Бывшие Пушкины

Оглавление:

Глава 1. Рождение бумажного зверя (1769)
Сюжет: Манифест Екатерины II о введении первых ассигнаций. Медный кризис в империи: 100 рублей пятаками монетной стопы 1763 года весят более 102 килограммов, а армейский обоз на 100 000 рублей превращается в 102 тонны меди. Граф Андрей Шувалов выписывает тяжелые нюрнбергские прессы. Рождение 75-рублевой купюры и её главная уязвимость — текстовый характер и рукописные подписи сенатских чиновников, наносимые обычными чернилами.


Глава 2. Зелёное сукно и московские долги (1770)
Сюжет: Москва, картежный угар дворянства. Отставной поручик гвардии Сергей Пушкин проигрывает состояние и влезает в долги перед князем Гагариным. Его младший брат Михаил, мелкий чиновник Мануфактур-коллегии, знакомится в Немецкой слободе с беглым французским гравером Луи Бротаром. Француз демонстрирует идеальные эскизы медных клише. Рождение заговора: целью выбрана 75-рублевая купюра, обращающаяся исключительно среди невнимательной высшей знати.


Глава 3. Министерская сделка
Сюжет: Заговорщикам нужен государственный масштаб. Михаил Пушкин решает вовлечь в аферу своего прямого начальника — вице-президента Мануфактур-коллегии Фёдора Ивановича Сукина. Ночной разговор в министерских палатах. Сукин, мечтающий о безбедной старости в Швейцарии, поддаётся на искушение (обещанная доля — по 50 000 рублей на нос) и соглашается прикрыть контрабанду прессов из Европы казенными ведомостями.


Глава 4. Амстердамский след (1771)
Сюжет: Тайный вояж Сергея Пушкина в Голландию под предлогом закупки «типографских машин для шелковых фабрик». Встреча в Амстердаме с мастером Корнелиусом Ван Дер Вельде, который берется отлить 30 стоп тончайшей филигранной бумаги с водяными знаками («Любовь к отечеству»). Изготовление тяжелых винтовых станков на заводах Крюгера. Заговорщики готовы наводнить Россию фальшивками, которые они планируют подписать сами вместо сенаторов.


Глава 5. Струсившее раскаяние (Начало 1772)
Сюжет: Накануне прибытия груза вице-президент Фёдор Сукин поддается удушающему страху кандалов. По настоянию умной супруги он решает спасти свою шею и тайно является с повинной к президенту Мануфактур-коллегии сенатору Дмитрию Волкову. Сукин не просто сознается в сговоре 1770 года, но и выдает сыщикам детальный маршрут, график и способ переправки контрабандного оборудования из Голландии.


Глава 6. Перехват в клавикордах
Сюжет: Сенатор Волков мчится в Зимний дворец. Екатерина II приходит в ярость от измены в министерстве и берет дело под личный контроль, запуская экстренную шифрованную переписку с графом Броуном в Риге. В феврале 1772 года на заставе перехватывают сани Сергея Пушкина. Конвой разбирает громоздкий музыкальный инструмент (клавикорды), из потайного дна которого вываливаются амстердамские штемпели и литеры. Сергей арестован. В Москве 3 марта 1772 года сыщики берут его брата Михаила прямо на рабочем месте.


Глава 7. Трибунал трех
Сюжет: Санкт-Петербург, секретная комиссия Тайной экспедиции. Допрос братьев Пушкиных ведут трое авторитетнейших следователей империи: граф Толстой, Пущин и Сухарёв. Психологическое давление и очные ставки с изъятыми штемпелями заставляют Сергея говорить. 11 марта 1772 года Екатерина II шлет историческую депешу князю Волконскому: «Я ужаснулась найти чиновного человека в этом деле...». Тем временем в Амстердаме местная полиция по запросу Петербурга арестовывает Луи Бротара и выдает его российским властям.


Глава 8. Сломленный клинок (Финал — Октябрь 1772)
Сюжет: 5 октября 1772 года Правительствующий сенат приговаривает братьев к смертной казни. Екатерина II смягчает вердикт, так как фальшивки не успели пустить в массовый оборот. На Сенатской площади проходит гражданская казнь: Сергей и Михаил лишены дворянства, над их головами ломают шпаги, а смертная казнь заменяется вечной ссылкой в Сибирь под именами «бывших Пушкиных». Фёдор Сукин отправлен на вечное поселение в Оренбургскую губернию, а Луи Бротар — на каторгу в Нерчинские рудники. Финал: печи Ассигнационного банка пожирают весь 75-рублевый номинал империи, ликвидированный государыней навсегда.







Бывшие Пушкины

Историческая повесть







ГЛАВА 1. РОЖДЕНИЕ БУМАЖНОГО ЗВЕРЯ (1769)


Часть 1. Пудовый эквивалент государевой славы

    Историю Государства Российского у нас исстари привыкли мерить штыками, грохотом полковых литавр, мудрёными латинскими терминами сенатских указов да блеском бриллиантовых пряжек на туфлях высочайших фаворитов. Но вы попробуйте однажды, шутки ради, измерить её… весом. Обыкновенным, кондовым, пудовым весом, от которого трещали пупы у казенных крестьян, лопались пополам дубовые оси у купеческих телег и надсадно, с кровавой пеной у рта, дохли лошади на почтовых трактах от берегов Невы до бескрайних оренбургских степей. В январе 1769 года императрица Екатерина II подписала исторический Манифест о введении в России первых бумажных денег — ассигнаций, дабы избавить трещавшую по швам экономику империи от удушающего медного кризиса.

    К исходу благословенного 1768 года Российская империя, победоносно зашагавшая в турецкие пределы бить султана Мустафу III, оказалась по колено в меде. Точнее, в меди. Наш вечный Ванька-встанька, великий преобразователь Петр Алексеевич, а за ним и разудалая, пахнущая французскими эссенциями да венгерским токайским дочерь его Елизавета Петровна, оставили престол в странном, парадоксальном финансовом убожестве. Золото в стране водилось, но оседало исключительно в личных шкатулках гвардейских поручиков, коим посчастливилось вовремя постоять у трона, да в табакерках вельмож первой статьи. Серебро ручьями утекало за границу — на покупку лионских шелков, берлинских карет, амстердамских кружев и на содержание бесчисленных кузин и кузенов в немецких княжествах. А внутри страны осталась она — матушка-медь. Тяжелая, как грех нераскаявшегося греховодника, и дешевая, как придорожная пыль под копытами фельдъегерских коней.

    Конечно, ежели обыватель заходил в трактир на Выборгской стороне испить сбитню с калачом или чарку хлебного вина, он платил за это удовольствие от двух до пяти копеек. Сумма скромная, но в кармане она отдавалась приятной тяжестью: пять копеек того времени — это внушительный медный «пятак» весом более 50 граммов, чистая медь екатерининского чекана! Несколько таких монет — и карман уже заметно оттягивает книзу. Но попробуйте провернуть в империи дело покрупнее! Ежели крупный помещик желал купить у заводчика хорошего породистого скакуна, цена которому в те годы была от ста до стаи пятидесяти рублей, тут-то и начиналась истинная мука.

    Сто рублей екатерининскими пятаками по строгой монетной стопе 1763 года — это ровно две тысячи увесистых медных монет! И чистый вес этих двух тысяч пятаков составлял чуть более 102 килограммов (6 пудов и 10 фунтов)! Чтобы просто довезти деньги за покупку пары добрых коней, дворянину приходилось нанимать отдельного извозчика с крепкой телегой. Казначейства на местах напоминали не финансовые присутствия просвещенного века, а соляные амбары времен царя Алексея Михайловича — бревенчатые полы проваливались под тяжестью монет, а мелкие приказные дьяки гибли от ранней чахотки, изо дня в день вдыхая зеленую медную пыль при пересчете казенных доходов.

    Когда генерал-фельдмаршал граф Петр Александрович Румянцев, стоя со своими полками на берегах Днестра, затребовал на прокорм, фураж и экстренное жалованье действующей армии скромные по меркам большой войны сто тысяч рублей, в Петербурге схватились за головы. Сто тысяч рублей медными пятаками превращались в колоссальный армейский обоз весом более чем в 102 тонны чистого веса (шесть тысяч двести пятьдесят пудов)!

    Это же не кошелек, это караван! Больше сотни телег, две сотни казенных лошадей, которые по дороге сожрут овса на большую сумму, чем довезут ценности в Новороссию. А на дорогах — осенняя непролазная грязь, разливы рек, разбитые гати да ухари из беглых рекрутов и раскольников, что только и ждут, когда государево добро застрянет колесом в канаве. Война с блистательной Портой грозила остановиться не от турецкого пороха и не от кривых ятаганов янычар, а от собственной, свинцово-медной тяжести. Екатерине Великой нужно было срочно облегчить империю.


