Остров себя. Даниэль Дефо и устройство одиночества
Эта аудиокнига построена на обширной книге Бориса Кригера, написанной по-английски, — «Остров себя. Даниэль Дефо и устройство одиночества». Сразу оговоримся: перед вами не перевод, а обзор. Английский оригинал https://www.amazon.com/dp/B0HF21LB58 — толстый том на три с лишним десятка глав, с двадцатью разборами реальных случаев, глоссарием, хронологией и списком литературы, и прочитать его вслух за час не удалось бы даже очень быстрому диктору с очень крепким горлом. Здесь вы услышите главные мысли книги, её доводы, любимые сцены и шутки, которые в ней, к счастью, держат на себе изрядную часть аргумента. Если что-то зацепит, полный текст ждёт вас в оригинале.
Нам триста лет рассказывали, что «Робинзон Крузо» — история человека, которому никто не был нужен. Кригер предлагает перечитать роман с часами в руке, и тогда из-под приключенческой обложки проступает другая книга: самое раннее и до сих пор самое точное руководство по поддержанию собственной личности, когда её больше некому поддерживать. Крузо не обнаруживает на острове внутреннего человека, терпеливо ждавшего своего часа. Он этого человека строит — из часов, задач и маленьких ритуалов, а потом двадцать восемь лет чинит, потому что постройка всё время норовит развалиться. Снаружи это выглядит чудачеством. Изнутри, говорит Кригер, это инженерия.
Глава первая. Столб раньше крыши
Книга открывается сценой, которую при пересказе романа за обедом не вспоминает никто. На тринадцатый день после крушения, когда жилище не достроено, а частокол едва начат, человек на безымянном острове близ устья Ориноко бросает всё, что должно сохранить ему жизнь, и тратит день на изготовление календаря. Он ставит на берегу, там, где его выбросило море, столб в виде креста, вырезает на нём дату прибытия и начинает делать зарубки: по одной на каждый день, каждую седьмую вдвое длиннее, первое число месяца — ещё длиннее. Хорошая система, отмечает Кригер с почти бухгалтерским удовольствием: не боится дождя, требует четырёх секунд в сутки, её нельзя потерять или уронить в прибой. И она ровным счётом ничего не делает, чтобы его накормить, согреть или защитить. Крыши у него нет, надёжного огня нет, что водится в глубине острова — неизвестно. Он строит календарь первым.
Сам Крузо объясняет зачем: боялся перестать отличать воскресенье от будней. Торопливый читатель списывает это на набожность и бежит дальше, к козам. Кригер настаивает: это диагноз, и поразительно точный. Если воскресенье перестанет отличаться от вторника, то вскоре и вторник перестанет отличаться от среды. Когда дни взаимозаменяемы, исчезает причина делать что-либо в какой-то определённый день, а человек без такой причины через год уже не будет тем, кто выбрался на берег.
Отсюда центральный тезис книги. В одиночестве первым отказывает не тело — тела, замечает автор, до неприличия выносливы. Первым отказывает каркас: невидимый внешний скелет из встреч, обязательств, обедов в условленный час, людей, которые нас ждут и перебивают. Мы не замечаем, что этот аппарат внешний, как рыба, говорят, не замечает воды. Уберите его — и ощущение будет вовсе не свободой, а неловким открытием: изрядная доля того, что мы называли характером, была формой чужих требований, и без них форма не держится. Проверить это может каждый: дайте дисциплинированному взрослому неделю в пустом доме без обязательств и посмотрите, в котором часу он ужинает на шестой день. В крупном масштабе опыт ставился, когда опустели офисы и все вдруг выяснили, что брюки всё это время были социальной технологией. Каркас никогда не был внутренним. Его выдавали во временное пользование.
Формула книги такова: личность в одиночестве не находят и не вспоминают — её поддерживают, ежедневно, вручную и без гарантий. Двадцать восемь лет Крузо — запись самого долгого акта самоподдержания в английской литературе. Кригер вежливо раскланивается с тремя привычными прочтениями романа — экономическим, колониальным и религиозным — и задаёт свой вопрос: как один человек добирается от утра до вечера, не рассыпаясь, какие приёмы это обеспечивают и что происходит в дни, когда они не срабатывают. Метод нарочито скромный: читать роман буквально, считать дни, отмечать, сколько заняла каждая работа, и следить за очерёдностью, потому что первым человек строит то, что страшнее всего потерять.
Объясняет автор и то, почему эту книгу почти никто не читал. Её начали сокращать сразу после выхода, и сокращатели, люди трезвые и коммерческие, вырезали то, что скучно детям: бухгалтерию, распорядок, неудачные горшки, недели обтёсывания одной доски. Остались крушение, след на песке, людоеды, попугай и спасение — примерно как сохранить собор, оставив от него одних горгулий. А между тем выброшенная скука и была содержанием. История о человеке, который выжил, — развлечение. Точная запись того, сколько дней уходит на одну доску, — документ, а к документу можно обратиться, когда попал в беду.
Глава вторая. Человек, которого было много
Прежде чем высадиться на остров, Кригер с явным удовольствием рассказывает о человеке, который этот остров выдумал, но сразу предупреждает: объяснять роман биографией он не станет. Одинокий человек, одинокая книга, дело закрыто, пьём чай — если такое объяснение полезет в текст через окно, читателя просят окно закрыть. Жизнь может дать писателю не причину, а форму задачи. Тот, кто тридцать лет удерживал себя работой, знает без рассуждений, что моряк на острове сделает первым и скоро ли начнёт разговаривать с птицей. Не причинность, говорит автор, а компетентность.
Рассказ начинается с конца. Апрель тысяча семьсот тридцать первого года, съёмная комната в переулке Ропмейкерс, пожилой постоялец прячется от кредитора, а может, от нескольких. Он умирает; жена, прожившая с ним сорок семь лет, где-то в другом месте, с сыном он поссорился из-за денег — тема, по поводу которой он ссорился почти со всеми. За плечами у него шпионские поездки в Эдинбург, позорный столб, торговля вином и чулками, ферма циветт ради парфюмерного мускуса, кирпичный завод, банкротство на сумму, за которую можно было купить деревню, и от семидесяти пяти до пятисот пятидесяти книг — смотря у какого исследователя спросить и в каком он настроении. Мораль напрашивается: автор великой книги об одиночестве умер один, прячась. Кригер её отбрасывает: восемнадцатый век устраивал такое людям независимо от литературной продуктивности. Смерть приведена как последняя точка в длинном ряду наблюдений.
Ряд же такой. Почти всю взрослую жизнь Дефо не находился в положении, на которое мог бы положиться. Пресвитерианин в стране, которая штрафовала пресвитериан. Купец, чьи корабли захватывали в войну. Банкрот в эпоху, когда долг преследовал до могилы. Правительственный агент, чьи хозяева менялись вместе с кабинетом. Ни учреждения, ни пенсии, ни покровителя, которого нельзя потерять за день. Такой человек должен либо развалиться, либо выстроить собственную конструкцию и стоять внутри неё. Дефо выстроил, и конструкцией была работа — не как идея, а как ежедневная физическая практика. Девять лет он почти в одиночку выпускал журнал «Обозрение», три номера в неделю, сквозь перевороты, арест и падение министерства. Три раза в неделю девять лет — это не вдохновение. На вдохновение нельзя положиться во вторник в феврале. Это расписание, которое соблюдают.
Автор с нежной иронией перебирает предприятия Дефо. Семьдесят циветт, купленных в расчёте на то, что джентльмен с семьюдесятью мускусными кошками — джентльмен с состоянием: кошки принесли не состояние, а судебный процесс, и процесс пережил кошек. Банкротство девяносто второго года — и через пять лет «Опыт о проектах», где разорённый тридцатисемилетний человек предлагает суд для честных банкротов, общества взаимного страхования, пенсионные кассы, национальный банк, академию для женщин и заведение для душевнобольных. Он только что уничтожен — и проектирует государство всеобщего благосостояния. Получив катастрофу, этот человек не оплакивает её. Он превращает её в конструкцию.
