Нечисть-3. Без Бога. Ольга Ланская
(Все имена вымышлены, персонажи литературны и ничего общего с реальностью не имеют)
---НЕБЕСНЫЙ КОТ---
(Продолжение 3.)
---Прозрачные круглые аквариумы стояли рядком на стене похожего на прозекторий строения и ждали.
И в каждом из них скрывалась отточенная, совершенная фраза, и нужно было каким-то невероятным, чудовищным усилием заставить прозвучать предыдущую чуть дольше, чем она звучала, чтобы успеть записать её продолжение.
И всякий раз, открывая глаза, чтобы сделать это, я видел перед собой маленькую белую чашку с вчерашним кофе, протягивал к ней больную, негнущуюся руку настолько, чтобы глотнуть этой жидкости и записать еще кусочек фразы, звучащий странным нездоровым мужским голосом, точнее, голосом странного мужчины-немужчины, безвестного человека – человека ли? – произносящего то, что мне почему-то обязательно предстояло записать.
Я думал, что делаю это для тебя.
Но стоило мне вспомнить и записать кусочек фразы, как он оказывался Небесным Котом, тем самым, который нарисовала когда-то корейская девочка и подарила мне, сказав голосом, каких я прежде никогда не слышал – так он был сверхъестественно нежен и звучен:
– Это твой Нефритовый Кот. Он всю жизнь будет охранять тебя. Всю, ты понимаешь? Небесный Кот.
Кот сидел в круглой, как пузатый прозрачный чайник, колбе. Вместо крышки над чайником торчали его изумленные уши и глаза, и кусочек хвоста, тоже не вместившегося полностью в колбу-аквариум, где, не обращая на него никакого внимания, плавала – очень медленно – маленькая золотая рыбка, похожая на ивовый листок, быть может, это она и была – неуловимая совершенная фраза?
Едва заметно шевелились тоненькие придонные травы.
Точно такие, какие видел я, когда сидели мы с тобой на черном камне у Петродворца, и у ног наших плескались воды Залива.
Позади нас были фонтаны, и золотой Самсон бесконечно разрывал могучими руками пасть льва, и его рельефные мышцы становились еще выпуклее под струями бившего в небо фонтана.
И люди всё шли вдоль невидимого нам пирса по одному, иногда – подвое, и на фоне бесконечного моря казались шеренгой узников.
Мне совсем не хотелось оказаться среди них.
Я перевел взгляд на покрытые черными водорослями камни – они то скрывались в воде, то выныривали над отхлынувшей неспешной волной. И это движение зачаровывало, так, что в какое-то мгновение показалось мне, что не берег и камни, а наш последний здесь день омывал, баюкал Залив, зная то, чего мы с тобой еще не знали.
А потом из-за поворота бухты, прикрытого от солнца остролистой веткой ивы, висевшей над морем, как бы между двух миров, – оттуда, из-за длинных черных листьев ивы приплыли черные уточки, одинаковые и изящные, и дружно поплыли вдоль черных водорослей к китайскому домику-таможне с игрушечным, почти игрушечным, маяком, возвышавшемся над высокой и густой – в небо! – листвой деревьев.
Был странный день. И, может, быть, его волшебную музыку хотел я записать для тебя?
Но, ведь, ты была рядом, и всё это тоже могла видеть – и золотого гиганта, разрывающего пасть золотому льву под струями хрустальных вод, и шеренгу неспешно двигающихся людей над морем, и маленьких черных, абсолютно черных уток, которых называли почему-то китайскими.
И играли в аллеях белобрысые мальчишки и их белокурые сверстницы, а по ту сторону пирса, где было много солнца, на желтом песчаном пляже, увлеченно обсуждая что-то нарисованное на песке, сидела плотным кружком черноголовая стайка корейских ребятишек.
Мы тоже присели на песок. Море было гладким сверкающим и бесконечным.
– А, ведь, когда-то здесь пляжа не было, – сказала ты, глядя на горизонт.
– Да, – сказал я. – Здесь были одни камни…
Вот тогда-то и получил я в подарок Небесного Кота...
Не Финский залив, Россия плескалась у наших ног. А мы, наслаждаясь этим, медленно плывущим сквозь нас днем, всё ещё тосковали по земле, которая казалась нам почему-то потерянной.