Часть 2. Кофий, табак и латынь Зимнего дворца

   В тот январский вечер 1769 года в Санкт-Петербурге крутило такую лютую балтийскую поземку, что часовые у Зимнего дворца кутались в огромные овчинные тулупы по самые ноздри, поминая недобрыми словами и северную пальмиру, и саму «матушку-царицу», что выгнала их мерзнуть на ледяном сквозняке ради своей европейской политики.

   В малом кабинете государыни было тепло до приторности — изразцовые печи топились на славу. Пахло голландским табаком из длинной глиняной трубки, которую лениво покуривал старый циник, граф Никита Иванович Панин, возглавлявший Иностранную коллегию. Панин сидел, совершенно оплыв в глубоком вольтеровском кресле, словно жирный монастырский каплун, и сонно перебирал шифрованные депеши из Вены и Версаля. Напротив него, затянув худощавое тело в узкий мундир с золотым шитьем, стоял генерал-прокурор Сената князь Александр Алексеевич Вяземский — человек системный, сухой, как сухари в солдатском ранце, и преданный императрице до дрожи в коленях.

   Екатерина, в домашнем капоте из брусничного бархата, с наскоро убранными волосами, быстрыми, нервными шагами мерила комнату. На её письменном столе, среди французских брошюр Дидро и чертежей новой крепости, высились стопки тех самых медных пятаков — тяжелые, холодные столбики. Один из них, елизаветинского чекана, орлом вверх, она раздраженно крутила тонкими, ухоженными пальцами.

— Ну, господа сенаторы, — голос Екатерины, еще сохранивший легкий, едва заметный немецкий акцент, звучал жестко, без тени привычного придворного кокетства.
 — Долго мы будем возить металл на телегах? Французский король Людовик, хоть и мот, каких свет не видывал, а бумажками расплачивается. Англичане свои банкноты в карманах камзолов носят, как носовые платки. А мы? Мы — как скифы во времена Геродота! Скоро талеры начнем рубить на куски, как при дедах! Вяземский, сколько у нас дефицита в текущем месяце?

Князь Вяземский кашлянул в кулак, вытянулся во фрунт:
— Ваше Величество... Армейские подряды поглотили всё серебро. На Монетном дворе в Москве мастера работают в три смены, но медь идет с Урала с задержкой. Заводы Демидова стоят из-за лютых морозов. Ежели не найдем средство немедля заместить звонкую монету — к весне солдатам Румянцева не на что будет купить сапог и сухарей. Начнутся грабежи обывателей, а там и до бунта недалеко. Казна пуста, матушка.

Панин выпустил густую струю дыма, прищурился на свечу:
— Бумажки, матушка, дело лукавое. Бумага — она ведь что? Тряпка. Мужик наш к тряпке уважения не имеет и иметь не может. Ему подай, чтоб в руке весомо было, чтоб об дубовый стол звякнуло. А ну как завтра попы в деревнях объявят, что сии хартии — выдумка антихристова и масонский заговор? Полыхнет ведь от Архангельска до Астрахани. Нам ли не знать, как наш народ на всякие новшества реагирует? При покойном батюшке твоем, Петре Федоровиче, за один только немецкий покрой мундиров плеваться готовы были...

Екатерина резко остановилась. Взгляд её серых глаз, обычно ласковый и открытый, стал холодным, как лед на Неве напротив Петропавловской крепости.
— Народ, Никита Иванович, пойдет туда, куда его поведет просвещенная и твердая монархия. Ежели мы будем ждать, пока каждый сибирский ямщик или костромской купец одобрит наши указы, мы так и останемся сидеть в бороде и лаптях, пока Европа делит мир. Бумажным деньгам в России — быть! Но так, чтобы комар носа не подточил. Назовем их ассигнациями. От латинского assignatio — назначение. И сделаем так: пущай всякий обыватель знает, что за этот лист бумаги он в любой день, в любой час может получить в Ассигнационном банке полновесную медь. Рубль в рубль! Без утайки, лихвы и вычета.

Она решительно села к столу, обмакнула перо. Перо скрипнуло зло, уверенно и бесповоротно. На белом листе с императорским грифом легла размашистая подпись: «Екатерина».

   В этот январский вечер в Петербурге никто еще не знал, что подписывается не просто финансовый документ, спасающий армию. Подписывался скрытый смертный приговор для сотен людей, у которых при виде легкой, невесомой бумаги в голове закрутятся такие мысли, от которых обычно прямиком дорога на дыбу Тайной экспедиции.


Часть 3. Граф Шувалов и заморские прессы

   Идея — штука красивая, пока она живет в голове философа или на бумаге королевского указа. Но как только дело доходит до железа, масла и чернил, на сцену выходят совсем другие люди.

   Для воплощения монаршей воли требовался человек, понимающий в европейских ремеслах, не понаслышке знающий, как крутятся шестеренки в мануфактурах Амстердама и Лондона. И такой человек нашелся. Граф Андрей Петрович Шувалов — племянник знаменитого елизаветинского фаворита, интеллектуал, завсегдатай парижских салонов, переписчик самого Вольтера и, что немаловажно, человек тонкого финансового ума. Именно ему Екатерина поручила возглавить новосозданные Ассигнационные банки в Петербурге и Москве.

   Шувалов подошел к делу со всей шуваловской размашистостью и европейской аккуратностью. Он прекрасно понимал: главная беда любых бумажных денег — это искусные руки мошенников. Если бумагу можно напечатать в государственной типографии, значит, её можно повторить и в темном подвале.

— Нам нужны прессы, коих в России еще не видели, — докладывал Шувалов князю Вяземскому, раскладывая на столе чертежи, тайно вывезенные им из Лейпцига.
 — Сенатские станки для печатанья указов не годятся. Там литер грубый, краска ложится пятнами. Любой писарь из разжалованных поповичей подделает такой узор за вечер при лучине. Я выписал из Лейпцига и Нюрнберга три тяжелых пресса с медными досками. На тех досках лучшие немецкие мастера вырезали узоры такой тонкости, что повторить их штрих в штрих невозможно без специального оптического стекла.
Станки прибыли в Петербург под большим караулом, в тяжелых дубовых ящиках, залитых сургучом. Их установили в подвалах Сената, куда вход был разрешен только по специальным билетам, подписанным лично Шуваловским секретарем. Воздух в этих подвалах вскоре изменился — он намертво пропитался густым запахом вареной олифы, голландской сажи, спирта и скипидара.

   Шувалов лично следил за первыми оттисками. Немецкие мастера, выписанные за огромные деньги, смазывали медные доски густой черной краской, аккуратно спиртом стирали излишки с гладких мест, оставляя колер только в глубоких, невидимых глазу бороздках, и с натужным кряхтением крутили тяжелое чугунное колесо пресса. Под давлением в несколько тонн бумага буквально вжималась в металл, высасывая краску из самых недр гравюры.

   Листы выходили из-под пресса теплыми, чуть влажными. На них красовался строгий, академический шрифт: «Объявляет сия государственная ассигнация...». Четыре номинала: 25, 50, 100 и, наконец, самая крупная купюра, предназначенная для больших дворянских и купеческих расчетов — 75 рублей.

   Андрей Шувалов брал готовый лист, подносил его к окну, сквозь которое пробивался блеклый петербургский рассвет, и довольно улыбался. Ему казалось, что немецкая техника, помноженная на строгость российских законов, создала безупречную крепость, штурмовать которую не решится ни один преступник.
О, как же заблуждался блестящий граф! Он судил по европейским меркам, где честный бюргер трепещет перед законом. Он еще не знал, на что способны русские дворяне, припертые к стене карточными долгами, и какие гении криминального сыска уже пакуют чемоданы в Париже, держа путь в заснеженную и простодушную Россию. Главная уязвимость 75-рублевой купюры крылась в её сугубо текстовом характере и рукописных подписях сенатских чиновников, кои наносились обычными чернилами поверх отпечатанного бланка. Эта простота, призванная ускорить выпуск, содержала в себе роковую червоточину, готовую подточить экономику великой империи.










ГЛАВА 2. ЗЕЛЁНОЕ СУКНО И МОСКОВСКИЕ ДОЛГИ (1770)


 Часть 1. Первопрестольный угар и величие азарта


   В Москве, первопрестольной, хлебосольной и разгульной, про новые питерские «бумажки» в 1770 году говорили с легкой, чисто московской ухмылочкой. Белокаменная жила сыто, неторопливо, по-купечески, поглядывая на гранитный, продуваемый балтийскими ветрами Петербург со смесью чинопочитания и скрытого дворянского презрения. Пока на берегах Невы немцы да выскочки из гвардейцев кроили карту Европы и считали копейки в казенных коллегиях, в Москве звенело старое серебро, трещали под весом медной казны сундуки древних боярских родов, да лилась рекой наливка в особняках за Яузой.