Особая глава — позорный столб. Кригер описывает его устройство: голова и запястья в отверстиях, нельзя сесть, отвернуться, закрыть лицо, увидеть, что в тебя летит. Это точная противоположность острова. На острове человек ненаблюдаем и опасность в том, что ничто не заставляет его что-либо делать. У столба его наблюдают сотни, и он не может сделать ничего. И то и другое — абсолютная изоляция: в одном случае от отсутствия людей, в другом — от их присутствия. Попал Дефо к столбу из-за шутки, которая не удалась: анонимный памфлет «Простейший способ разделаться с диссентерами», написанный голосом усталого ревнителя Высокой церкви, предлагал проповедников повесить, а паству выслать. Сатира была так хороша, что ревнители приняли её за честное изложение своих взглядов и горячо одобрили, а диссентеры перепугались. Когда автор раскрылся, в ярости были все. Кригер выводит правило, которое советует каждому ироничному писателю вытатуировать на видном месте: пародию, неотличимую от пародируемого, все, кроме автора, прочтут как пародируемое.
Перед тем как встать к столбу, Дефо написал «Гимн позорному столбу», отпечатал его и устроил так, что его продавали в той самой толпе, которая собралась глазеть на его позор. Он торговал комментарием к собственному унижению, пока унижение шло своим чередом. Кригер видит в этом не браваду, а метод: во время пытки сделать ничего нельзя, значит, надо сделать что-то до неё и превратить событие, которое с тобой происходит, в событие, в котором ты участвуешь. И перекидывает мостик в наши дни: позорный столб отстроили заново, без рамы и констеблей, и человек на нём не может уйти, объясниться, отвернуться, а незнакомцы сменяют друг друга, чтобы сообщить, что о нём думают. Окружён, к тебе непрерывно обращаются — и ты совершенно один. Дефо первым заметил, что это явление одного рода с кораблекрушением.
Из тюрьмы его вытащил Роберт Харли, самый ловкий политик эпохи, и получил взамен писателя, способного поехать куда угодно и стать кем угодно. Отсюда тема псевдонимов. Дефо печатался примерно под двумя сотнями имён: писал от лица квакера, турецкого шпиона в Париже, французского дипломата, а в Шотландии — от лица шотландцев, так убедительно, что историки потом цитировали эти памфлеты как свидетельства шотландского мнения. Канон его сочинений, по выражению Кригера, расширяется и сжимается, как лёгкое. Психологическое прочтение — неустойчивая личность, прячется, множится — автор считает слишком лёгким: в веке, где за подписанный памфлет ставили к столбу, анонимность была не симптомом, а снаряжением, вроде каски. Но у неё было и второе следствие, ведущее прямо на остров. Каждая маска приходила с полным набором привычек, манер и словаря — ровно тем, что обычно предоставляют окружающие. Крузо, которому не перед кем быть личностью, назначает себя губернатором и обедает с попугаем. Дефо, которому есть перед кем, но ни перед кем не безопасно, назначает себя сотней других людей и пишет за каждого по очереди. Оба делают воображением то, что общество делает, просто присутствуя рядом. Сетевой ник, замечает Кригер, того же рода: маска не скрывает лицо, она держит расписание.
Отсюда же знаменитый деловой голос романов Дефо. Его рассказчики не описывают пейзаж, они его инвентаризируют. Это голос человека, который тридцать лет делал вымысел убедительным и усвоил, что убедительность живёт в гроссбухе, а не в прилагательном. Никто не врёт о количестве гвоздей. Значит, если количество гвоздей указано, читатель решает, что никто не врёт. И грустная точка: единственный текст, где Дефо попытался предстать под собственным именем самим собой, «Воззвание к чести и справедливости», обрывается примечанием издателя об апоплексическом ударе автора — и мы не вполне уверены, что удар был настоящим.
Глава третья. Селкирк не мог говорить
В феврале тысяча семьсот девятого года английские каперы зашли к острову у берегов Чили и сняли с него человека в козьих шкурах, с бородой, мушкетом, Библией и варёной козлятиной, которую он приготовил для спасителей в расчёте, что они голодны. Александр Селкирк провёл там четыре года и четыре месяца, причём высадился сам, поссорившись с капитаном из-за того, что корабль изъеден червём. Капитан ни в чём больше прав не был, а тут ошибся: корабль вскоре затонул. Капитан Вудс Роджерс описал человека в превосходной форме: Селкирк ловил коз руками, построил две хижины, приручил кошек от крыс и был свободен от всех болезней команды.
Он почти не мог говорить.
Роджерс сообщает это без нажима: от недостатка упражнения человек утратил владение языком, и его понимали через слово. Ему тридцать три года, английский — родной. Это, утверждает Кригер, самый важный факт во всей предыстории «Робинзона», а его упоминают как живописную подробность. Тело можно поддерживать охотой на коз. Речь — нельзя, потому что речь не имущество, а практика, совершающаяся между людьми. Там, где людей нет, она атрофируется, как мышца, — тихо, без боли и без ведома владельца. Выкарабкался Селкирк после восьми месяцев подавленности благодаря двум практикам: читал вслух Библию и пел псалмы, а ещё навязал себе распорядок и вырезал на деревьях имя и дату. Кригер разбирает этот ряд: чтение вслух — изготовление человеческого голоса там, где людей нет; пение — изготовление общего события; расписание — изготовление завтрашнего дня; даты на деревьях — запись для несуществующего читателя. Каждое действие — подделка, и каждое несёт нагрузку. И всё равно, когда пришла лодка, слова не выходили.
Рядом Кригер ставит книжный остров — историю Хайя ибн Якзана андалусского философа Ибн Туфайля, где ребёнок, выросший один и вскормленный газелью, собственным умом постигает устройство мира, а попав к людям, разочаровывается и возвращается к себе. Два острова, две теории. У Ибн Туфайля одиночество — лаборатория, где ум, избавленный от чужого шума, восходит к истине. У Селкирка здоровый мужчина за четыре года разучивается договаривать фразу. Дефо выбрал вторую модель — менее лестную и куда более полезную. Его отшельник не восходит. Он поддерживает себя, а когда перестаёт, сползает. И ещё Дефо дал герою то, чего у Селкирка не было: дневник, чернилами, связными предложениями. Роджерс сообщил результат — здоровое тело и испорченный язык. Роман и есть процесс, растянутый на триста страниц ответ на вопрос: что именно должен делать человек, час за часом, чтобы сойти с такого острова, не разучившись говорить?
И ответ этот, подчёркивает автор, не стоицизм и не сила воли — их невозможно практиковать во вторник утром. Ответ целиком состоит из маленьких, слегка смешных и вполне повторяемых процедур. Сделай зарубку. Запиши дату. Прочти молитву над козлятиной. Обратись к попугаю. Сделай стул. Судьба самого Селкирка подтвердила диагноз: вернувшись домой, он не смог осесть, говорят, вырыл пещеру в отцовском саду и сидел в ней, потом снова ушёл в море и был похоронен в море. Остров перенастроил его на мир, где один человек, и обратно он не перенастроился. Дело не в том, что одиночество невыносимо, заключает Кригер. Дело в том, что ему можно научиться, а выученное в нём не переносится обратно.
Попутно автор разгадывает и загадку позднего дебюта. Первые романы принято писать молодым, а Дефо было около пятидесяти девяти, и за пять лет он выдал «Робинзона» с продолжениями, «Молль Флендерс», «Дневник чумного года», «Роксану» и многое другое. Незадолго до того закрылось «Обозрение», а исчезновение расписания, замечает автор, — не досуг, а снос несущей стены. Но главное объяснение, по Кригеру, профессиональное: четверть века Дефо оттачивал технику, нужную роману, для совсем других целей — свидетельства очевидцев о буре, поддельные мемуары, разведывательные донесения, экономическую журналистику. Получился идеальный инструмент для правдоподобного рассказа о двадцати восьми годах на острове. Интереса к психологии в нашем смысле у него не было никогда. Его рассказчики не рефлексируют. Они считают.
