и беспамятство после встречи с ним. Но зато есть стойкое ощущение, что я под негласным надзором. Да, я не первый, кто чувствует, что за ним кто-то следит. Но я тот, кто оставался один достаточно долго, чтобы это заметить. Теперь есть Вовка, и есть с кем обсудить. Интересно, у таких, как я, может быть шизофрения? Хотя, если снова обратиться к нейропсихологии, то дело может статься в том, что в нормальном состоянии разные зоны мозга просто работают параллельно и могут «подсказывать» друг другу, тем самым создавая иллюзию внешнего присутствия. Может, мне всё кажется, и нет никакого надзирателя и Чёрного человека? Ведь если какие-то процессы идут «фоном», незаметно для сознания, то и возникает такое ощущение чуждости собственного ума. Следовательно, это и будет подрывать привычную картину себя как центра собственного опыта. Хрен его знает. Я уже совсем запутался. Надо ложиться спать. Вовка вон спит, и мне пора. Спать, спать, спать… Сама по себе эта идея, пока скорее область гипотез и спекуляций, а не доказанный факт… Я не буду подталкивать Вовку ни к чему, пока не пойму, один ли я тут… Но во многих культурах есть свои обозначения Чёрного человека… Тень за плечом… Безликий гость… Смотрящий… Наблюдатель… Надзиратель… Тюремщик… Мудак… ху…хррр…

Стук. Стук. И ещё стук. Ровно, как пульс. Вагон качает, Вовка прикрыл глаза, и мир для меня стал тише. Не исчез, нет, просто схлопнулся до звука и темноты. И в этой темноте я вдруг понял одну вещь. Не как откровение, не как формулу, а как что-то простое, что всегда было рядом, а я не замечал. Я пропадаю не тогда, когда ему становится легче. Я пропадаю тогда, когда он занят. Когда его «я» собирается в одну точку и держит всё само. Помню типографию. Запах масла и бумаги, такой густой, что кажется, будто его можно потрогать. Он щурился на шестерню, бормотал: «Да чтоб тебя…» - и тянулся за щупом. И я чувствовал, как реальность вокруг меня чуть-чуть приглушается, словно кто-то убавил громкость. Я не мог шепнуть, не мог подтолкнуть - потому что всё его внимание ушло туда, в зазор, в люфт, в то, как деталь садится на место. Я просто сидел и смотрел его глазами, как он крутит гайку, и ждал. А когда он выпрямился, вытер руки ветошью и выдохнул: «Вроде держит», я снова всплыл, будто меня мягко вернули в кабину. И тогда я тихо сказал изнутри: «Ты молодец». Он не вздрогнул. Только чуть крепче сжал ветошь, будто услышал, но не хотел это показывать. И мне стало спокойно: он справился сам, а я просто был рядом. А потом мне вспомнился вечер на лавке. Генка махал руками, рассказывал про начальника, смеялся, а Вовка кивал, вставлял свои короткие «Ага», «Ну да». И я почувствовал себя не лишним, а просто не нужным - и в этом была своя тишина, почти покой. Пока они болтали про ерунду, я мог не считать вероятности, не искать угрозы. Я просто слушал, как они смеются, и мне становилось легче. А когда Генка замолчал, чтобы прикурить, повисла короткая пауза, и я вдруг осознал: я пропал на десять минут. Совсем не фиксировал, что происходит. И от этого не было страшно. Наоборот, как будто мне тоже дали передышку. Будто и у меня есть право просто посидеть и не быть на стрёме. Значит, и мне хорошо, когда Вовка так занят. Та же кухня. Поздний вечер, пустой стакан, блокнот. Он грыз колпачок ручки, бубнил строчку вслух, стирал, писал заново. И я чувствовал это напряжение, как натянутую струну: любое слово извне могло всё сломать. Я хотел подсказать ему рифму, но не смог. Потому что он боролся не с реальностью, а с корявым словом, и тут никак нельзя было подсказать. Мозг буквально перекрыл мне доступ к его мозгам. Оставалось только ждать. Но мне не было скучно или одиноко. Наоборот, что-то вдохновляло и меня от его творчества. И когда он наконец поставил точку, откинулся на спинку стула и сказал: «Ну, хоть так», я тихо пошутил: «Почти как у Пушкина». И он довольно улыбнулся, будто ему стало приятно, что кто-то это заметил. Глядя на эти три картинки вместе, я понимаю: я не исчезаю, когда ему хорошо. Я исчезаю, когда он занят делом. Когда его «я» становится настолько плотным, настолько собранным в одном деле, что для другого голоса просто не остаётся места. Не потому что я слабее, а потому что в эти минуты он - цельный. Вагон снова качнуло, и он чуть поёрзал, не открывая глаз. Я улыбнулся где-то внутри так, что снаружи это никак не проявилось. Пусть кимарит. А я посижу тут, в темноте, и буду слушать стук колёс. Стук-стук. Стук-стук…