   Но была и другая Москва. Та, что не пахла монастырскими кулебяками, воском праздничных свечей и патриархальным благочестием. Москва азартная, проигравшаяся до исподнего, бретёрская, бесшабашная и страшная в своем безудержном разгуле. Каждый вечер в особняках на Тверской, Покровке и в тихих переулках Арбата, за глухими шторами, разыгрывались финансовые драмы почище шекспировских трагедий.
Зелёное сукно ломберных столов — вот идол, пред коим склоняла головы русская аристократия! Сукно это видело, как за одну ночь гибли столетние состояния, как родовые деревни с тысячами душ безвинных крестьян переходили из рук в руки за один неверный ход в штосс или фараон, как закладывались бриллианты из венчальных венцов и фамильное серебро, добытое еще в походах против крымчаков.

   В то время в России играли не ради развлечения — играли ради угара, ради того безумного мига, когда кровь стучит в висках, а судьба висит на волоске. Выиграть — значит купить весь мир, проиграть — отправиться в Острог или пустить пулю в лоб под сенью запущенного парка. Сам великий Пушкин спустя полвека напишет свою «Пиковую даму», но корни этого безумия уходили именно туда, в суровые и душные екатерининские семидесятые годы, когда дворянская вольница, освобожденная от обязательной службы манифестом Петра III, не знала, куда девать свои силы, страсти и накопленное дедами богатство.


Часть 2. Крах на Яузском бульваре

   Поручик гвардии Сергей Иванович Пушкин сидел у разбитого, давно не чищенного камина в своем родовом доме на Яузском бульваре. Дом этот, некогда пышный, славившийся своими балами во времена Елизаветы Петровны, ныне являл картину скорбного и быстрого упадка. Наборный паркет был поцарапан шпорами заезжих гостей, дорогие французские обои местами отошли от сырости, слуги были распущены за хронические недоимки, а в углах огромной бальной залы застоялся кислый запах махорочного табака и дешевого вина.

   Сергей, мужчина тридцати лет, с лицом породистым, сухим, но глубоко изрезанным следами затянувшихся кутежей и бессонных ночей, бессмысленно смотрел на догорающие поленья. Мундир его был расстегнут, шейный платок сбит набок. На столе перед ним, среди пустых бутылок из-под дешевого портвейна и засаленных колод карт, лежала записка от князя Гагарина. Строки были лаконичны, но били наотмашь, как плеть палача на сыскной площади:

«Милостивый государь Сергей Иванович! Срок уговору нашему по карточному долгу истекает в грядущую пятницу. Ежели тысяча рублей в звонком серебре или золоте в дом мой доставлено не будет, принужден буду представить векселя ваши в Опекунский совет и объявить о банкротстве вашем дворянскому собранию. Засим остаюсь к услугам вашим...»

— Одна тысяча... — пробормотал Сергей, и пальцы его судорожно сжались, сминая дорогую бумагу письма.
— Да где же их взять, коли всё имение в Нижегородской губернии заложено и перезаложено до третьего колена в Опекунском совете? Из земли выкопать? У разбойников под Каменным мостом занять? Так те сами за копейку удавить готовы. Позор... Какой страшный, несмываемый позор! Векселя пойдут по рукам купеческих приказчиков, имя Пушкиных смешают с грязью на Охотном ряду!

   Дверь залы скрипнула, впуская струю морозного московского воздуха и его младшего брата — Михаила Пушкина, чиновника Мануфактур-коллегии. Михаил, в отличие от порывистого, живущего страстями Сергея, был человеком скрытным, книжным, худым, с вечной кислой улыбкой на тонких губах и холодными, расчетливыми глазами человека, привыкшего иметь дело с цифрами и казенными ведомостями. Он аккуратно снял подбитую лисой епанчу, тщательно отряхнул снег с сапог и прошел к столу, на ходу вынимая серебряную табакерку.

— Всё сокрушаешься, братец? — негромко, чуть растягивая слова, спросил Михаил, усаживаясь на колченогий стул напротив брата.
— Гагарин снова прислал напоминание?
— Прислал! — огрызнулся Сергей, вскакивая со своего места так резко, что пустая бутылка покатилась по столу.
 — В пятницу мой позор станет известен всей Москве. Вышвырнут из дворянского собрания, Мишель! В Острог засадят, в долговую яму к ворам и беглым холопам, кормить вшей да ждать, пока кто-нибудь из жалости выкупит! А ты спокоен, будто тебе дядюшка из Парижа миллионы в наследство завещал!
Михаил неторопливо набрал щепоть табака, сунул в ноздрю, забавно сморщился, чихнул в кружевной платок и только после этого произнес:
— Из Парижа нам никто ничего не завещал. Но сам Париж приехал к нам. Точнее, один его подданный, весьма любопытный господин, с коим я имел удовольствие близко сойтись по делам нашей Мануфактур-коллегии. Его зовут Луи Бротар.
— К черту твоих французов! — Сергей со злостью пнул ногой каминные щипцы.
 — Мне нужны деньги, живые рубли, звонкая монета, а не нищие учителя французского языка, танцмейстеры или парикмахеры, коих в Москве теперь в каждом доме по трое сидит!
— Он не парикмахер, Сережа, — Михаил понизил голос до шепота, оглянулся на темные углы залы и придвинулся ближе к брату.
— Он гравер. Да такой, какого свет не видывал. В Париже его художества на ценных бумагах Генерального откупа едва не пустили по миру половину тамошних банкиров. Он бежал из знаменитой Бисетрской тюрьмы, обведя вокруг пальца саму королевскую стражу. И знаешь, что он мне показал вчера в тихом трактире у Лефортовского пруда?

Михаил залез во внутренний карман своего чиновничьего камзола и извлек оттуда аккуратно сложенный вчетверо лист бумаги. Развернув его, он бережно положил его на зеленое сукно стола, прямо перед безумным взором брата. Это была новенькая, пахнущая свежей олифой и краской государственная ассигнация номиналом в семьдесят пять рублей.

Сергей брезгливо взглянул на неё:
— И что с того? Новые бумажки царицы. Их сейчас в Москве только ленивый не ругает, купцы брать боятся, медь требуют. Зачем она мне? Нам нужно десять тысяч серебром, чтобы заткнуть рот Гагарину, а тут…
— Посмотри под свет свечи, — тихо перебил его Михаил.
Сергей нехотя взял лист, поднес его к колеблющемуся пламени свечи. Сквозь сероватую, плотную толщу бумаги четко, филигранно проступили буквы: «Любовь к отечеству» и «Действует к пользе воего». Все линии рисунка были тонкими, безупречными, а черные сенатские подписи внизу казались выведенными рукой самого обер-секретаря Сената.
— Ну, ассигнация. Настоящая. И где ты её взял? Утащил из казначейства? Взятку взял в своей коллегии?
— В том-то и фокус, братец, что она абсолютно фальшивая, — едва дыша, произнес Михаил, и в глазах его загорелся зловещий, лихорадочный огонек.
 — Её три дня назад на обычном кухонном столе, в съемной каморке в Немецкой слободе, при помощи ручного винтового пресса и медной доски оттиснул господин Бротар. Бумагу он сотворил сам, размочив в корыте старое столовое белье нашего покойного батюшки. Водяные знаки выдавлены проволочной сеткой его собственного плетения.

   Сергей замер. Медленно, очень медленно он опустил лист на стол. Его взгляд перебегал с безупречных линий фальшивки на бледное лицо брата. В зале воцарилась такая глубокая, звенящая тишина, что было слышно, как за окном бушует февральская метель, с грохотом швыряя замерзший снег в старые деревянные рамы.
— Ты... ты понимаешь, что ты сейчас говоришь, Мишель? — голос Сергея сорвался на сиплый, прерывистый шепот.
— Это ведь Тайная экспедиция. Это Шешковский. Это дыба, кнут и конфискация всего имущества. Это вырывание ноздрей и вечная каторга в Нерчинске... Наш род идет от соратников Александра Невского, а мы…
— А долг Гагарину — это не смерть? — жестко, без тени жалости перебил его Михаил.
 — Позор для рода Пушкина — это не каторга? Бротару нужен покровитель. Человек с дворянским именем, способный достать настоящую голландскую бумагу, защищенную от подделок лучше, чем этот холщовый суррогат Красносельской мануфактуры. Едим мы хлеб государев, а мыслим о миллионах. Ему нужны станки, кои я, как чиновник Мануфактур-коллегии, могу выписать из Европы без досмотра на пограничных заставах под видом оборудования для шелковых фабрик. А главное — нам нужен тот, кто прикроет всё. И такой человек у меня на примете есть. Наш вице-президент Фёдор Иванович Сукин.

   Сергей смотрел на фальшивый лист, и в его душе происходила страшная, титаническая борьба. Перед его мысленным взором вставала эшафотная плаха, но рядом с ней — блеск золота, свобода от долгов, возможность снова играть, выигрывать, швырять тысячи к ногам столичных красавиц и ни перед кем не гнуть спину. Матушка-Екатерина хотела облегчить империю легкой бумагой? Что ж, она сама указала им путь к спасению.
— Где твой француз? — спросил наконец Сергей, и на его губах появилась та самая дерзкая, хищная усмешка, с которой он когда-то ходил на турецкие редуты под Хотином.
 — Веди меня к нему. Нам терять нечего.