Глава четвёртая. Всё — с обломков
Студенты любят спрашивать, какие три вещи взять на необитаемый остров. Кригер замечает, что вопрос перевёрнут: Крузо перевёз на берег несколько тонн вещей, и интересно не то, что он выбрал, а то, чего не смог бы сделать, когда взятое кончится. Сначала, правда, само крушение. Волна накрывает шлюпку, Крузо выползает на траву и ходит с воздетыми руками в восторге от того, что жив. Остальных он больше не увидит: на берег вынесет три шляпы, картуз и два непарных башмака — вот и все похороны. Потом восторг кончается: радость от того, что ты не умер, по словам автора, оказывается веществом с очень коротким периодом полураспада. Ночь Крузо проводит на дереве, укладываясь в ветвях так, чтобы не упасть во сне, и это первый поступок героя книги: он уже управляет собой как предметом, вверенным собственным заботам.
А потом тринадцать самых неромантичных и самых важных дней романа: раз за разом он переправляется к застрявшему кораблю и обдирает его до нитки. Ящик плотника, который был ему дороже корабля золота, порох, ружья, гвозди, парусина, одежда, бумага, перья и чернила, три Библии, собака и две кошки. А в последний рейс — около тридцати шести фунтов монетой. Крузо произносит перед ними речь о полной их бесполезности, а затем, в лучшей, по Кригеру, фразе романа для изучения человеческой природы, забирает их и заворачивает в парусину. Ночью корабль уносит буря.
Отсюда вывод, который поклонники мифа о самостоятельности предпочитают не замечать. Крузо — не человек, построивший цивилизацию из ничего, а человек, проведший самую основательную спасательную операцию в литературе и двадцать восемь лет живший на этот капитал. Порох не его, гвозди не его, знания — накопленная техника целой цивилизации. Когда он делает стол, он делает его пилой, которую выковал кто-то другой. Порох он делит на множество мелких запасов и прячет по всему острову, чтобы никакая молния не уничтожила всё разом, — инженер назвал бы это резервированием, но чувство за этим, говорит автор, называется не предусмотрительностью, а ужасом. И число это только уменьшается.
Самая поучительная строка описи — ячмень. Крузо вытряхивает у жилища мешок из-под птичьего корма, опустошённый крысами, а через несколько недель видит колосья. Сначала он решает, что Бог чудесно вырастил зерно без семени, потом вспоминает про мешок, и его набожность, как он признаётся, изрядно повыветрилась. Это признание Кригер называет честнейшей фразой эпохи о психологии веры. А дальше рассказчик решает, что мешок, крысы, тень и время года — цепь случайностей настолько невероятная, что провидение возвращается в расчёт. Читателю предоставлено выбирать. Дефо ничего не прибирает.
Рядом — короткая опись того, чего Крузо хочется и чего у него нет: лопата, иголки и нитки, бочонок, который держал бы воду, чернила и трубка табаку. Это не роскошь, а обычная продукция полудюжины ремёсел, которую толковый англичанин не воспроизведёт в одиночку. Даже через двадцать четыре года крупнейшие улучшения в его положении всё ещё приходят с обломками — с разбившегося испанского судна. Современная параллель, по Кригеру, точна и слегка унизительна: почти никто не способен в одиночку сделать хоть один предмет в комнате, где сидит, хоть простой карандаш. Все мы живём за счёт обломков, и разница лишь в том, что наш корабль ещё не затонул, и нам не приходилось пересчитывать порох.
Но объявить легенду о самостоятельности обманом было бы мелко. Замечательно не то, что он создал жизнь из ничего, — из ничего никто ничего не создаёт. Замечательно то, что человеку с полным набором инструментов всё равно пришлось возвести вторую конструкцию, которой не даст никакое крушение: ежедневный порядок, говорящий, что делать с инструментами завтра. Современный человек, один в квартире, материально до нелепости хорошо обеспечен с обломков. Не хватает ему не инструментов, а причины взять хоть один в руки до полудня. Корабль обчищен за тринадцать дней, а впереди двадцать восемь лет.
Глава пятая. Зарубка, частокол и замок
Узник в камере царапает на стене отметки группами по пять. Этому никто не учит, привычка возникает в тюрьмах на всех континентах, и функции для выживания у неё нет: дата узнику не нужна. Столб Крузо — тот же инстинкт. Как прибор он почти бесполезен: когда сеять, Крузо узнаёт, потеряв первый урожай, а о сезоне дождей — промокнув. Зато столб даёт задачу, которую нужно выполнить сегодня, нельзя выполнить заранее и нельзя наверстать, и которая оставляет видимую накопительную запись. Человек, сделавший девятьсот зарубок, видит на уровне головы предмет, сообщающий: девятьсот дней, и все пережиты. Это не воспоминание, которое лжёт, и не чувство, которое меняется с погодой, а столбик доказательств. Тем же механизмом пользуется каждый бегун с журналом тренировок и каждый, кто считает дни трезвости: разорвать длинную видимую цепочку больнее, чем продолжить, и с некоторой длины цепочка сама делает работу воли. Приложения, поздравляющие с серией дней подряд, — это, по выражению Кригера, столб Крузо с отделом маркетинга, только Крузо при этом никто ничего не продавал.
Есть и очаровательное отступление: английское казначейство веками вело счета на зарубочных бирках, а когда их наконец решили сжечь в печах под Палатой лордов, перегрузили дымоходы и спалили Вестминстерский дворец. Средневековая привычка учитывать деньги, царапая дерево, уничтожила британский парламент — такие подробности, признаётся автор, и делают историю милой сердцу. А монашеские часы молитвы, делящие день без всякой природной необходимости, Кригер называет самым успешным психологическим сооружением в европейской истории: монахи давно поняли, что удалившиеся от общества должны заменить его ритмы искусственными или сойти с ума.
И мрачная деталь: столб стоит не у пещеры и не у полей, а на пляже, куда больше незачем ходить. Значит, каждая зарубка требует прогулки к воде — туда, откуда видно любое спасение. Двадцать восемь лет человек каждый день приходит к морю, отмечает ещё один день и смотрит на горизонт. Возможно, он сам не заметил, что встроил это в распорядок. Невозможно, чтобы этого не заметил Дефо.
Выбирая место для жилья, Крузо перечисляет требования: вода, тень, защита от зверей и людей и вид на море, чтобы не упустить корабль. Три пункта — инженерия, четвёртый — надежда, записанная так, будто это коммунальная услуга. А потом строит не хижину, а стену: двойной ряд кольев в человеческий рост, без двери, с лестницей, которую втягивает за собой. Работа отнимает месяцы. Против кого? Человека он не увидит пятнадцать лет. Предосторожность удовлетворилась бы меньшим, говорит Кригер. Это не мера предосторожности, а граница. До частокола он — человек где-то на острове; после появляются внутри и снаружи, дом и путь, и каждый вход и выход становится событием. Вскоре у него появляется вторая резиденция, «загородная дача» в долине, где растёт виноград. Никому на необитаемом острове не нужны два дома. Два дома дают возможность куда-то отправиться. Человек с одним жилищем заключён, человек с двумя делит время между владениями. Он построил себе маршрут.
Испытание частокол проходит лишь однажды, и не тем, против чего строился: землетрясение обрушивает часть холма над пещерой, и Крузо понимает, что месяцами укреплял нору в склоне, готовом рухнуть ему на голову. Всё было рассчитано на зверей и людей, а единственная реальная угроза пришла снизу. И всё же он ещё четверть века поддерживает укрепление, и это правильно, потому что частокол никогда не делал той работы, которую ему приписывали. Он остановил не врагов. Он остановил самого Крузо — занял его на первый, самый пустой и страшный год. Читатель, которому в скверный месяц доводилось перекрашивать комнату, вовсе в этом не нуждавшуюся, понимает, о чём речь.