Я ведь знал. Вот что самое скверное - я знал всё заранее. Не до последней мелочи, конечно. Я не бог, хотя иногда мне казалось, что до бога мне оставался один шаг. Я видел направление. Чувствовал, куда всё катится, ещё тогда, когда Вовка уверенно шагал навстречу очередной пропасти, принимая её за дорогу к счастью. Я шептал ему. Не делай этого, Вовка. Не верь ей. Посмотри внимательнее. Но он не хотел смотреть. Он вообще переставал смотреть, когда в нём просыпалось это странное, горячее, безрассудное чувство. Оно заливало его изнутри, как вода затапливает подвал. Разум ещё барахтался где-то наверху, стучал в трубы, пытался предупредить хозяина, что скоро нечем будет дышать, а Вовка уже плавал в этой воде, счастливый, пьяный от собственной надежды. Я видел её глаза. Слышал её интонации. Замечал паузы, в которых она говорила больше, чем словами. Мне хватало нескольких секунд, чтобы понять то, чего он не хотел понимать месяцами. Она его не любила. Может быть, когда-то ей нравилось его внимание. Может быть, ей было удобно, что он смотрит на неё так, будто она единственная женщина на земле. Может быть, она и сама не очень понимала, чего хочет. Люди вообще редко понимают, чего хотят. Но я видел главное: Вовка ей был нужен не так, как она была нужна ему. Я говорил ему об этом. Он слышал меня. Вот что обидно - слышал. Иногда даже останавливался посреди комнаты, словно забывал, зачем пришёл. Хмурился. Молчал. В такие минуты я почти надеялся, что до него дошло. А потом она звонила. И всё начиналось сначала. Мои доводы превращались в какие-то далёкие, несущественные звуки. Он находил объяснения каждому её поступку. У неё тяжёлый характер. Она устала. У неё неприятности. Она не умеет показывать чувства. Ей нужно время. Чувства, чувства, чувства. Вот, где собака зарыта! Я долго думал, кто же держит меня на привязи. Кто мой надзиратель? Кто не выпускает из клетки, когда я вижу выход? Кто заставляет меня снова и снова смотреть, как человек собственными руками делает то, от чего сам же потом будет выть? Теперь я знаю. Мой надзиратель жил в Вовке. И это были его грёбанные чувства. Да, я мог подсказать ему, куда поставить ногу. Мог показать, что за поворотом яма. Мог рассчитать вероятность падения, перечислить последствия, объяснить, почему лучше свернуть в сторону. Я мог быть тысячу раз прав, но я не мог заставить его захотеть свернуть! Я был разумом, который пытался говорить с человеком, уже отдавшим себя на растерзание собственному сердцу. Чёрт бы побрал тебя, Вовка! Я ревновал. И чёрт побрал. Не только тебя, но и меня.