– Ты знаешь, – сказала ты как-то вечером. – Я перерыла ровно шесть тысяч фотографий. Я просмотрела их вдоль и поперек. Всё, что мы с тобой засняли в последнее время. Но никак не могу найти ту, на которой море и ветка остролистой ивы, и черные китайские уточки. Ты помнишь? А я ищу их…
– Конечно! – сказал ты. – Я только что видел ее. Вот же он, этот кадр!
Значит, и тебе хотелось взглянуть на тот кадр, тот единственный миг из всего прожитого нами срока?
Мы даже думаем об одном. Мы так давно вместе. "Срослись плавниками…"
***
Где-то прозвучала отбивка какого-то часа.
Окна были еще серы, и солнца не было.
***
Да, совсем забылось! У Прозрачной когда-то имя было, нет?
***
Часть 3. ХЭЛЛОУИН
Все сделала Прозрачная, как задумала. Выйдя из храма, увидела троллейбус, шедший на юг, подумала: как-нибудь доберусь, пока не стемнело.
Было такое время года, года деньки проклевывались в сутках ненадолго, но уже не как зимой – там и глазом моргнуть не успеешь, а уже стемнело, черная ночь катит по Петербургу, дребезжа, стоная, в слезах и смехе…
Нет.
В феврале ночи не так всевластны, уже шевельнула бочком Земля, макушкой чуть ближе к Солнцу повернула, и полился свет его на томившиеся в темноте земли северные, и улыбнулись они ему, зная, что как бы там ни намутили люди, а придут белые ночи, за ними тепло, и зацветет сирень, и полыхнет иван-чай, и наберут свои целебные соки репей да полынь.
Добралась сквозь буераки да ямки, спотыкаясь и падая до могильного холмика.
И показалось ей, что пошел странный дождь – не время ему быть, вроде бы, да не наше дело.
Улыбнулась Прозрачная ему, только ею видимому:
– Вот, водички я тебе святой принесла, попоить тебя…
И всё говорила тихо, рассказывала что-то и всё прощения просила, что не послушалась незнакомой женщины, которая не хотела давать ей телефон "Скорой", а всё умоляла:
– Я Вам другой телефон дам, а то они ведь, в Мариинскую повезут мужа Вашего, и не увидите его больше! Не отдавайте его "Скорой"!
Не послушалась…
И не знала, что до конца жизни своей будет корить себя за это.
Вернулась домой. Было темно и очень тепло, батареи еще не отключали. Помыла руки, заварила кофе, прошла в комнату и легла на собачий диванчик рядом с Джессикой, прильнувшей к ее ногам, и провалилась в сон.
Проснулась внезапно, словно позвал кто.
Взглянула на часы, хоть и без того знала, что сейчас 3 часа ночи.
– Кто позвал меня в этот час? – подумала отчетливо, зная, что никто не ответит.
За окном слышались мягкие шажки, словно шлепал босыми ножками по влажному снегу маленький ребенок.
Прислушалась… Никого. Да и кто на такой высоте ходить-то может? До земли-то – ух!
Хотелось пить. Но боль, невыносимая боль в распухших руках, отекших неузнаваемо ногах, была так сильна, что, казалось, нет сил достать чашку с прикроватной тумбочки, понести к губам.
Нет их, сил…
Дрёма окутала темной мягкой маминой шалью, убаюкала, но через секунду сухая жажда резанула горло, Прозрачная заставила себя протянуть к чашке с водой негнущуюся руку, глотнула прохладной влаги.
Стало чуть легче.
Она прикрыла глаза, и снова, не выключая свет, погрузилась в дрёму, словно этот слабый тусклый шар светящегося в ночи электричества был для нее самой зн;ком, что она еще жива.
Всю ночь кто-то вязко шлёпал по ту сторону подоконников, словно чьи-то маленькие ножки, вели кого-то вдоль зашторенных окон.
Шажочки вязли в сыром тяжелом снегу, то обрывались, то возникали вновь, словно тому, за окном, приходилось из-за какой-то помехи отходить от карниза и возвращаться.
"Надо было смести снег с карниза", – подумала она и проснулась.
Было тихо. Господи, подумала она, да это снова обрушилась на крыши Санкт-Петербурга внезапная оттепель.
Ну, конечно, это она бросает на наши карнизы ломти мокрого снега, ведь до 10 февраля одни сутки, словно напоминает: не проспи День-Пушкина, постарайся очнуться от всего плохого – страха, ужаса, чужого зла, идущего опять на тебя войной...