Часть 3. Гравер из Бисетра и его дьявольские доски

   Трактир «Лондон», затерянный в хитросплетениях переулков Немецкой слободы Москвы, был местом весьма специфическим. Здесь редко можно было встретить чинную купеческую публику в овчинных шубах или благообразных боярских слуг. В залах, насквозь пропахших кислым немецким пивом, дешевым табаком-самосадом, прогорклым салом и жареной свининой, собирался интернациональный сброд: немецкие ремесленники, часовые мастера, отставные шотландские офицеры на русской службе, французские гувернеры с поддельными аттестатами и обнищавшие студенты Славяно-греко-латинской академии.

   В дальнем углу залы, за шаткой деревянной ширмой, скрывавшей стол от любопытных глаз целовальника и цепных приставов, сидел Луи Бротар. Французу было на вид около сорока лет. Худой, поджарый, одетый в поношенный, местами потертый кафтан из некогда дорогого лионского бархата, с которого были бережно, но явно от крайней нищеты срезаны серебряные пуговицы. Но его руки сразу приковывали к себе внимание — это были длинные, сухие пальцы музыканта, часового мастера или хирурга, с аккуратно подстриженными ногтями, вокруг которых въелась несмываемая никаким мылом черная типографская краска.

   Когда братья Пушкины прошли за ширму, Бротар изящно встал и отвесил такой глубокий, изысканный поклон, словно находился не в грязном кабаке посреди заснеженной Москвы, а в зеркальной галерее Версаля перед самим королем Людовиком.

— Наслышан о вашей отчаянной храбрости, капитан, — произнес Бротар на вполне сносном русском языке, забавно грассируя и растягивая гласные.
 — Ваш почтенный брат господин Михаил говорил, что вы человек действия, не боящийся крутых поворотов судьбы. А в нашем деликатном деле действие — это всё.
Сергей сел напротив француза, не снимая своей треуголки и небрежно бросив на стол тяжелые кожаные перчатки. Он пристально, как на допросе, разглядывал иностранного авантюриста.

— Оставь церемонии, Бротар. Мой брат утверждает, что ты можешь напечатать миллион рублей, и ни один старик в правительствующем Сенате не заметит подмены. Это хвастовство нищего чужестранца или чистая, проверенная делом правда?
Француз тонко, едва заметно улыбнулся. Он залез в карман, достал небольшую лупу в роговой оправе и положил её на стол рядом с принесенной братьями ассигнацией.
— Капитан, новые русские ассигнации — это прекрасная, гениальная идея вашей великой императрицы. Но её техническое исполнение… о, это исполнение истинно варварское, скифское! — Бротар сокрушенно покашал головой, приложив руку к сердцу.

 — Бумага Красносельской мануфактуры сделана из грубого тряпья. Она слишком толстая, волокна льна лежат неровно, как солома на крыше избы. Водяной знак выдавливается грубо, наспех. А шрифт? Обычный сенатский литер, коим ваши приказные печатают указы о поимке беглых мужиков или налоге на бороды. Любой средний гравер в Париже сделает это за полчаса под хмельком. Но я — не средний гравер. Я — художник, у которого отняли его родину.

   Бротар придвинул к Сергею плотный лист бумаги, сплошь испещренный сложнейшими, тонкими чертежами. Это были схемы медных клише для печати.

— Смотрите сюда, капитан. Екатерина выпускает бумажки четырех сортов: двадцать пять, пятьдесят, сто рублей и семьдесят пять. Сто рублей — слишком заметно, их проверяют на каждой заставе с особым пристрастием. Двадцать пять — слишком мелко, замучаешься кустарно крутить пресс ради пустяков. Наш идеальный заговорщический выбор — семьдесят пять рублей. Сия купюра ходит исключительно среди высшей знати и богатейших купцов первой гильдии. Ею платят за крупные проигрыши в карты, за покупку целых деревень с душами, за английских каретных лошадей. Ваши вельможи не считают копейки и никогда не разглядывают водяные знаки под лупой — это ниже их дворянского достоинства! Они ленивы и верят имени и чести того, кто дает им эти деньги. На текстовый халат их и поймаем.

Заговор был окончательно скреплен. В грязном трактире Немецкой слободы три человека, объединив дворянское отчаяние, чиновничью изворотливость и криминальный гений Европы, родили свой великий план. Они бросали вызов самой Екатерине Великой.







ГЛАВА 3. МИНИСТЕРСКАЯ СДЕЛКА

Часть 1. Канцелярские лабиринты и суконный дух


   Мануфактур-коллегия Российской империи в начале семидесятых годов просвещенного восемнадцатого столетия — ведомство не просто жирное, а, выражаясь слогом позднейших времен, становое для всей государственной экономики. Если Санкт-Петербург строился по линейкам, подчиняясь парадному ранжиру и европейскому морскому регламенту, то казенная Москва, где располагались многие департаменты Коллегии, жила по-старинке. Дела здесь вершились не в гранитных чертогах, а в бывших боярских палатах, где за толстыми каменными стенами, насквозь пропитавшимися запахом мышей, лежалого сукна, сургуча и прогорклого сала, ковалась промышленная мощь империи. Под неусыпным оком Коллегии находились все ситцевые фабрики, шелковые ткальни, суконные мызы, стекольные заводы и уральские железоделательные заводы. Кто владел казенными штампами, разрешениями и подписями чиновников Мануфактур-коллегии — тот владел миллионными подрядами, доступом к импорту и фактически вершил судьбы купеческих капиталов.

    Начальником среднего звена, коллежским асессором в этом влиятельном ведомстве, обретался младший из братьев — Михаил Пушкин. В отличие от своего порывистого, живущего гусарскими страстями брата Сергея, Михаил обладал умом книжным, холодным, дотошным и змеиным. Годами копаясь в ревизских сказках, таможенных пошлинах и контрактах на поставку сукна для армии, он видел изнанку государевой службы. Он прекрасно понимал: ассигнации государыни Екатерины — идея великолепная, но её казенное исполнение столь простодушно, что империя сама подталкивает человека со связями к великому греху.

   Однако Михаил был реалистом. Он понимал, что двое обедневших братьев и один беглый французский гравер, пусть даже трижды гений, — это масштаб кустарный, мелкий, подвальный. Рано или поздно их поймает первый же бдительный целовальник на заставе. Чтобы развернуть дело на широкую ногу, поставить производство фальшивок на промышленную, истинно министерскую основу, заговорщикам требовался покровитель высочайшей статьи. Человек, чья подпись на казенных ведомостях заставит замолчать любого таможенного досмотрщика на рижской границе. Человек, способный официально выписать из Европы тяжелые печатные станки под видом фабричного оборудования, не опасаясь проверок Тайной экспедиции.
И такой человек сидел в самом главном, обшитом дорогим сукном кабинете московского департамента Коллегии. Это был её вице-президент, действительный статский советник Фёдор Иванович Сукин.


Часть 2. Мечты под вице-президентским париком

    Фёдор Иванович Сукин представлял собой классический тип русского чиновника елизаветинской и ранней екатерининской закваски. Мужчина почтенных лет, упитанный, носивший пышный напудренный парик немецкой работы и бархатные камзолы, которые едва сходились на его внушительном брюшке, он слыл знатоком коммерческих наук. Из-под его пера выходили длинные, скучные, но весьма толковые записки о развитии суконного дела и пользе тарифов. Но за этим фасадом внешнего благополучия и министерской важности скрывалась глубокая, застарелая дворянская драма.

   Сукин страдал исконной болезнью русского благородного сословия — хронической нехваткой личных средств при колоссальном должностном тщеславии. Содержать огромный особняк в Немецкой слободе, давать балы, на которых шампанское лилось рекой, выписывать из Парижа модные безделушки для супруги и содержать бесчисленную челядь на одно лишь вице-президентское жалованье было решительно невозможно. Векселя Сукина у московских ростовщиков и купцов первой гильдии множились с пугающей быстротой. Каждую ночь, снимая парадный камзол с орденами, вице-президент Мануфактур-коллегии превращался в глубоко несчастного, перепуганного старика, над головой которого висела угроза неминуемого банкротства и позорного сенатского расследования.