И однажды я устал. Не сразу. Такие вещи не происходят по щелчку. Сначала я сердился. Потом спорил. Потом замолкал, надеясь, что он сам услышит тишину и испугается её. Я думал: если не стану подсказывать, если отойду, если перестану вмешиваться, он наконец поймёт, что потерял. Как же я ошибался. Ему было хорошо без меня. Он ходил с ней, смеялся, говорил какую-то чушь, покупал продукты, возвращался домой. Иногда пил, иногда не пил. Иногда смотрел на себя в зеркало и улыбался. Он мог целый день прожить, ни разу не вспомнив обо мне. А я сидел внутри него и постепенно исчезал. Знаете, что самое страшное в одиночестве? Не когда рядом никого нет, а когда тот, ради кого ты существуешь, прекрасно обходится без тебя. Я пытался вспомнить, когда это началось. Когда я впервые заговорил с ним? Когда научился замечать опасность? Когда понял, что могу влиять на его решения? Может быть, я всегда был здесь. Может быть, появился однажды, когда Вовке понадобилось выжить, а потом так привык к своему месту, что решил: оно принадлежит мне по праву. Я ведь считал себя необходимым. Вот моя главная ошибка. Я не просто хотел помочь ему. Я хотел, чтобы он нуждался во мне. Хотел быть тем, без кого он не может принять решение, сделать шаг, прожить день. Я называл это заботой, потому что слово «любовь» мне никогда не нравилось. В нём много лжи. Но я любил. А потом появилась она. И выяснилось, что вся моя любовь ничего для него не значит. Я умер не сразу. Сначала замолчал. Потом перестал различать его мысли. Потом перестал чувствовать, где заканчиваюсь я, и начинается он. Всё стало каким-то далёким, будто меня оставили в пустом вагоне, а потом засунули в камеру для потерянных вещей. Я хотел крикнуть. Но кому? Он был там, с ней. Живой. Цельный. Ему не нужен был второй голос. Не нужны были мои предостережения, мои расчёты, мои сомнения. Он был занят любовью, а я оказался лишним пассажиром в собственной жизни. Третий лишний. И тогда я понял, что значит быть оставленным. Не знаю, сколько прошло времени. Здесь время устроено иначе. Оно не движется, и его нет. Только стучат где-то вдалеке колёса по рельсам, сердце, часы, кровь в висках. И всё мимо тебя. Есть иллюзия движения, но движения нет. Вакуум.

Стук-стук.
Стук-стук.

Я вспомнил слова, которые когда-то слышал. Слова человека, умиравшего на кресте и обращавшегося к тому, кто должен был быть рядом.
- Боже мой! Почему ты оставил меня?
Да, я не Христос. Я вообще не знаю, кто я такой. Но в ту минуту мне показалось, что я понял его лучше, чем когда-либо понимал самого себя. Можно прожить вечность рядом с тем, ради кого ты существуешь, и всё равно оказаться одиноким. Можно быть необходимым - и не быть нужным. Можно отдать всё, что у тебя есть, и обнаружить, что твоё отсутствие никто не заметил. Это больно. А потом я исчез. Или мне так показалось. Потому что потом я воскрес.