И, вспомнив главное – День-Пушкина, улыбнулась, погасила свет и провалилась в сон.
И кто-то до самого утра вязко шлёпал по карнизу маленькими шажками.
***
За февралем пришел апрель, боль почти не отпускала, и эта совершенно нечеловеческая инфернальная боль казалась ей подарком, потому, что чудилось ей – без неё, этой беспросветной физической боли уже и не было бы ее вовсе на этом свете.
Она старалась не вспоминать истоки этой страшной необъяснимой боли, но не в ее силах было забыть тот день, помеченный тяжелым, как валун нерусским словом.
…Они шли вдоль сверкающей солнцем Фонтанки и чему-то смеялись, все трое – он, она и их Джессика, как внезапно, из-за поворота Фонтанки возникли перед ними пятеро с огромными голубыми рогами.
Их еще никто не видел, кроме нее, а она замерла, оцепенела, и только хотела указать на них, как что-то сбило ее с ног, швырнуло на газон, и, почти теряя сознание, она удивилась темной тишине, в которой исчезло всё – и он, и Джессика, и ясный солнечный день, обещавший им только радость.
Очнувшись, она поняла, что не надо двигаться и еще теснее прижалась щекой к земле, и каким-то случайным мгновением увидела, как рвется к ней прикрученная кем-то к стволу дерева Джессика. Звуков не было.
А когда они возникли, когда начали проникать в потемневшее сознание, она услышала, как кто-то сказал: «Хэллоуин».
И чужое неприятное слово это врезалось в память ее черной меткой, от которой посыпались на них все беды.
Часть 4. ОВЕЧКА
И невдомек было Овечке, что тянул он обе свои клешни в горячем нетерпеливом желании соития не кому-нибудь, а тому самому, который только в просторечии меж своими – обитателями чумных запределов засветного, потайного для прочих, мирка – звался Гульбарий, по паспорту – Гулькин, а на самом деле был это сам Гульбариус, мокрым банным листом пришившийся к филейной части певца инфернальных отстойников ТВ-кумира по имени Янус.
И никого, – заметьте! – никого и нигде выше себя Гульбариус не считал. Гордыня! Она не позволяла. И влекла его за собой в такие авантюры, за которыми в далях туманных маячило ему сусальное золото грядущей власти. Денег и власти.
(Коварное это свойство, скажу вам, предательское. Зыбкое, как тина на болоте, глотающая все и всех без разбору… Никого не щадит зыбкая эта болотная ряска, обещающая славное отдохновение зеленым покоем своим, под которым бездонная тьма вечная…)
Медленно распрямившись во весь свой хомячный росточек, Гульбариус оперся на тяжелый свой, страдающий многолетним несварением живот, лениво приподнял пухлые веки над неожиданно поросячьими пустыми глазками, на секунду зафиксировал их на растекшейся безграничным умилением морде Овечки и процедил сквозь зубы:
– Телефон мой в деле найдешь.
И отвернулся, зло подумав:
– И этот туда же. Не дождешься! Деньги брать надо до расписки, а не ждать, как твоя подопечная, после! Ты свое подписал.
И процокал Гулькин коготками в приемную Судейки, внутренне содрогаясь от хохота над доверчивыми идиотами, которых, как он считал, для того только земля и носит, чтобы умные их обманывали.
Всё растёт из чего-то!
В 90-е годы века ХХ, до конца еще не осознанного и не оцененного ныне живущими, рожденными и повзрослевшими в смутные времена, годы, названные лихими, Гулькин банным листом намертво приклеился к мокрой заднице некоего Януса, – человека яркого, эпатажного, словно созданного для того, чтобы вести за собой толпы растерявшихся на распутье людей, из под ног которых выдернули почву, да так и бросили на перепутье без всяческой опоры.
Приклеился да так и присох.
Янус был хорош собой, вхож в новые властные структуры, рушившие страну с упоением безумца, и это было для него особенно притягательным, потому как был он из той когорты людей-хамелеонов, чья кровь в жилах только тогда играла и звала на подвиги, когда чувствовала рядом безумие власти, ищущей кумира и готовой подчиниться всем его немудреным капризам, за обретение в нем своего лица и своего голоса, коими сама не обладала.
И за это она, эта зыбкая, безликая власть готова была воссоздавать ему сторицей. И то сказать, не свое тратила, народное. А чужого не жалко.