   У Сукина была тайная, заветная мечта. Он страстно, до боли в суставах, хотел бросить эту постылую, душную казенную службу. Уехать бы навсегда в Европу, в тихую, благословенную Швейцарию, к берегам Женевского озера! Сказаться перед государыней смертельно больным, получить отставку, перевести капиталы в надежные амстердамские банки и зажить там свободным, респектабельным рантьером, попивая рейнское вино и ведя неспешные беседы с местными философами. Но для воплощения этой швейцарской идиллии требовались деньги. Не жалкие казенные ассигнации, кои выдавали в казначействе, а колоссальное, твердое состояние — как минимум, сто пятьдесят или двести тысяч рублей в чистом золоте. Взять их честным трудом в Мануфактур-коллегии вице-президент не мог бы и за триста лет службы.
Именно эту червоточину в биографии своего патрона Михаил Пушкин изучил до последнего штриха. Он понял: старик созрел для падения, нужно лишь правильно назвать цену.


Часть 3. Ночной разговор в министерских палатах

    В конце сентября 1770 года в Москве зарядили нескончаемые, унылые осенние дожди. Грязь на Тверской стояла такая, что кареты тонули по самые ступицы. В министерских палатах Мануфактур-коллегии вечернее присутствие давно закончилось. Мелкие приказные дьяки, задув сальные свечи и заперев конторки, поспешили в трактиры — смывать чаркой хлебного вина дневную канцелярскую скуку. В огромном здании воцарилась гулкая, пахнущая лежалыми бумагами тишина.

   В своем личном кабинете, за дубовым столом, заваленным фабричными ведомостями, сидел Фёдор Иванович Сукин. Горела лишь одна восковая свеча в серебряном подсвечнике, бросая длинную, колеблющуюся тень вице-президента на стену. Старик устало тер глаза, глядя на свежий долговой вексель от купца Барышникова, требовавшего немедленного возврата долга.

   Дверь кабинета отворилась без скрипа — Михаил Пушкин лично смазал петли казенным салом накануне. Коллежский асессор скользнул в комнату бесшумно, словно тень, и плотно притворил за собой тяжелую дубовую створку, повернув кованый засов. Вместе с Михаилом в полумраке министерских палат явился Луи Бротар — французский гравер, державшийся с изысканной, почти вызывающей версальской грацией.

Сукин вздрогнул от неожиданности, поспешно пряча вексель под сукно стола, и насупился:
— Ты что себе позволяешь, Пушкин?! Время детское, присутствие кончено! Какого черта ты шатаешься по кабинетам в неурочный час, да еще и приволок с собой этого... иностранца? Коли по ситцевым подрядам дело — приходи завтра, дьяки примут бумагу в порядке регламента!
Михаил Пушкин мягко, с чисто змеиной, ласковой ухмылкой прошел к столу и без приглашения сел на стул напротив своего грозного начальника.
— Доброго вечера, Фёдор Иванович, — тихо, почти интимно произнес Михаил. — Мы к вам не по ситцевым подрядам. Мы к вам по делу куда более важному. По делу о вашем скором отъезде в Швейцарию, на покой. К берегам Женевского озера, о коих вы так часто соизволите вздыхать за кофием.
Сукин побледнел, вскочив с кресла так, что парик его слегка сдвинулся набок.
— Ты... ты что несешь, щенок?! Шантажировать меня вздумал? Откуда... откуда ты знаешь про Швейцарию? Да я тебя под караул велю взять! В Тайную экспедицию отправлю! Забылся, с кем говоришь? Я — вице-президент императорской коллегии!
Михаил Пушкин даже не шелохнулся. Он спокойно достал серебряную табакерку, щелкнул крышкой и сделал легкий жест рукой в сторону француза. Луи Бротар с вежливым поклоном шагнул вперед и бережно положил на зеленое сукно стола, прямо под свет восковой свечи, плотный лист бумаги. Это был безупречный эскиз будущей 75-рублевой ассигнации, на котором водяные знаки «Любовь к отечеству» были прорисованы с пугающей, дьявольской четкостью.
— Посмотрите на это, Фёдор Иванович, — нежно, словно убаюкивал ребенка, произнес Михаил. — Сие не воровство. Сие есть истинное искусство, способное сотворить миллионы. Мой брат, капитан Сергей, готов ехать в Амстердам. Там лучшие мастера Генеральных Штатов отливают для нас тридцать стоп тончайшей филигранной бумаги. Бротар вырежет штемпели такой тонкости, что сам граф Шувалов под микроскопом не отличит их от питерских. Нам нужен государственный масштаб, Фёдор Иванович. Нам нужны вы.
Сукин, тяжело дыша, уставился на эскиз. Глаза его едва не вылезли из орбит от ужаса и внезапно вспыхнувшей жадности.

— Фальшивки... — прошептал он сухими губами.
 — Вы... вы монетчики поддельные! Это же плаха! Топор! Шешковский с нас живых кожу спустит! Уберите это немедленно!
Михаил Пушкин наклонился вперед, так что свет свечи выхватил его острый, хищный профиль.

— Какая плаха, Фёдор Иванович? Кто нас поймает? Схема безупречна. Вы, как вице-президент Мануфактур-коллегии, подпишете официальные казенные ведомости на импорт тяжелых нюрнбергских прессов и досок из Германии — якобы для нужд ткацких фабрик купца Хлебникова. Ни одна таможня в Риге не посмеет досматривать груз с вашей министерской печатью! Через ваши же руки идут закупки секретных европейских красок, лаков и чернил для нужд Коллегии — Бротар получит всё необходимое. Мы напечатаем бланки, а подписи сенаторов выведем сами, благо рука у Луи золотая.
Француз гравер тонко улыбнулся, прижав руку к сердцу:

— Господин вице-президент... За вычетом всех расходов на голландских мастеров, чистая прибыль от первой же партии составит колоссальную сумму. Мы поделим её честно, по-дворянски. Ваша доля, Фёдор Иванович, — ровно пятьдесят тысяч рублей в чистом золоте на нос! Подумайте. Пятьдесят тысяч. Это свобода. Это ваша Швейцария, где вы будете жить королем, забыв про долги Барышникову и сенатские ревизии. Только подпишите казенные подорожные для Сергея. И всё.

   Кабинет вице-президента снова погрузился в мертвую, удушливую тишину. Было слышно, как за окном яростно хлещет осенний дождь, завывает ветер в трубах, да мерно бьют каминные часы, отсчитывая последние секунды честной чиновничьей жизни действительного статского советника Сукина. Старик смотрел на эскиз 75-рублевой купюры. Пятьдесят тысяч золотом... Берега Женевского озера... Свобода от позора...

   Сукин медленно опустился обратно в кресло. Лицо его, бывшее бледным, вдруг покрылось багровыми пятнами лихорадочного угара. Он судорожно вытер пот со лба кружевным платком и посмотрел на братьев взглядом человека, который только что добровольно подписал пакт с преисподней.

— По пятьдесят тысяч? — хрипло, едва слышно выдавил он. — И груз пойдет под видом ситцевых станков?
— Под видом ситцевых станков, Фёдор Иванович. Комар носа не подточит, — триумфально улыбнулся Михаил Пушкин, протягивая начальнику гусиное перо и бланк казенной подорожной.

   Министерский заговор в самом сердце Мануфактур-коллегии был окончательно скреплен. Высший чиновник империи поддался искушению легкого бумажного зверя. Весной 1771 года карета Сергея Пушкина двинулась в Европу — за штемпелями, бумагой и гибелью.






ГЛАВА 4. АМСТЕРДАМСКИЙ СЛЕД (1771)

Часть 1. Морские ворота Европы и амстердамский туман

   Когда русский дворянин век назад отправлялся «в заграницы», в правительствующем Сенате и Тайной экспедиции всегда настораживали уши. Время было лихое, шпионское, полное скрытых интриг и подковерных войн. В Париже плели заговоры против северной Семирамиды, в Берлине старый лис Фридрих Великий косо поглядывал на русские штыки, а в Амстердаме… В Амстердаме пахло большими, шальными деньгами, колониальным кофе, соленой селедкой, смолой и печатной краской. Это были морские ворота Европы, где за золото можно было купить абсолютно всё — от верности портового матроса до молчания королевского министра.
Для отставного гвардейского поручика Сергея Ивановича Пушкина этот вояж весной 1771 года не был легкой прогулкой ради созерцания голландских каналов и знаменитых тюльпанных плантаций. В сундуках его кареты, аккуратно уложенные между шелковыми камзолами, надушенными платками и голландскими рубахами, лежали вовсе не чертежи новых фортификаций или путевые заметки. Там покоились эскизы, нарисованные тонкой, гениальной рукой Луи Бротара, и казенные подорожные листы, скрепленные тяжелой гербовой печатью Мануфактур-коллегии.

    Его младший брат Михаил, искусно лавируя среди канцелярских столоначальников в Москве, сумел-таки провернуть бумагу через своего патрона Сукина. Документ гласил: «Отправляется де бывший капитан Пушкин в земли Генеральных Штатов для приискания и экстренной закупки новейших инструментов, печатных штемпелей и тяжелых винтовых прессов, кои необходимы для тиснения узоров на ситцевых и шелковых фабриках империи».