- Ну что? Наигрался? - я произнёс это почти весело.
Вовка сидел на кухне. Перед ним стояла бутылка, в раковине лежали грязные тарелки, за окном темнело. Он постарел за эти месяцы. Не так, чтобы сильно, - просто в лице появилось что-то обмякшее, привычно уставшее. Так выглядит человек, который слишком долго убеждал себя, что всё ещё может начаться заново. Он замер.
- Ты?
- Я.
Он долго молчал. Потом посмотрел на бутылку, словно она могла подтвердить, что он не сошёл с ума.
- Где ты был?
Я усмехнулся.
- А ты скучал?
Он не ответил. Мне следовало бы обрадоваться. Следовало бы сказать ему, что всё позади, что я снова здесь, что теперь мы справимся. Я ведь столько раз представлял себе это возвращение. Думал, как объясню ему, что произошло. Как он поймёт, как будет благодарен, как наконец перестанет принимать мои слова за досадную помеху. Но когда я увидел его, во мне не осталось ничего похожего на радость. Только злость.
- Ты идиот, Вовка, - сказал я. - Ты хоть понимаешь, что ты наделал?
Он закрыл глаза. И мне понравилось. Вот в чём правда, которую я долго не хотел признавать. Мне понравилось, что он сидит передо мной и мучается. Понравилось, что теперь он слышит меня. Что мои слова снова имеют вес. Что я могу заставить его замолчать одним предложением: Я предупреждал. Я ведь предупреждал! И каждый раз, когда он вспоминал её, каждый раз, когда пытался придумать оправдание, я возвращал его к тому, что произошло. Напоминал подробности. Восстанавливал разговоры. Повторял её слова. Подсовывал ему его собственные сомнения, которые он так старательно задвигал подальше.
- Ты знал, - говорил я. - Ты всё знал и всё равно полез. Ты же не маленький. Тебе уже сорок три года, Вовка. Сорок три! А мозгов как у пацана, которому впервые улыбнулась девка.
И он пил. Я говорил. Он пил ещё. Я объяснял ему, как именно он ошибся, в какой момент отвернулся от очевидного, где предал собственное понимание. Я был точен, последователен, убедителен. Я мог разобрать его поступки на составляющие и предъявить каждую по отдельности, как следователь предъявляет улики. И чем точнее я был, тем хуже ему становилось. А чем хуже ему становилось, тем сильнее я чувствовал себя. Странно, правда? Раньше я хотел, чтобы он прислушивался ко мне, потому что боялся за него. Теперь я хотел, чтобы он прислушивался, потому что иначе мне приходилось бы снова становиться никем. Я не мог управлять его чувствами. Не мог сделать так, чтобы он разлюбил, не надеялся, не верил. Но я мог управлять тем, что происходило после. Мог заставить его ненавидеть себя за каждую ошибку. Мог не дать ему забыть. Мог превратить память в камеру, а собственные мысли - в надзирателя. Я нашёл свою власть. И она оказалась отвратительной. Но я не собирался от неё отказываться. Аз есмь, Вовка.

Однажды он не выдержал.
- Зачем ты мучаешь меня?
Он спросил тихо, без злости. И от этого вопроса мне стало не по себе. Я приготовился ответить привычное: потому что ты дурак, потому что я предупреждал, потому что ты сам во всём виноват. Слова уже стояли у меня на языке. Но он смотрел на меня так, словно впервые увидел.
- Зачем? - повторил он. - Ты же должен был помогать мне. У нас был договор. Ты для этого и нужен. Ты всегда говорил, что хочешь меня уберечь. А теперь что? Тебе нравится, что ли?
Я промолчал.
- Тебе нравится, что мне плохо?
Вот тут я рассмеялся. Потому что он попал в точку. Потому что я не мог ответить «нет». Потому что мне хотелось сказать: а тебе нравилось, что я исчез? Кто выкинул договор? Тебе было хорошо, когда ты жил без меня? Ты хоть раз подумал, что со мной происходит? Хоть раз спросил себя, куда я делся? Вовка сидел передо мной, измученный, с красными глазами, и ждал ответа. А я вдруг снова почувствовал тот пустой вагон, холодный воздух, стук колёс и страшную тишину, в которой меня больше не существовало. И тогда я сказал:
- Зачем ты оставил меня, Вовка?
Он ничего не ответил. Я ждал. Наверное, впервые за долгое время мне был нужен не его страх, не его раскаяние и не признание моей правоты. Мне нужно было, чтобы он понял. Чтобы хотя бы на секунду увидел не голос, не наблюдателя, не Чёрного человека, а того, кто остался один, когда он решил, что ему больше никто не нужен. Но я не умел просить. Я умел предупреждать. Умел доказывать. Умел обвинять. И потому снова сказал:
- Почему ты оставил меня?
Вовка опустил голову. Я почувствовал знакомое удовлетворение. Маленькое, тёмное, почти сладкое. Вот она, моя власть. Я мог заставить его страдать. Мог удерживать его в прошлом. Мог каждый день доказывать, что он ничтожество, что он ничего не понимает, что без меня он пропадёт. И всё-таки я знал одну вещь, которую не хотел произносить вслух. Я воскрес не для того, чтобы спасти его. Я вернулся, потому что не смог вынести, что он жил без меня. И теперь мы снова едем куда-то вместе. Он - внутри себя. Я - внутри него.

Стук-стук.
Стук-стук.

Только теперь мне уже не страшно.


Рецензии