Задачей Гулькина было находиться в тени кумира, этаким служкой на подхвате, безропотно выполнявшим все предлагаемые роли. Были они разнообразны, кроме одной – всегда и везде фиксировать на кинопленку жизнь и деятельность Кумира. Для истории. Для потомков. И – ни Боже ж мой! – никаких компроматов, если хочешь жить.
Наука несложная.
Гульбарий освоил ее в совершенстве. Подчиняться – не командовать.
Командовать он будет.
Не сейчас.
Надо опериться, надо присохнуть так, чтобы не отодрали. Приклеиться. Врасти.
Но оборвалась потаенная радость Гульбариуса нехорошим, тревожным вопросом:
– Сколько? Сколько Судейка-то запросит? В косарях, или лямах?
Вкатился в тайные покои, замерз на пороге, поглощенный этой мыслью, словно подавился.
– Ну! – произнесла весело Судейка. – Где? Не вижу.
Часть 5. БАСЯ И АРБУЗ
Широко улыбнувшись консьержке, Бася, не повернув головы в ее строну, проплыла к лифту, потому как таскаться пешком на второй этаж не привыкла. Теснота лифта ее раздражала, но сейчас ей было не до этого.
В доме было тепло. Пахло арбузом и тушеным мясом. И Бася вспомнила, что сегодня приедет из Москвы к застоявшейся гражданской своей супруге Сам.
Самого Бася уважала и всячески подчеркивала это, давая понять всякому, что у кого-никого, а у нее, Баси, особое место при Семене Марковиче. И никому его она не уступит, и покушаться на это не стоит, коли жизнь дорога.
По древней деревенской привычке, у самого порога Бася переобулась в шлепанцы, острым хозяйским взглядом прошила анфиладу дверей – ничто не встревожило, всё, кажись, на своих местах, – и направилась на нижний этаж добротной кухни.
Но по пути, не удержавшись-таки, открыла своим ключом дверь в кабинет Семена Марковича. Было это помещение обширное, с потолками метров под пять в высоту и эркером, из которого виден был зелено-бело-золотой угол Эрмитажа.
Кабинет этот, по причине редких визитов Самого, частенько служил местом пылких празднеств, которые обе они – Бася и дочь ее Зося – любили яро и беззаветно, находя в них ту особую отдушину для стесненных необъяснимым томлением неспокойных их душ, без которых не было в их жизни праздника, а без этого для чего и жить!
Бася прострочила зорким взглядом стены, приостановилась на картине, скрывавшей за богато позолоченной рамой вокруг невнятного изображения не то натюрморта, не то каких-то цветочков вырубленный в стене добротный сейф, и, не заметив ничего подозрительного, прошествовала в конец коридора.
Арбуз, дух которого обнаружила Бася, едва войдя в дверь, скромно царствовал в центре крапчатой зеленой столешницы "под мрамор". И тут Бася заметила, что арбуз-то непростой, что опоясало его зубчатое ожерелье, прорезанное острым ножом точной, не знавшей дрожжи искусной рукой домработницы, которую прилюдно, если уж приходилось, Бася называла Моей-Помощницей.
Были еще те времена, когда внезапного богатства, свалившегося "ниоткуда", еще не то чтобы стеснялись, но, по мере возможности, не выпячивали. И, помня свое ненавистное пролетарское происхождение, о слугах мечтали, но мечту эту, как и стремление хоть в чем-то смахивать на выдавленную около ста лет назад из Россию аристократию, замалчивали. Но, как бы невзначай, проговаривались и не продемонстрировать не могли.
Дело даже не в том, что это "ниоткуда", этот загадочный источник изобилия, внезапно опрокинувший на голову вчерашнего скромного советского гражданина средства, способные осуществить любую самую взбалмошную причуду, был происхождения темного, да и в чьих шкафах не прятались трупы, если ты новорусский?
Тенями, толпами исчезали с земли русские – преданные, оболганные и обворованные. И замещали их люди новые, отличавшиеся от тех, уходящих, безмерной жадностью, настоянной на жестокости такой меры, такой степени, какая свойственна лишь характерам, лишенным милосердия и оставлявшей от владельца его лишь оболочку, схожую с человеческой.
Но это все из области философий, правда, никак не политик, кои нас не интересуют по мелкоте и слабости ума. Мы об арбузе.
Бася, заметив витую резьбу почти по экватору гигантского арбуза и, заподозрив неладное, зычно крикнула домработнице:
– Поди-ка сюда, Христя!