   Попробуй проверь! Ситец и шелк — дело государственной важности, государыня Екатерина Алексеевна за развитие отечественных мануфактур радеет денно и нощно, Шувалов такие начинания всячески поощряет. Кто из пограничных досмотрщиков станет копаться в сундуках родовитого дворянина, имеющего на руках столь грозную министерскую подорожную с личной подписью самого вице-президента Коллегии Фёдора Сукина?

   Амстердам встретил Сергея Пушкина густым, как парное коровье молоко, сырым туманом, выползавшим из бесчисленных каналов и укутывающим готические шпили старых церквей. Город этот, похожий на огромный каменный корабль, вросший в соленые воды залива Зёйдерзе, жил по своим, ни на что не похожим, сугубо коммерческим законам. Здесь не кланялись древним титулам, графским коронам и вельможным родам. Здесь правил один-единственный бог, имя которому было — Гульден. Перед этим золотым божеством гнули спины и французские маркизы, бежавшие от парижских кредиторов, и немецкие ландграфы, закладывавшие собственных солдат в наемники английской короне, и русские барчуки, прорывавшие в карманах фамильных наследств зияющие дыры.

    Сергей остановился в тихой, благопристойной гостинице «У золотого карпа» на канале Принсенграхт. Место было глухое, чисто купеческое, далекое от шумных посольских кварталов. По вечерам под окнами гостиницы с тихим, монотонным плеском проходили тяжелые деревянные баржи, груженные колониальными специями из далекой Батавии, чаем и китовым жиром с Гренландии. Пушкин сидел у окна, курил длинную глиняную трубку с крепким матросским кнастером и в сотый раз сверяя по записной книжке адрес, оставленный французским гравером.

— Ну, Бротар, — шептал Сергей, глядя на тусклый масляный фонарь, раскачивающийся на деревянном мосту сквозь пелену балтийского тумана.
— Ежели ты меня обманул, и твой голландский мастер сдаст меня здешним магистратам, то не видать мне больше Яузского бульвара. Сгнию в здешней портовой тюрьме на радость матушке-Екатерине.
Но отступать было поздно. Позади, в Москве, за ним по пятам шел карточный позор и неминуемая долговая яма, а впереди — впереди брезжил призрачный, ослепительный свет миллионов, кои можно было просто… напечатать на хорошем станке.



Часть 2. В вертепе печатных дел мастеров

    Человек, которого искал Сергей Пушкин в лабиринтах узких улиц амстердамского бедняцкого района Иордан, именовался Корнелиусом Ван Дер Вельде. В секретных записках Бротара этот голландец значился как «лучший в Европе мастер по отливке тонких бумажных сеток, не знающий жалости к закону, но питающий священный, почти религиозный трепет перед чистым золотом».

    Дом Ван Дер Вельде стоял у самой кромки воды, сильно покосившись от старости, сырости и подгнивших свай, словно пьяный матрос у портовой стойки после чарки джина. На первом этаже располагалась лавка, где торговали дешевыми гравюрами, старыми географическими картами, подержанными книгами и огромными теологическими библиями на латыни. За прилавком сидел сам хозяин — сухой, сморщенный голландец в строгом черном кафтане реформатского толка и в огромных очках в тяжелой железной оправе, делавших его похожим на ночную сову.

    Сергей вошел, шпоры его звякнули о холодный каменный пол лавки. Голландец даже не поднял головы, продолжая аккуратно, с аптекарской точностью подрезать костяным ножом кожаный корешок старого фолианта.
— Имею нижайший поклон к вам от господина Луи, что проживал некогда на улице Сен-Дени в Париже, — негромко произнес Пушкин на французском языке, коим владел в совершенстве, как и полагалось всякому русскому благородному дворянину эпохи Просвещения.
Нож в руке Корнелиуса мгновенно замер. Он медленно поднял голову, оглядел Сергея с ног до головы — от дорогой бархатной треуголки до тонких кожаных сапог, сшитых петербургским мастером. Очки его забавно сдвинулись на самый кончик носа.
— Луи? — голос голландца скрипел, как несмазанные петли портового склада.
— Этот сумасшедший француз всё еще жив? Я думал, его давно вздернули на Гревской площади или сгноили на галерах в Тулоне за его опасные таланты. Зачем вы здесь, господин русский офицер? В моем скромном доме нет ничего, что могло бы заинтересовать человека вашего высокого звания. Я торгую святым писанием и видами Амстердама.

   Сергей не ответил. Он подошел ближе к прилавку, осторожно оглянулся на дверь и половинным, выверенным движением руки извлек из-за пазухи тяжелый кожаный кошель. Золотые червонцы — цехины чекана Священной Римской империи — глухо, весомо и многообещающе звякнули внутри мешка.
— Луи теперь в Москве. Он нашел там новую родину, хороших друзей и… весьма почтенную работу, — Сергей небрежно положил кошель на прилавок.
— Нам нужна бумага, мастер Корнелиус. Но не та грубая ветошь, на которой печатают ваши псалмы. Нам нужна тончайшая, хрустящая, шелковистая филигранная бумага. С водяными знаками, кои выдавлены тонкой проволокой на отливочной сетке.
Ван Дер Вельде протянул сухую, покрытую въевшейся краской руку, аккуратно приоткрыл горловину кошелька. Желтый блеск чистого золота мгновенно отразился в его стеклянных очках. Лицо мастера оставалось бесстрастным, но пальцы под сукном судорожно пересчитали монеты сквозь кожу.
— Водяные знаки? — голландец прищурился, оглядывая чертеж Бротара.
— Какие именно знаки, сударь? Ежели это лилии французской короны или английский лев, то это пахнет веревкой от здешнего магистрата. Мы в Амстердаме чтим законы, когда они не мешают торговле.
Сергей достал из внутреннего кармана сложенный лист, на котором Бротар вычертил латинские литеры и русские буквы, кои должны были проступать внутри бумажного листа: «Любовь к отечеству», «Действует к пользе воего», а также хитрые цифровые вензеля по углам — «75».
Корнелиус взял чертеж, поднес его к самой лампе. Минуту он молчал, и Сергей слышал, как в часах на стене мерно бьет маятник, отсчитывая секунды государственного преступления.
— О… — наконец протянул голландец, и на его губах появилась подобие зловещей ухмылки.
— Так это новые хартии вашей императрицы Екатерины? Слышал, слышал. Векселя, кои в России называют ассигнациями. Вы замахнулись на большую дичь, господин офицер. На очень большую дичь. Вы хотите наводнить Россию фальшивками, кои планируете подписать сами вместо сенаторов?
— Ты сможешь сделать сетку для отливки такой бумаги? — жестко спросил Сергей, прижав ладонь к золоченому эфесу шпаги.
— И сколько тебе нужно времени?
Корнелиус Ван Дер Вельде аккуратно спрятал кошель в глубокий карман своего кафтана и поднялся с кресла.
— Для человека, который платит чистым золотом, я могу соткать сетку, на которой можно отлить бумагу для пропусков в сам рай, сударь. Но мне нужно время. Работа тонкая. Каждую буковку из медной проволоки надо припаять к основе тончайшим серебряным припоем. Ошибешься на долю дюйма — и при отливке буква поплывет, станет кривой, и ваш обман раскроет первый же банковский клерк в Петербурге. Приходите через три недели, господин Пушкин. Бумага будет готова. Ровно тридцать стоп. Тонкая, как шелк, прочная, как парусина.


Часть 3. Ситцевый камуфляж для Сената

   Пока старый Корнелиус в своем душном подвале паял медные буквы для фальшивых ассигнаций, Сергей Пушкин не терял времени даром. Он свято помнил наставления младшего брата Михаила: «Главное — камуфляж, Сережа! Сенатские ищейки на заставах не должны почуять неладное. Всё оборудование должно идти официально, по казенным ведомостям нашей Мануфактур-коллегии, прикрытое подписью вице-президента Сукина».
Сергей отправился на знаменитые амстердамские заводы Якоба Крюгера — главного поставщика механических станков и тяжелых прессов для всей просвещенной Европы. Здесь стоял такой чугунный грохот, от которого у непривычного человека закладывало уши. Огромные шестерни вращались под действием водяных колес, немецкие мастера в кожаных фартуках ковали валы, точили шпиндели и собирали ткацкие станки.

    Пушкин нашел управляющего заводами, вальяжного голландца в напудренном парике, и предъявил ему свои казенные русские бумаги с двуглавыми орлами.
— Мне нужны два тяжелых винтовых пресса нюрнбергской работы, — уверенно заявил Сергей, расправляя плечи и демонстрируя министерскую важность. — Наша Мануфактур-коллегия открывает под Москвой новую фабрику для тиснения узоров на ситцевых тканях и шелках. Прессы должны быть с мощными чугунными винтами, способными выдавливать краску на плотном полотне. Также мне необходимы гладкие медные доски для гравирования узоров.

    Управляющий внимательно изучил русские гербы, пересчитал казенный аванс, присланный Михаилом из Москвы через амстердамских банкиров «Hope & Co», и почтительно наклонил голову, признавая весомость русского заказа.