А потом человек в козьих шкурах начинает называть нору в склоне замком, шалаш — дачей, а остров — королевством, где он губернатор. Дефо рассчитывает на улыбку, но под комедией, по Кригеру, идёт серьёзная работа, и это самый переносимый приём книги, потому что не требует ни инструментов, ни труда. О месте без названий нельзя говорить, а человек, которому не о чем говорить, на пути к тому, чтобы не о чем было думать. Как только кусок берега становится «ручьём», у него появляется отношение к «замку», а у человека — география вместо беды. Названное можно и потерять, и о нём тосковать: «бухта» существует, даже когда ты в другом месте, а мир, чьи части существуют без наблюдателя, достаточно велик, чтобы в нём жить. И ещё: эти названия обращены к слушателю. «Дача» — это шутка, а шутке нужна публика. Одинокий человек, называющий шалаш дачей, выдумал себе собеседника, с которым можно быть ироничным. Современный эквивалент автор видит в привычке разговаривать с собой во втором лице: велеть себе встать, хвалить себя за мелочь тоном, каким говорят с непонятливым коллегой. Так делают все, почти никто не признаётся. Это последняя и самая дешёвая из технологий: она расщепляет одного человека на говорящего и слушающего, чтобы в дне кто-то был.
И одно название портит всю комедию. Весь остров Крузо называет Островом Отчаяния — в первые, самые горькие месяцы — и никогда его не меняет. Замок, беседка и дача появляются позже, а поместье целиком сохраняет имя, данное в худший день. Недосмотр это быстро пишущего автора или самое проницательное место романа, через три века, говорит Кригер, неважно, потому что люди поступают именно так. Название, которое человек даёт периоду жизни изнутри, прилипает надолго, и словарь первого плохого месяца способен пережить все последующие улучшения.
Глава шестая. Дневник без читателя и две колонки
Примерно через год после крушения Крузо начинает вести дневник. Практических причин нет: читателя не будет, а бумага и чернила незаменимы. Он тратит исчерпаемый ресурс на документ без адресата. Первые записи подчёркнуто официальны: дата, погода, сделанная работа. Это судовой журнал, который ведут независимо от того, происходит что-нибудь или нет, и благодаря которому судно остаётся предприятием, а не кучкой людей на досках. Потеряв корабль, Крузо назначает себя вахтенным офицером. Чувств в журнале почти нет, и в этом смысл: в дни, когда то, что он чувствует, пережить невозможно, то, что он сделал, всё ещё можно записать. Человек, способный написать, что шёл дождь и что он закончил полки, стоит там, куда чувства не дотягиваются.
В момент записи, по Кригеру, происходят три вещи. День закрывается — а одинокому человеку очень трудно добиться, чтобы дни вообще заканчивались. События превращаются в последовательность — а удержанный в голове день просто куча, и разница между последовательностью и кучей есть разница между жизнью и состоянием. И, главное, появляется свидетель: написать «сегодня я закончил стол» значит обратиться к кому-то в грамматике отчёта. Читателю не обязательно существовать. Его поставляет грамматика.
А потом дневник обрывается по причине настолько будничной, что ни один романист, сочиняющий символ, её бы не выбрал. Кончаются чернила. Эту фразу проскакивает каждый читатель, а она, по Кригеру, одна из важнейших в романе. Человек, научившийся с нуля плотничать, лепить горшки и печь хлеб, не может сделать чернила: для них нужны дубовые орешки, железный купорос и камедь, а на острове нет ничего из этого. Он теряет привычку не от слабости. Он теряет её из-за химии. Практики, которые держат нас, держатся не на характере, а на запасах — физических, социальных, денежных, биологических, — и запасы истощаются по собственному графику. Человек, которого держит ежедневное плавание, в одной травме плеча от другой жизни. Ничья решимость ещё ни разу не повлияла на количество чернил в бутылке.
Но вторая половина урока важнее: Крузо не останавливается. Нагрузка переходит на другие опоры — столб, которому нужен только нож; земледельческий год со своими датами; коз, которых надо доить, чувствует он себя человеком или нет; годовщину высадки; ежедневную молитву, которой нужны лишь Библия и голос. Система избыточна, и когда одна опора отказывает, здание стоит, пусть с трещиной. Причём избыточность эта — осадок лет, когда он строил практики ради них самих, и тогда они выглядели чудачеством: лодка, которую нельзя спустить, ненужная дача, стена против пустоты. Именно излишек спас его, когда сломалось главное. Вывод Кригер формулирует без украшений: не имейте одной опоры. Человек, вся конструкция которого держится на работе, на браке или на способности, которую тело рано или поздно отберёт, — это человек с запасом чернил и без дубовых орешков. Строить вторую и третью опору надо заранее, потому что в день, когда бутылка опустела, ни у кого нет сил придумать новую практику с нуля. Ежедневной прогулке не нужны чернила. Воскресенью не нужен порох. И последний тихий штрих: Крузо не сообщает, когда кончились чернила. Инструмент, записывавший даты, отказал сам, и человек, считавший всё, не может сказать, когда перестал считать.
Ещё в первый год, в состоянии, близком к отчаянию, Крузо проделывает вещь, которой до него не делал ни один литературный герой. Он делит лист чертой и пишет над левой колонкой «Зло», над правой «Добро». Я выброшен на пустынный остров — но я жив, а товарищи утонули. Я отрезан от людей — но не умираю с голоду. Мне нечем защищаться — но здесь нет хищников, а на берегу Африки были бы. Мне не с кем говорить — но корабль подошёл так близко, что я снял с него всё необходимое. Формат не случаен: это двойная бухгалтерия, рабочий метод каждого лондонского купца, включая автора романа. Её достоинство не в арифметике, а в полноте. Список долгов в одну колонку порождает панику. Баланс порождает решение. Каждый, кто в два часа ночи наконец выписывал за кухонным столом всё, что должен, и всё, что имеет, знает это облегчение: цифры так же плохи, но положение перестало быть туманом и стало предметом. Через три века когнитивная терапия открыла метод двух колонок заново — это, по Кригеру, страница Крузо с номером бланка в углу.
И две честные оговорки. Колонки не устраняют беду: баланс убеждает Крузо не в том, что его положение завидно, а в том, что оно переживаемо, — утверждение скромнее и честнее. Упражнение превращает атмосферу в список, а тонут люди именно в атмосфере. И арифметика тут нечестная: слева вечная разлука со всеми, кого он любил, справа мягкий климат и инструменты. Ни один бухгалтер такого баланса не примет. Формат даёт не справедливую оценку, а обязательный второй взгляд: назвав худшее, назови что-то ещё, а назвав, встань. Утешения в правой колонке, кстати, сплошь материальные — ни слова о личностном росте. Крузо утешает себя логистикой, а логистика, в отличие от настроения, проверяется утром. Защищает метод от самообмана и порядок: беды записаны первыми, полностью и своими словами. Левая колонка идёт первой, потому что она была первой в действительности.
Глава седьмая. Часы, которые никто не назначал
На третий год Крузо заводит распорядок дня и излагает его с серьёзностью полкового приказа: утром два-три часа с ружьём, потом работа до одиннадцати, еда, с полудня до двух сон из-за жары, вечером снова работа. Кригер приглашает вообразить человека, расписавшего свой день по блокам на острове с населением в одну душу, где в одиннадцать часов ровным счётом ничего не происходит. Почему это работает, если устанавливает правило и подчиняется ему одно лицо? Потому что решение, принятое однажды и заранее, стоит лишь малую долю того, что стоит то же решение, принимаемое заново каждый час. Человек с распорядком не взвешивает, идти ли на охоту: он идёт, потому что утро. Человек без распорядка двадцать восемь лет ведёт с собой переговоры каждый час и проигрывает большинство, потому что доводы в пользу безделья всегда под рукой и всегда прекрасно изложены. Поэтому совет делать что-то, когда захочется, так неизменно плох для человека в беде: «захочется» — как раз тот ресурс, который у него отняли.
Распорядок в одиночестве ещё и создаёт ощущение, что тебя ждут. Он ждёт, замечает, огорчается. Крузо, уже изготовивший себе слушателя дневником и собеседника названиями, теперь изготовил себе работодателя. И Дефо вставляет деталь, которую Кригер считает самым смешным местом этой части романа: объясняя, почему в иные периоды сделано мало, Крузо оправдывается — время уходило на охоту, сезон не позволял, дни были короткие. Перед кем? Ни начальника, ни жены, ни кредитора. Одинокий человек письменно отчитывается о производительности перед никем. Это не промах, а самое точное наблюдение главы: одинокие люди не перестают быть подотчётными, они выдумывают ревизора и продолжают докладывать. Каждый, кто проводил скверное воскресенье, объясняя себе, почему дело не сделано, встречался с этим призрачным чиновником.