– Сейчас-сейчас! – послышалось торопливое откуда-то сверху.
Там, в поднебесье кухни устроен был продуктовый склад для большой – в три человека – Басиной семьи.
И как не большой, если двое из троих – дочери, и у каждой по второму-третьему мужу, и от каждого по ребеночку, а у всех мужей есть, естественно, отцы-матери, братья-сестры и все – родня, потому как все они происхождения были общего, исконно хуторского, из тех разных, но единых одним золотым качеством мест – детей рожать не ленились и родственные связи берегли.
О, Русь моя многострадальная, кровью умытая, поверьями увитая, лаской не балованная! Если бы ты уберегла только одно это свойство, не было бы тебе никогда конца! И неважно, кто называл себя русским. Важно, что на гулянках душа его пела русские песни, а к могиле предков и потомков сажали всегда березку, а если не было такой возможности, то сосенку – древо вечности, а уж крест – какой-никакой, но обязательно!
По крестам и опозн;ют все места, где жила русь – великая да малая, белая, красная да черная.
Две дочери умножили семью Баси до множества имен-связей, и всё кровных. Да и сама она до друзей-гостей была приветлива.
Бася хмуро взглянула наверх, откуда откликнулась домработница.
Там же, на верхотуре соорудили для нее и лежанку. Да та рада была любому пристанищу, поскольку была человеком без семьи и паспорта, а это все равно, что и не было ее на этом свете вовсе.
– Что это? – строго спросила Бася, ткнув толстеньким пальцем в сторону царственного арбуза.
И Христя вдруг улыбнулась светло-ангельски, подбежала к арбузу и двумя руками сняла с него голову.
Даже Бася не удержалась, охнула.
Под крышкой арбуза сияло пиршество таких ароматов, соков и красок такое волшебно-кулинарное произведение, устоять перед которым едва ли кто смог, если бы предложили.
Это было не просто красиво. Это было безошибочно вкусно!
Бася, знающая толк в еде, не отрывала влюбленных глаз от Христиного арбуза, а та, счастливая одним тем, что ее искусство оценили, стояла рядышком, и алым румянцем заливало ее бледные щеки столь редкое счастье.
Бася, заметив это, сипло казала:
– Ну, что уставилась? Закрывай! К вечеру дойдет!
Христя ловким движением вернула арбузу голову, опустила глаза, прижала натруженные руки к переднику.
– Вот, что! – сказала Бася, усаживаясь к столу. – Подай-ка мне чайку и иди, вызвони Гулькина. Пусть приедет. Где бы ни был. Но так, чтобы до вечера. О празднике ему – ни слова! Рано ему на наших вечерах бывать. Поняла?
– Да-да, – сказала Христя, подавая хозяйке большую кружку с горячим чаем, заправленным корицей и медом. – Поняла.
И вышла в коридор к телефону.
Часть 6. САМ.
Был он невысок, коренаст, глядел на человека глазами тускло-зеленого бутылочного цвета, прикрывавшем всё, о чем думал, чего хотел, что собирался сделать.
Не каждому дано свойство такое – восковой пленкой подергивать взгляд, делая его абсолютно непроницаемым, непредсказуемым и позволявшем принимать человека с таким взглядом, как душе угодно.
Одни доверяли ему безгранично, считая, что кто-кто, а уж этот человек, если будет нуждаться в помощи, то пойти ему навстречу не просто обязанность, – честь!
Другие же, люди поосторожнее, с первого взгляда начинали подозревать в нем шельму, да еще какого полета! А потому, если позволяли обстоятельства, старались держаться от него подальше.
Но были и те, кто зависели от него, как бывает зависим солдат от воли сержанта. И все бы ничего: дисциплина есть дисциплина. Да вот сержант сержанту – рознь. Бывают среди них и люди нормальные, для кого служба не в тягость, а долг. Такие не зверствуют. Сам был из других.
Подчиненных за людей не считал, ни в чем не доверял, особенно там, где речь шла об общинных расходах.
Был он ладненький, поперек себя шире, невысок, но вроде как кряжист. И не надувался даже, родился таким, выпестовали.
Потому только, что на учебу не тянуло, а все мечтал начальником стать. А для того старался много и вкусно есть. Чтобы быть сильным.
Маленькие-то мужички, бывает, власть особо любят. Знал Сам, что слабых во власти не бывает.
И что за начальник без власти?