— О, господин капитан! Русский флот и русские мануфактуры — наши лучшие и самые щедрые заказчики. Прессы Крюгера выдавят любой узор, хоть цветы, хоть батальные сцены. Мы изготовим их по вашему заказу в лучшем виде. Куда прикажете доставить оборудование?

— В порт, — распорядился Сергей Пушкин. — На голландский галиот «Катерина-Мария», который уходит в Ригу в конце мая. Оборудование должно быть упаковано в тяжелые дубовые ящики, залито дегтем от сырости и маркировано как «Собственность Мануфактур-коллегии Российской империи». Досмотру на заставах сии ящики не подлежат.

   Управляющий почтительно закивал, записывая распоряжения в расходную книгу. Ему и в голову не могло прийти, что эти тяжелые чугунные прессы, предназначенные якобы для мирного ситца, вскоре будут тайно везтись в глухом музыкальном инструменте через рижскую границу, и заговорщики готовы наводнить Россию фальшивками, кои они планируют подписать сами вместо сенаторов. Капкан заговора, придуманный в московском министерском кабинете, был полностью укомплектован технически. Сергей Пушкин готовился к обратному пути в Россию.








ГЛАВА 5. СТРУСИВШЕЕ РАСКАЯНИЕ
(Начало 1772 года)

Глава 1. Холодный пот чиновного страха

   В Санкт-Петербурге стояла та особенная, гнилая январская стужа, от которой не спасали ни лисьи шубы, ни двойные рамы в барских покоях. Нева лежала под серым, торосистым льдом, глухо потрескивая в ночной тишине, словно жалуясь на непосильную тяжесть казенного гранита. Над городом висел удушливый дым тысяч печей, мешаясь с балтийским туманом, и в этом сизом мареве казались призрачными и величественные очертания Зимнего дворца, и строгие линии сенатских коллегий. Город казался погруженным в чиновный сон, но под этой ледяной коркой вовсю бурлили человеческие страсти, плелись заговоры и ломались судьбы.

    Вице-президент Мануфактур-коллегии, статский советник Фёдор Иванович Сукин, сидел в своем кабинете перед огромным, обитым зеленым сукном столом. Голландские часы-кукушка в углу монотонно отсчитывали секунды, и каждый этот удар отзывался в висках чиновника тупой, изнуряющей болью. Перед ним лежала стопка казенных бумаг — ведомости о поставках сукна для армии, рапорты о состоянии тульских заводов, прошения от демидовских приказчиков... Но Сукин не видел букв. Вместо чернильных строк перед его глазами плавали зловещие, четкие контуры — кандалы, сибирские нарты и топор палача на Сытном рынке.

    Страх пришел не сразу. Сначала, в семидесятом году, когда братья Пушкины — Михаил и Сергей — только завели с ним эти вкрадчивые разговоры о «поправлении фортуны», всё казалось веселой, захватывающей игрой. Ах, как пел Мишель Пушкин! Как блистал манерами этот гвардеец, как убедительно доказывал, что матушка-государыня сама не ведает, какое благодеяние ей оказывают! «Подумайте сами, Фёдор Иванович, — шептал Пушкин, придвигая бокал с заграничным мадером, — казна печатает бумажки из ничего. Из тряпья! Так неужели мы, люди просвещенные, не можем помочь государству в умножении этих самых бумажек? В Голландии всё готово, француз Бротар — гений, бумага будет чище казенной. А вы, с вашим местом, с вашим весом в коллегии... Вы же просто прикроете нас от назойливых глаз!»
И Сукин поддался. Поддался на блеск золота, на обещания безбедной старости, на саму дерзость замысла. Два года они готовили эту механику. Но теперь, когда груз из Амстердама — те самые медные доски, литеры и бумага с филигранями — уже находился в пути, когда Сергей Пушкин вез контрабанду к российским границам, пелена с глаз вице-президента спала. Удушающий страх кандалов сковал его волю. Он понимал, что промышленный масштаб аферы неизбежно привлечет ищеек, и тогда пощады не будет никому.

    Вчера на ассамблее у князя Вяземского генерал-прокурор как бы невзначай обронил фразу о том, что Тайная экспедиция под началом Шешковского проявила странный интерес к некоторым векселям, циркулирующим между Петербургом и Амстердамом. Вяземский улыбался, пил кофе, а у Сукина в тот момент пересохло во рту, и колени сделались ватными. Степан Иванович Шешковский! Одно имя этого человека, «домашнего палача» Екатерины, заставляло трепетать всю империю. В его руках заговаривали немые, а самые гордые дворяне превращались в жалких, лепечущих младенцев.

    Сукин взглянул на свои холеные руки с перстнем-печаткой. Представив, как эти пальцы будут заковывать в грубое железо, как палач сорвет с него шитый золотом мундир, Фёдор Иванович судорожно вздохнул. Грудь сдавило так, словно на нее положили пудовую чугунную плиту. Он поднялся, подошел к окну и прижался лбом к холодному стеклу. На набережной мелькали редкие факелы проезжающих карет. Там была жизнь — сытая, чиновная, безопасная. А здесь, в этих четырех стенах, пахло дымным порохом и сухой судейской смертью.

— Пропал... — прошептал Сукин, и губы его затряслись.
— Пропал ни за грош. Пушкины-то выкрутятся, у них родня, у них имя, а меня... меня на плаху.
Дверь кабинета тихо скрипнула. Вице-президент вздрогнул, едва не вскрикнув, и резко обернулся.


Глава 2. Философия Прасковьи Юрьевны

   В кабинет вошла его супруга, Прасковья Юрьевна. В накинутой на плечи собольей душегрейке, с высокой, припудренной по моде прической, она выглядела воплощением спокойствия и фамильного достоинства. Она происходила из старинного, крепкого рода, умевшего считать деньги и ценить тишину. Прасковья Юрьевна давно замечала перемену в муже: его внезапную ночную потливость, привычку вздрагивать от каждого стука дверей и то, как он лихорадочно пересчитывал наличность в домашнем сейфе.
Она молча подошла к столу, поправила нагар на свече серебряными щипцами и внимательно посмотрела на мужа. Глаза Сукина были красными, а лицо имело землистый, покойницкий оттенок.

— Полно тебе, Фёдор Иванович, — тихо, но твердо сказала она.
— Стены здесь хоть и толстые, а дурь твоя наружу рвется. Вон, на лице всё написано. Коли черти душу взяли, так нечего теперь святую воду пить. Рассказывай.
Сукин обессиленно опустился в кресло, закрыл лицо руками и всхлипнул — жалко, по-бабьи.

— Пашенька... Беда. Братья Пушкины... Мишель да Сергей. И француз этот, беглый гравер Бротар... Они ж дело к концу ведут. Из Голландии штемпеля идут, бумага с водяными клеймами на семьдесят пять рублев. Ежели Тайная экспедиция перехватит — всё, конец. Четвертование! Нам обоим, и дому нашему, и детушкам — позор и разорение.

   Прасковья Юрьевна даже не вздрогнула. Женский ум ее, практичный и холодный, мгновенно отбросил эмоции и принялся вычислять варианты. Она знала характер своего мужа — исполнительный чиновник, педант, но совершенно лишенный той хищной, отчаянной отваги, которая нужна для больших заговоров. Пушкины использовали его как ширму, как дурака с печатью.

— А много ли они тебе заплатили, Фёдор Иванович? — спросила она, садясь напротив.
— Да ничего еще не заплатили! — с отчаянием воскликнул Сукин.
— Всё обещаниями кормили. Вот, дескать, пойдет первая партия из-под станка, тогда и заживем. Мишель говорил, что три коровы двадцать пять рублей стоят, а мы этих бумажек по семьдесят пять рублей тысячи напечатаем!

Супруга презрительно усмехнулась.
— Дурак ты, Фёдор Иванович, хоть и вице-президент. Пушкины — дворяне древние, у них при дворе связи, их, глядишь, государыня пожалеет, в деревню сошлет под надзор. А ты для нее — червь приказной. На тебе всю строгость закона и покажут, чтобы другим неповадно было государственную монету портить.
У Сукина от этих слов перехватило дыхание. Он схватил жену за руку:
— Пашенька, спаси! Что делать-то? Бежать? В Польшу? В Пруссию?
— Куда бежать? — оборвала она его.
— У Шешковского уши по всем дорогам. Из-под земли достанет. Бежать — значит, вину признать. Нет, Феденька. Тут иная политика нужна. Шею твою спасать надо, пока на ней веревку не затянули.
Она наклонилась к самому его уху, и голос ее стал похож на шуршание сухого пергамента:
— Кто первый пришел — тот и прав. Закон Христов кающихся милует, а закон Екатерининский — тем паче. Тебе надо идти. Прямо сейчас. Но не к Шешковскому — тот сперва ребра переломает, а потом слушать станет. Иди к сенатору Волкову. Дмитрий Васильевич — человек умный, Мануфактур-коллегией заправляет, твой прямой начальник. Он государственные интересы видит шире, чем просто палач. Падай ему в ноги. Кайся во всем. Выдавай Пушкиных со всеми потрохами, с маршрутами, с адресами. Покажи, что ты не умышлял против матушки-императрицы, а был лишь опутан сетями коварных заговорщиков и вовремя опомнился.