Правило, чтобы выжить, должно быть скромным. У Крузо четыре пункта, и все — то, что он и так собирался делать. Это противоположность расписанию, которое составляют первого января с точностью до четверти часа и бросают к девятому числу. Распорядок, который нельзя соблюсти в плохой день, — устройство для производства улик против самого себя. Правило Крузо держится и в худший день: даже когда в нём всё остановилось, он может выйти утром с ружьём и лечь в полдень, и у дня будет форма. А со временем распорядок Крузо сменяется открытым — сезонами дождей, севом, окотом, сушкой винограда, — и это лучше, потому что его соблюдение обеспечивает нечто, не принимающее оправданий. Искусственное правило — строительные леса, пока к ним не прикрепится что-то настоящее. Человеку в беде советуют найти призвание — совет бесполезный и дорогой. Метод Крузо обратный: сначала навяжи произвольный порядок, держись его, не веря в него, и смотри, что вырастет на грядках, которые он разметил.
Следом знаменитый обед губернатора. Во главе стола владыка острова в куртке мехом наружу и высокой бесформенной шапке, с пилой и топориком на поясе. По правую руку старый пёс, на жёрдочке попугай, единственное существо, которому дозволено говорить, на полу кошки — уже потомки корабельных. Сам Крузо замечает, что при виде его маленького семейства улыбнулся бы и стоик. Он сознаёт нелепость сцены и проделывает это годами. Церемония, по Кригеру, — самая эффективная технология книги, потому что ничего не стоит: та же еда в том же месте в тот же час, а раскладка бесплатна. Между «поесть» и «пообедать» есть разница, невидимая для анализа калорий. Это разница между стоянием у кухонной стойки с контейнером и сидением за столом с тарелкой и зажжённым светом. Еда одинаковая. Человек после неё — нет. У живущих одиноко распадается не аппетит, а событие.
Пёс, пишет автор, — самый трогательный случай, потому что пёс ничего не умеет. Крузо говорит, что шестнадцать лет тот был ему преданным товарищем и недоставало лишь одного — чтобы он с ним говорил. В этой фразе больше о долгом одиночестве, чем в любых описаниях пустынных пляжей. Общество животного — настоящее общество, и оно же навсегда недостаточно, и оба факта верны одновременно. А титул «губернатор» — шутка, но не только: должность есть роль, а роль есть стандарт, которому можно не соответствовать. Потерпевший крушение может есть руками из котла — кто увидит? Губернатор не может, губернаторы так не делают. Крузо выдумал официальную версию себя и стал её слугой. Мундир действует, даже когда на него никто не смотрит. Практическая версия, признаётся Кригер, неловко проста: одеться, накрыть стол на одного, лучше с хорошей тарелкой, соблюдать час, сказать перед едой положенные слова. Звучит как совет старой тётушки — так оно и есть, и каждый капитан и начальник экспедиции в истории пришёл к той же политике, насмотревшись на то, что бывает без неё.
И маленький кризис, который не экранизировала ни одна постановка, потому что в нём ничего не происходит. После лихорадки Крузо обнаруживает, что сбился со счёта и не знает, какой день воскресенье. Для пуританина суббота — общенациональное установление, когда вся страна движется в ногу; соблюдать её одному значит совершать тот же акт за вычетом нации, а если день ещё и неверный, человек сидит в шкурах, отказываясь работать, во вторник. Он всё равно её соблюдает — в этом, по Кригеру, суть главы, а может, и всей книги. Он не бросает практику на том основании, что она испорчена, — излюбленный выход перфекциониста, — а продолжает счёт как есть и отмечает ошибку мимоходом, как компас, врущий на градус. Точность конструкции значит меньше, чем её непрерывность. Диета живёт до первого срыва, после которого срыв принимают за приговор и выбрасывают весь аппарат в припадке последовательности. Правильный ответ — пожатие плеч Крузо: счёт сбился, практика возобновляется завтра с признанной ошибкой. Англия, добавляет автор, сама обеспечила шутку: она тогда жила по старому календарю, отставая от Европы на много дней, так что нация, не способная договориться с соседями о дате Рождества, была не вправе строго судить отшельника, затерявшего вторник. Раз нагрузку несёт соблюдение, а не содержание, структуру можно отстроить почти из чего угодно — из прогулки, страницы, звонка в определённый час, из четверга. Конкретный четверг не свят. Свято «всегда».
Глава восьмая. Сорок два дня на одну доску
Самая красноречивая фраза романа, по Кригеру, — бухгалтерская запись. Чтобы получить доску, Крузо обтёсывал ствол топором сорок два дня, и тут же замечает тоном человека, разбирающего счёт поставщика, что с продольной пилой и напарником сделал бы полдюжины досок за полдня. Здесь тянут две силы. Первая — наглядный урок разделения труда: разница во многие десятки раз, на которой держится любая экономика. Вторая сила психологическая: сорок два дня — ещё и сорок два дня, когда точно знаешь, что будешь делать завтра. Эффективность — добродетель, когда сэкономленное время есть на что потратить, а Крузо тратить его не на что. В его положении работа на сорок два дня — не расход, а запас. Продукт не доска. Продукт — сорок два дня, а доска — квитанция. И работа эта настоящая: доска выдержит или нет, и приговор выносит предмет, а не чьё-то мнение. Из многих современных работ, замечает автор, это качество вытравлено, и они изнуряют под нагрузкой не из-за лени, а из-за отсутствия поверхности, которая упирается в ответ.
Потом стол и стул. Крузо год ел без стола, но говорит, что без него не мог с удовольствием ни писать, ни есть. Стул, по Кригеру, — не удобство, а поза человека, который делает что-то намеренно; стол — поверхность, отделяющая трапезу от кормёжки и страницу от каракулей на колене. И наблюдение, от которого становится не по себе: каждый, кто прошёл через тяжёлую депрессию или выхаживал близкого, знает порядок, в котором рушится дом. Сначала расстановка вещей, потом поверхности исчезают под вещами, потом стол становится складом, и наконец еда уходит от него совсем. Врач или друг считывает состояние человека с состояния стола секунды за четыре. Значит, расчистить стол — не косметика, а восстановление физических предпосылок для того, чтобы вести себя как человек.
Горшки — самый смешной эпизод романа и самый важный для всех, кто раз за разом терпел неудачу, то есть для всех. Глина не размята — сосуды трескаются; одни оседают, не высохнув, другие лопаются на солнце, третьи проваливаются. Через два месяца у Крузо два уродца, которые он не решается назвать кувшинами, и мисочки, не держащие воду на огне. Кригер разбирает это как анатомию обучения без учителя: ученику мастер называет правила сразу, одиночке каждое правило приходится открывать, что-нибудь разбив, а треснувший горшок не сообщает, почему треснул. Поэтому самоучка учится так нелепо долго и потому знает ремесло так глубоко. Потом случай: в углях костра Крузо находит черепок, твёрдый, как камень, и понимает, что горшки надо было не сушить, а обжигать. Дефо разыгрывает всю доисторию керамики в одном абзаце, и разыгрывает правильно, вплоть до медленного остывания за ночь. Утром Крузо варит бульон и говорит, что ничья радость о столь ничтожной вещи не равнялась его радости. Поучительна пропорция: удовлетворение соизмеряется с трудностью дела относительно собственных сил, а не с его важностью, и поэтому больные и старики радуются тому, чего постеснялся бы человек с полным ежедневником, а человек с полным ежедневником доволен меньше их всех. И главное: Крузо ни разу не решает, что он из тех, кто не умеет делать горшки. Разница между «попытка не удалась» и «у меня это не получается» — вся разница между освоенным ремеслом и суженной жизнью, а одинокий особенно уязвим для второго, потому что рядом некому возразить. Глине же нет дела до его мнения о себе. Она трескается или держит, и её отчёт касается горшка.