Но скучен он был до того, что скулы сводило, а потому и писать о нем неинтересно. Придется, разве что.
Врал легко. Убивал тоже.
А начиналось все с того, что все мы, вся великая страна, попали под пресс, о чем тогда никто в народе и думать не смел, и мысли не смел допустить, что подбили ее влет, что идет великий Титаник ко дну. Тогда-то и появился на телеэкранах страны благодаря великому Янусу Семен Маркович.
Почитали его как последнего Героя, поднявшего последний боевой наряд на защиту осыпающихся, как песчаный обрыв, границы преданной державы...
И от почитания этого он все получил, о чем мечтал. Кое что и бантик сверху. Им и была Зося.
…Однажды Мами сказала юной Зосе, младшей своей доче:
– Ты должна стать женой Семен Марковича.
– Почему, мами? – изумилась зеленоглазая, и, как говорили в определенных кругах, самая красивая на всем Большом хуторе девушка. – Почему?
– Поймешь, когда вырастешь.
Зося молчала, насупив брови.
– Вот, что, – сказала Бася. – Он начальник. А начальники бедными не бывают.
– Без году неделя. – усмехнулась Зося.
– Так ты уже знаешь про него? – метнула глазами Бася. И добавила задумчиво:
– В такие времена и это много… Вот, что. Завтра же утром ты пойдешь к ним и попросишься на работу.
– На работу?! – изумилась Зося. – Это же бандиты! Какая там может быть работа для меня?
– Во-первых, это не простые бандиты.
– Допустим. А я-то тут при чем?
– А при том, что завтра ты пойдешь к Самому, то есть, к начальнику, и скажешь, что ты дочь офицера, и хотела бы работать у них. Родина, Россия и все такое…
– И что дальше? Я предложу им играть по утрам Моцарта? Или "Марусю"?
– Ты предложишь им услуги машинистки. И покажешь свои руки.
– Какой еще машинистки? – возмутилась Зося.
– Нет, ты никогда не поумнеешь! – воскликнула Бася. – Ты что, считаешь, что печатная машинка сложнее клавиатуры рояля? В каждой конторе есть печатная машинка. И везде нужна преданная машинистка!
– А руки-то зачем показывать?
– А чтобы от красоты твоей не сразу ослеп, – усмехнулась Бася.
И добавила уже серьезно:
– Этот парень – с глухого хутора. Он рук пианисток никогда не видел. А вот то, что у тебя руки, привыкшие к работе, оценит сразу.
Бася сказала – Зося сделала.
Пришла, как велела мами, спросила Главного. Посмотрели дежурные на нее, стройную да ладную, свежую, как березовый сок, из струй которого молодой загадочной листвой взглянули малахитовый глаза, чуть приглушенные тенью черных густых ресниц и, не спрашивая, провели куда просила – к начальнику.
Был он в группе недавно, в отличие от большинства, женат не был, а тут такая ладушка с соболиными бровями и косой в пояс…
Встретились. Поженились. Родилась девочка, сделавшая Басю бабушкой, чем та не тяготилась. Словно наперед все знала.
Быть может, и знала. Кто сейчас скажет? Рушилась страна, и надо было уходить с ее окраин…
Сам был центром, точкой, вокруг которой вращались безликие пылинки, рассмотреть которые можно было лишь в микроскоп, коего у него никогда не было, да и пользоваться такими вещами Сема Маркович не умел, не любил и не считал нужным. Что там рассматривать?
Пылинки, смысл существования которых был в том, чтобы, по мановению его взгляда, приобщать к имуществу Семьи очередной улов.
Что значили все эти имена – Бася, Зося, Гулькин, Янус – со всеми их страстями? Коготки на кончиках его щупалец, к коим прилипало всё, на что упадет его хищный взгляд. Из всего этого составлялось имущество его семьи, смысл его жизни и славы.
Ни пары носок не доверял им купить самостоятельно, ни трусов. Парни терпели, потому что сшили, повязали их всех кровавой ниточкой обстоятельства, менять которые было не в их воле. Но исподволь, темно возникал, ворочался в братве бунт, готовый при случае выплеснуться наружу. Да только хватка у него была бульдожья, за что Бася его боготворила.
Знала: такой мимо рта ложку не пронесет.
***
А, может быть, Прозрачную звали Ната?
***
(Продолжение следует)
Санкт-Петербург
Свидетельство о публикации №226102501057