Лодка — самая большая ошибка Крузо и самый показательный поступок его жизни. Двадцать дней свалить кедр, две недели на сучья, месяц на внешнюю форму, три месяца выдалбливать. Получается пирога человек на двадцать шесть — прекрасная, способная доставить его на материк. Затем он пытается её сдвинуть. До воды около ста ярдов вверх по склону; канал, по его расчёту, занял бы больше десяти лет. Лодка остаётся там, где её сделали, — насколько известно, она лежит там до сих пор. Крузо корит себя за то, что не подсчитал издержек, — мораль здравая и обыденная. Но заметьте, чего он не говорит: что месяцы потеряны. Ни горя, ни ярости. Он записывает ошибку и переходит к следующему делу, а через несколько лет строит вторую лодку в правильном месте, и она плавает. Вторая едва его не губит: течение уносит его в море, и он с невыносимой точностью описывает, как с огромной силой приходит понимание, что остров, откуда он мечтал вырваться, — его единственный дом. Первая лодка не могла покинуть остров. Вторая могла — и, покинув, показала, что остров стоило иметь.
Обычное прочтение: первая пирога — неудача, вторая — успех. Кригер предлагает другое: обе были успехами, и лишь одна заодно оказалась лодкой. Пять месяцев каждое утро его ждала большая, трудная, ясная задача, нацеленная на сильнейший мотив — побег. Человек, занятый проектом, — иное существо, чем человек, ждущий на берегу, что бы проект ни произвёл. Жёсткую версию тезиса автор называет почти ересью: ценность долгого проекта для того, кто им занят, не зависит от его завершения. Каждому, кто годами писал роман, который не вышел, строил дело, которое прогорело, бросил диссертацию, говорили, что он потратил время зря. Не зря. Проект держал его прямо, а альтернативой был не лучший исход, а те же годы без направления. Мягкая версия принадлежит самому Крузо и тоже верна: подсчитай издержки и проверь, можно ли вещь сдвинуть. Человеку со многими возможностями стоит сначала мерить. Человеку на острове, вероятно, стоит начинать рубить.
Ячмень из мешка — урок арифметики терпения. Первую горсть Крузо не ест, а сеет; вторую тоже; только на четвёртый год он позволяет себе немного на еду. А между зерном и хлебом лежит целая отрасль, которую надо изобрести: огородить поле от коз, отпугнуть птиц — он вешает в поле подстреленных, и это сельскохозяйственное театральное действо срабатывает так хорошо, что птицы покидают ту часть острова, — жать тесаком, толочь зерно в деревянной ступе, месяцами ждать сита, пока не вспомнятся ситцевые шейные платки матросов, печь под перевёрнутым горшком. И Крузо кротко замечает, как странно, что никто не задумывается, сколько всего нужно, прежде чем появится кусок хлеба. Одинокий человек, подчёркивает Кригер, — прежде всего человек без внешнего темпа, и способность выдерживать усилие ради того, что придёт через годы, надо строить: разбить срок на видимые этапы с маленькими завершениями и никогда не смотреть на всё расстояние разом. Задача первого года — не хлеб, а семена. Хлеб приходит почти побочным результатом в жизнь, вполне занятую дорогой к нему. Век Дефо читал это как притчу о трудолюбии, но трудолюбие предполагает соблазн, а на острове соблазна нет. Ячмень доказывает менее лестное и более полезное: человек, перед которым четыре пустых года, придумает четырёхлетний проект, и проект его удержит. Он не был трудолюбив. Его держало.
И козы. Пока Крузо их стреляет, он живёт на обратном отсчёте — каждый выстрел тратит невосполнимый порох. Поэтому он годами учится их разводить: ловушки не срабатывают, пойманный козлёнок не ест, загон приходится перестраивать. Но вот что важно, говорит Кригер: дикие козы — ресурс, домашние — обязательство. Стадо надо поить, перегонять, чинить ограды, а коз доить — не однажды, а всегда. Крузо, годами изобретавший искусственные причины вставать, приобрёл настоящие, которые не принимают оправданий и являются дважды в день. Исследования людей в изоляции, отмечает автор, сходятся: когда от тебя кто-то зависит, это защищает несоразмерно практической пользе; в домах престарелых, где жильцы сами ухаживают за растением, результаты лучше. Решает не число посетителей, а то, случится ли что-нибудь плохое, если человек не встанет. С годами у Крузо складывается ежедневный обход в несколько миль, рабочий день задают скот и погода, а искусственный распорядок тихо уходит в отставку. Это, по Кригеру, идеальный исход каждой конструкции книги. Леса снимают, когда здание может стоять само.
Глава девятая. След босой ноги
На пятнадцатый год Крузо видит на песке отпечаток босой человеческой ноги. И первое, что делает след, по наблюдению Кригера, — меняет время повествования: до сих пор рассказ шёл годами, теперь идёт минутами. Крузо стоит как громом поражённый, бежит домой, оглядываясь каждые два шага и принимая каждый куст за человека, втягивает лестницу и три дня не выходит. Дальше — самое точное исследование страха в ранней английской прозе, и точность его в том, что страх ведёт себя как машина. Крузо порождает гипотезы, и они множатся, потому что их не с чем сверить. Дикарь с материка. Много дикарей, и они вернутся. Дьявол — хотя дьявол, рассуждает он, выбрал бы способ попроще. Наконец, с облегчением: это его собственный след. Он идёт сравнить — след больше. Одинокий ум — генератор гипотез без тормозов. В обществе тормоз — другие люди: скажешь вслух, друг ответит, что это чепуха, и процесс встанет. В одиночестве каждую гипотезу проверяет та же способность, что её произвела, а эта способность напугана. И страх пропорционален не уликам, а количеству свободного внимания: огромная мощность, пятнадцать лет тренированная на плотничестве и земледелии, направленная на один отпечаток, производит два года ужаса.
Его меры разумны: второй ряд кольев, ивняк, за несколько лет скрывший жилище, бойницы на семь мушкетов, рассредоточенные козы, уголь вместо открытого огня, отказ от лодки. Вместе они превращают дом в укрытие, а жизнь — в операцию под наблюдением никого. Прежние улучшения открывали остров, эти его закрывают. Ограда, бывшая границей, стала обороной; распорядок стал узором, который может заметить враг; крик попугая из приветствия превратился в шум, способный выдать. Ничего нового не появилось. Появился один след — и переписал пятнадцать лет.
Острый страх долго держаться не может, и он превращается в фоновую бдительность, которая стоит меньше в час и гораздо больше в сумме. Каждый, кто ждал подтверждения диагноза или решения суда, знает эту форму: ужас перестаёт быть острым и становится погодой. Ломают это состояние две вещи, и ни одна не утешение. Первая — улики: Крузо находит на берегу остатки людоедского пиршества, потом видит его своими глазами. Угроза теперь реальнее и страшнее всего навоображённого — и ему становится лучше. Это не парадокс: против реальной угрозы можно планировать, у неё есть сезон, место и число, а против возможности планировать нельзя. Вторая вещь — решение. Больше года Крузо готовит засаду, чтобы перебить двадцать-тридцать человек, которые на него не нападали, а потом переубеждает себя: по какому праву он их судит, если они не знают его законов и ничем ему не навредили? Кригер оговаривает, что это не современная терпимость — герой книги владеет рабами, — но рассуждение есть, и как только Крузо решает не нападать, бдительность теряет назначение. Кризис закончила не безопасность — каноэ по-прежнему приходят, — а решение, превратившее открытый вопрос в закрытую политику. Облегчение после такого решения часто принимают за то, что что-то выяснилось. Ничего не выяснилось. Что-то решилось. А всё это время ячмень, козы и виноград требовали своего, и конструкция пятнадцати лет крутилась под ужасом без изменений. Для того аппарат и нужен: не предотвращать страх — его не предотвращает ничто, — а держать на ходу механизм жизни, пока ум занят производством врагов.
Отдельно Кригер разбирает лихорадку первого лета, почти наверняка малярию, и страшный сон: человек в пламени спускается из чёрной тучи и объявляет, что раз ничто не привело Крузо к покаянию, теперь он умрёт. Отсюда религиозный кризис в центре романа. Автор отказывается снимать с этого материала религию, как театральный костюм. Высокая температура, изоляция, истощение и страх действительно порождают гиперреальные видения, но для традиции Дефо Бог и говорит через обычные причины, так что объяснение лихорадкой касается механизма, а не смысла. Роман допускает оба прочтения и не выбирает ни одного, и потому пережил все книги, написанные, чтобы что-то доказать. Бесспорно другое: после болезни у Крузо появляются практики, которым не нужно ничего, кроме книги и голоса, — чтение Библии, молитва, благодарение перед едой. Их можно совершать лёжа, и именно они остаются, когда всё израсходовано. Это не довод в пользу религии, подчёркивает Кригер, а наблюдение о несущих конструкциях: узники одиночек, державшиеся лучше других, почти всегда имели внутреннюю практику — молитву, заученные тексты, сочинение в уме. Её невозможно конфисковать. И ещё: Крузо молится и читает вслух. Двадцать восемь лет он каждый день произносит полные предложения, обращённые ко второй стороне, и держит в работе ту способность, которую утратил Селкирк. Когда высаживаются английские матросы, их изумляет многое, но не его речь.
Тем же объясняется и привычка Крузо истолковывать собственную жизнь: землетрясение — предостережение, болезнь — наказание, ячмень — провидение. Жизнь с истолкователем — история, жизнь без него — череда происшествий, и историю можно вытерпеть, а череду нет. Провидение даёт ему не утешение, а отношение: быть наказанным значит быть замеченным. Человек, читающий землетрясение как послание, имеет корреспондента; читающий его как тектонику плит — факт. Оба могут быть правы, но только один не одинок. Автор честно приводит возражение: если каждое несчастье — послание, то каждое заслужено, и это машина самоистязания. Спасает Крузо перемена знака, случившаяся в момент двух колонок: прежде он искал, за что его наказывают, теперь — что ему дано. Богословие то же, гроссбух перевёрнут. Одинокий человек будет истолковывать, эту способность не выключить, выбор лишь в направлении. Нейтрального положения нет.
И попугай. Попку годами учили говорить «бедный Робин Крузо, где ты был, как ты сюда попал?» — потому что, обратите внимание, Крузо сам годами повторял себе эту фразу тоном, каким говорят с несчастным знакомым. Лучшая маленькая сцена романа: вернувшись едва живым из плавания, он засыпает, просыпается в темноте от голоса, зовущего его по имени, цепенеет — и видит птицу на изгороди, повторяющую его же меланхолическим голосом его же слова. Слова возвращаются, но они твои; есть голос, но это запись; что-то зовёт тебя по имени, и это устройство, которое ты сам собрал из птицы и уймы повторений. Предел техники Дефо тоже показывает: попугай может произнести фразу, но не может её принять. Когда появился след, его некому было показать; когда лодка не сдвинулась, не с кем было потом над этим посмеяться, а ведь именно так люди превращают беду в историю, которую можно нести дальше. У речи две половины, и остров поставляет только первую. Крузо сохраняет способность говорить — но не опыт того, что тебя услышали, а его никакая практика не изготовит.
Глава десятая. Пятница, или конец метода
На двадцать четвёртый год по песку бежит человек, а за ним двое преследователей, и к концу утра одиночество Крузо окончено, а с ним, говорит Кригер, окончена и та книга, которую он разбирал. Дефо переключает передачу так резко, что многие не замечают потери: дальше погони, мушкеты, бунт, отбитый корабль. Столб, гроссбух, распорядок и церемонии исчезают из текста. Каждый приём книги — заменитель другого человека, а от заменителей отказываются, как только появляется оригинал. День теперь закрывается не записью, а разговором; распорядок заменяют переговоры двоих; до Пятницы Крузо разговаривал с попугаем, после учит Пятницу английскому и признаётся, что ничто со времени крушения не доставляло ему такой радости. Функция птицы упразднена за неделю. Так бывает с протезом, когда возвращается конечность: никто не хранит костыль из верности. Приёмы из этой книги, предупреждает Кригер, — не добродетели, а приспособления, и цепляться за них, когда условия переменились, значит попасть в беду другого рода. В богословских беседах вопросы Пятницы так метко бьют по слабым местам рассуждений Крузо, что тот не находит ответа, — и это первый случай за двадцать четыре года, когда в умственном мире этого человека что-то было опровергнуто. Каким облегчением это было после двух лет ничем не оспоренного ужаса!
Был ли смысл строить аппарат, если другой человек растворяет его за неделю? Был: аппарат и сделал Крузо годным, чтобы принять другого человека. Селкирк после четырёх лет без практик не мог закончить фразу. Крузо после двадцати четырёх лет с практиками проводит спасательную операцию, учит языку, спорит о Боге и ведёт переговоры с капитаном. Конструкции сохранили его пригодным, а задним числом их не построишь в то утро, когда пришла лодка. И двусмысленная последняя нота: покинув остров, Крузо за всю долгую жизнь больше ни одной ночи не проводит один. Что бы ни дали ему практики, предпочтением они не были. Он всё это время ждал лодку.
Но благостного финала Кригер не допускает. Следующая его глава называется «Хозяин. Слово, которое он выбрал первым». Спасённый кладёт ногу Крузо себе на голову, а Крузо учит его трём словам: «хозяин» — и объясняет, что так его следует называть, «да» и «нет». И даёт ему имя Пятница, по дню недели, когда спас ему жизнь. Первые четыре единицы общего словаря двух людей, которым предстоят годы вместе: титул, утверждение, отрицание и имя, которое человеку не принадлежит. Упрёк этот не анахронизм: Дефо писал в разгар работорговли, против неё уже выступали квакеры, а его герой сам два года был рабом в Марокко — факт, который роман сообщает и ни с чем не связывает. Есть у автора и собственное наблюдение, принадлежащее его теме. Двадцать четыре года Крузо строил себя из ролей, которые никто не мог подтвердить, — губернатор, король, владыка звериного семейства, — и все, включая его самого, знали, что это подпорки. Но в тот момент, когда Пятница произносит «хозяин», частный вымысел обретает внешнего носителя и становится общественным фактом. Титул, который был лесами, одним слогом превращается в место в настоящей иерархии с настоящим подчинённым — не потому, что изменился характер Крузо, а потому, что конструкция, державшая прямо одного человека, обрела второго, которого можно держать внизу. Отношение установлено в первый день и не пересматривается. Крузо пишет о Пятнице нежно, восхищённо и целиком по-хозяйски; когда тот радостно показывает с холма на родной материк, Крузо охватывает ревность, и потом он признаёт, что был несправедлив, — признание искреннее и узкое. Он видит, что обидел верного слугу, но не видит устройства ситуации. А имя связывает человека с родителями, языком и прошлым, и заменить его днём недели значит подставить ярлык, отсчитанный от события в чужой жизни. Крузо, отлично понимавший, что дали ему самому названия замка и дачи, был в исключительно хорошем положении, чтобы это понимать. Отсюда моральная оговорка, которую автор не позволяет смягчить: называние, игра в роли, присвоение должности нейтральны, пока ты один, и перестают быть нейтральными, как только появляется второй, которого можно в них мобилизовать. То, что сначала это делалось по хорошим причинам, не служит оправданием. Дефо этого вывода не сделал, но вывод лежит в его книге, на виду, в первом слове урока языка.
Дальше остров наполняется людьми, и слова «колония» и «губернатор» перестают быть шуткой. Крузо покидает его через двадцать восемь лет, два месяца и девятнадцать дней и оставляет бунтовщикам письменное описание того, как всё устроено. Утратив способность писать, когда кончились чернила, он возвращает её, едва в бухте появляется корабль, и первым делом тратит на документацию: частный дневник человека без читателей становится руководством с пользователями — по Кригеру, вполне исчерпывающее резюме судьбы большинства частных записей. Навестив остров в продолжении, Крузо находит там общество с ссорами, браками и политикой и чувствует себя гостем в собственной прежней жизни. Конструкции, построенные, чтобы пережить определённый срок, не путешествуют с человеком и не ждут его. Их можно осмотреть, но в них нельзя войти снова.
А дома Крузо внезапно оказывается богачом — бразильская плантация четверть века честно управлялась без него — и едва не умирает от неожиданности. Дальше торопливые страницы: женитьба на безымянной жене, умещённой в одно придаточное предложение, дети, вдовство — и снова море. В продолжении он описывает жизнь в Бедфордшире: деньги, семья и грызущая тревога, такое желание вернуться на остров, что он говорит о нём во сне. Почему туда, где он голодал, болел и боялся? Кригер предлагает два объяснения. На острове каждый час имел назначение, а дома ни один: богач со слугами — это человек, от которого убрана вся необходимая работа. Двадцать восемь лет он рвался из места, где был незаменим, и попал туда, где совершенно не нужен. И второе: в Англии каркас поставляют готовым другие, а для человека, полжизни изготовлявшего его сам, это не облегчение, а сокращение штатов. Он стал специалистом в технологии, на которую больше нет спроса. Опасно, говорит автор, не само испытание, а год после него, когда структуру испытания убрали, а обычный мир, мягкий и ничего не требующий, оказывается труднее для житья, чем остров.
Две последние главы — о книгах, где Дефо писал об одиночестве без кораблекрушения. В почти никем не читаемых «Серьёзных размышлениях Робинзона Крузо» он утверждает, что одиночество не вопрос места: по-настоящему один тот, кто окружён людьми, которым нечего сказать, и в Лондоне человек скорее окажется один, чем на острове. Крузо там даже называет свои приключения аллегорией настоящей жизни. Признанием это считать нельзя — так ответил бы любой загнанный в угол писатель, — но как свидетельство того, о чём, по мнению Дефо, была его книга, это меняет всё. Если одиночество — отношение, а не место, то описанные приёмы никогда не были островными. Это обычные способы, которыми человек, окружённый другими, но не сопровождаемый ими, сохраняет форму. А это положение очень многих сегодня: можно неделю не сказать никому ни одной личной фразы и при этом быть в непрерывном контакте с сотнями. Остров Крузо заявлял о себе. Наш — нет.
И «Дневник чумного года», где изоляция навязана законом: дом с больным запирали снаружи вместе со всей семьёй, рисовали на двери красный крест и ставили сторожей. Мера была искренней и катастрофической — она запирала здоровых с умирающими. Крузо, изолированный полностью и бессрочно, выстроил конструкцию, сохранившую его двадцать восемь лет; запертые семьи за месяц, посреди города и вместе с родными, погибали. Разница, по Кригеру, в том, можно ли внутри изоляции действовать. Всё, что спасло Крузо, требовало поля действия. Описанные в книге конструкции — не утешение для беспомощных, а то, что человек строит, пока у него свободны руки. И читатель, переживший начало двадцатых годов нашего века, не мог не услышать эха: больше всего людей ранила не болезнь и даже не изоляция, а то, что у них отняли возможность действовать. Дефо пришёл к этому, читая сводки смертности эпидемии, которую был слишком мал, чтобы помнить, и вложил вывод в уста шорника, которого никогда не существовало.
Заключение. Устройство и есть личность
Итог книги Кригер умещает в один абзац. Не существует личности, которая сидит позади наших занятий и ждёт, чтобы её обнаружили, когда занятия отнимут. То, что мы ощущаем как себя, — узор жизни, удерживаемый в форме внешними вещами: чужими ожиданиями, работой, обязательствами, ритмом дома, календаря и языка, на котором с кем-то говоришь. Уберите их, как убирает кораблекрушение, и останется не более подлинный человек, а человек на берегу, которому придётся из подручного материала построить замену лесам — или развалиться. Крузо строит календарь раньше крыши, ведёт дневник без читателя, делит страницу на две колонки, назначает себе часы там, где ни в какой час ничего не происходит, называет пещеру замком, обедает с собакой и попугаем, тратит пять месяцев на лодку, которую не может сдвинуть, доит коз, чувствует он себя человеком или нет, и каждый день молится вслух. И когда наконец приходит лодка, он может говорить с людьми в ней. Эта фраза, по Кригеру, и есть весь практический груз книги. Конструкция не делает одиночество приятным. Она держит человека в рабочем состоянии, пока этого не делает ничто внешнее, — чтобы он был ещё годен для мира, когда мир вернётся.
Три оговорки автор считает обязательными. Ничто из этого не заменяет общества: приёмы книги — способ пережить нехватку, а не способ перестать нуждаться в том, чего не хватает. Конструкции нужно поле действия, и человеку, запертому без возможности что-либо делать, нужен не совет насчёт распорядка, а то, на что он сможет повлиять, или хотя бы присутствие рядом. И те же приёмы, что держат одинокого, становятся иными, когда появляется второй, которого можно в них мобилизовать. Конструкции не остаются частными. Эта не осталась.
С этими оговорками практический остаток излагается почти без украшений. Отмечайте дни и продолжайте отмечать, когда счёт собьётся, — а он собьётся. Назначайте себе часы раньше, чем захочется их соблюдать, и делайте правило таким скромным, чтобы оно пережило худший день. Записывайте что-нибудь вечером, хоть строчку о погоде, потому что запись вводит свидетеля. Расчерчивайте страницу на две колонки, когда положение стало атмосферой. Сохраняйте форму трапезы. Одевайтесь. Давайте местам имена. Заведите что-то, что от вас зависит и не примет оправданий. Берите работу, где ошибку покажет материал, а не чьё-то мнение. Стройте больше практик, чем нужно, потому что одна из них работает на запасе, который кончится без предупреждения. И каждый день говорите вслух, полными предложениями, кому-нибудь или чему-нибудь. Ничто из этого не вдохновляет, и не должно. Весь набор может выполнить человек, который не чувствует ровно ничего, — в этом и смысл, ведь желание как раз и есть ресурс, которого его лишили.
Личность, говорит Кригер, не иллюзия, но и не вещь, которую имеют, как печень, или находят, как потерянный ключ. Она поддерживается — как огонь, сад или язык, — и тихо, без боли деградирует, когда поддерживать перестают. Селкирк не решал перестать говорить. Ничего не болело. Механизм просто заржавел. А знаменитый индивидуализм романа три века понимали неправильно. Крузо не родоначальник самодостаточного человека: имущество сошло с корабля, построенного другими, знания дала цивилизация, которой он не строил, и весь его труд — попытка восстановить из кольев, зарубок и церемоний общественные леса, отнятые волной. Он не доказательство того, что человек может обойтись без других. Он самая основательная в литературе демонстрация того, сколько приходится строить, чтобы приблизиться к тому, что другие дают даром.
В английском оригинале за основным текстом следуют двадцать разборов реальных случаев, которые проверяют тот же тезис там, где Дефо никогда не бывал: адмирал Бёрд, зимовавший один в антарктической ночи и медленно отравлявшийся угарным газом, но снимавший показания приборов в положенные часы и накрывавший себе стол; Бернар Муатессье и Дональд Кроухерст, которые в одной и той же одиночной кругосветной гонке справились с одной и той же внутренней задачей противоположным образом; спелеолог Мишель Сифр, потерявший под землёй счёт суткам; Хироо Онода с его тридцатью годами приказов в джунглях; устав святого Бенедикта; чилийские шахтёры; разговорные тетради глухого Бетховена; год, когда опустели офисы. К ним приложены обширный глоссарий, хронология и список литературы.
А закончить этот обзор лучше всего тем же, чем заканчивает Кригер, — столбом. Человек делает зарубку, возвращается к работе и делает ещё одну завтра. Это занимает четыре секунды. Это не сообщает ему ничего, чего бы он не знал. И это в те дни, когда больше ничто не выносимо, — вся разница между человеком и состоянием.
Борис Кригер будет рад диалогу с читателями. Контакты автора, текстовые варианты книг и библиография находятся на сайте Борис Кригер точка ком.
Свидетельство о публикации №226102501813