   Сукин смотрел на жену с ужасом и надеждой.
— А если не поверит? Если прямо из его кабинета в равелин отправят?
— Не отправит, — отрезала Прасковья Юрьевна.
— Волкову этот заговор раскрыть — первейшая милость перед государыней. Он за этот донос сам ухватится, как за ангельское крыло. Звезду новую получит или деревеньку. И тебя в обиду не даст, ибо ты его главный свидетель будешь. Иди, Феденька. Умойся, вели запрягать карету и поезжай. Время до рассвета еще есть. Каждая минута сейчас — твоя жизнь.


Глава 3. Ночной визит к президенту

    Сенатор Дмитрий Васильевич Волков, президент Мануфактур-коллегии, спать в эту ночь не ложился. Время было беспокойное. Дела коллегии требовали постоянного присмотра: суконные мануфактуры в Казани бунтовали из-за притеснений заводчиков, шелковые фабрики в Москве не давали должного дохода, да еще эта бесконечная переписка с Коммерц-коллегией о пошлинах. Волков, человек государственного ума, прошедший суровую школу петровских и елизаветинских традиций, ценил порядок превыше всего. Он сидел в халате у камина, потягивая крепкий чай, когда слуга робко доложил:

— Ваше высокопревосходительство... Там вице-президент Сукин приехали. Просят принять незамедлительно. Говорят, дело чрезвычайной государственной важности.
Волков приподнял бровь. Прибытие подчиненного в третьем часу ночи, да еще без предупреждения — это было событием из ряда вон выходящим.
— Зови, — коротко бросил сенатор, отставляя чашку.

Когда Фёдор Иванович Сукин переступил порог кабинета, Волков внутренне содрогнулся. Вице-президент выглядел так, словно его только что вынули из петли. Мундир застегнут наперекосяк, парик сбит набок, глаза дикие, блуждающие, на губах выступила белая пена. Не успел слуга закрыть дверь, как Сукин с глухим стоном рухнул на колени прямо на дорогой персидский ковер и пополз к ногам сенатора.

— Батюшка! Дмитрий Васильевич! Спаси, не погуби! Грешен, кругом грешен! — запричитал Сукин, пытаясь поймать полу волковского халата.
Сенатор брезгливо отодвинул ногу и строго произнес:

— Встаньте, Фёдор Иванович! Что за комедии? Вы — статский советник, вице-президент императорской коллегии, а ведете себя как воришка, пойманный на базаре. Встаньте и говорите толком, что стряслось? Заводы сгорели? Казна украдена?
Сукин подполз к креслу, цепляясь за подлокотники, поднялся, но на ноги встать не смог — так и остался сидеть на полу, тяжело дыша.

— Хуже, Дмитрий Васильевич... Гораздо хуже. Государственная измена. Подделка ассигнаций. Я... я в сговоре. Но видет Бог, бес попутал! Пушкины меня опутали, Михаил и Сергей! Они фабрику подпольную затеяли!

При слове «ассигнации» Волков мгновенно подобрался. Весь его сонный, домашний вид исчез. Глаза сенатора сузились, превратившись в две холодные щели. Бумажные деньги были любимым детищем Екатерины. Покушение на них означало подрыв веры во всю Российскую империю, в ее кредиты за рубежом, в ее армию. Это было чистой водой преступление против величества.

— Говорите, — тихо и зловеще произнес Волков, садясь в кресло напротив ползающего подчиненного. — Говорите всё. И не вздумайте лгать. От каждого вашего слова сейчас зависит, где вы проведете остаток дней — на эшафоте или в монастырском покаянии.

Глава 4. Анатомия великого подлога
  И Сукин заговорил. Страх, который душил его последние дни, теперь прорвался бурным, неудержимым потоком. Он не просто сознался в сговоре 1770 года — он вывалил перед Волковым всё, что знал, до малейших подробностей, стремясь своей доскональностью искупить вину.

— Всё началось два года назад, батюшка Дмитрий Васильевич, — всхлипывал Сукин, размазывая слезы по лицу. — Мишель Пушкин пришел ко мне с разговорами. Мол, чего на одно жалованье жить, когда можно великие миллионы сотворить. Они сошлись с французом Луи Бротаром. Тот француз — беглый гравер, настоящий дьявол во плоти! Из Парижа бежал, там его за фальшивые монеты к виселице приговорили. Бротар этот — тончайший мастер резца, технолог, он знает, какими химикатами краску сводить и как штампы резать, чтобы казенные гербы выходили один в один.
Волков слушал, не перебивая, лишь изредка делая пометки карандашом на клочке бумаги.

— Они мелким промыслом брезговали, — продолжал Сукин, ломая пальцы.
— Двадцать пять рублей в семьдесят пять перерисовывать — это, говорят, масштаб не тот, так только нищие мошенники на рынках промышляют. Они решили сразу семьдесят пять рублев штамповать на чистой бумаге! Чтобы в высшем свете, среди знати пускать. А моя роль... о, я проклинаю тот день! Я должен был через Мануфактур-коллегию, используя связи, прикрывать их, ежели какие проверки на бумажных фабриках начнутся. И в оборот их пускать помогать, через купцов знакомых...

— Где сейчас оборудование? — ледяным голосом спросил Волков.
— Где станки? Где доски?
— В том-то и суть, Дмитрий Васильевич! — Сукин подался вперед, глаза его лихорадочно блестели. — Всё в пути! План у них грандиозный, международный. Бротар лично в Париж ездил, там у подпольных мастеров заказал медные клише тончайшей работы, с буквами и гербами казенными. Из Парижа он перебрался в Амстердам. Там, в Голландии, на мануфактуре Сиверса, они тайно заказали партию особой бумаги. С водяными знаками, точь-в-точь как наши ассигнации! Сергей Пушкин лично туда поехал, чтобы этот груз забрать и в Россию доставить.

  Волков резко поднялся и заходил по кабинету. Халат его развевался, напоминая крылья огромной хищной птицы.

— Маршрут! — потребовал сенатор.
— Как повезут? Каким путем контрабанда пойдет?
Сукин, заранее заучивший все детали со слов заговорщиков, выдал информацию без запинки:

— Сергей Пушкин везет груз под видом голландских полотен и тонкого сукна для петербургских модников. Штемпеля упакованы в двойное дно тяжелого деревянного ящика под видом клавикордов — громоздкого музыкального инструмента, досмотр коего дворянину всегда облегчен. Бумага проложена между рулонами настоящего полотна, чтобы при беглом осмотре ничего не приметили. Из Амстердама путь лежит морем до Данцига, а оттуда — обозом через Курляндию, прямо на Ригу. В Риге у них свой человек на таможне прикормлен, досмотр надеялись пройти без вскрытия кип. График строгий: к концу января обоз должен пересечь русскую границу, а в первых числах февраля Сергей надеется быть в Петербурге. Мишель уже и дом тайный присмотрел на Выборгской стороне, где станок собирать станут.

   Волков остановился у стола. На его лице не было и тени жалости, но профессиональный интерес так и горел в глазах. Заговор был масштабным, дерзким, способным при неблагоприятном исходе потрясти самые основы империи. И этот заговор теперь лежал перед ним, распутанный и беззащитный благодаря трусости одного из его участников.

Сенатор посмотрел на ползающего Сукина.

— Вы понимаете, Фёдор Иванович, что вы совершили? — тихо спросил Волков.
— Вы предали государыню. Вы предали Отечество.
— Знаю, батюшка, всё знаю! — Сукин снова зарыдал, утыкаясь лбом в ковер.
— Но я же сам пришел! Сам! Всё открыл, ни утаил ничего! Спаси от плахи, Дмитрий Васильевич! В ногах твоих умираю!
Волков подошел к звонку, резко дернул за шнур. В дверях мгновенно вырос преданный слуга.
— Вели запрягать карету, — распорядился сенатор.
— И принеси мой парадный мундир. Поедем к генерал-прокурору Вяземскому. Да пошли нарочного к Шешковскому в Тайную экспедицию. Пусть ждет нас.
Затем Волков повернулся к Сукину:

— Вставайте, Фёдор Иванович. Утрите сопли. Сейчас мы поедем туда, где решается ваша судьба. Вы повторите всё, что сказали мне, под протокол. Ежели хоть в одном слове соврали, или ежели Пушкины успеют груз спрятать из-за вашей неточности — я сам прослежу, чтобы вас клеймили и сослали в самый дальний угол Сибири. Но коли контрабанду возьмем по вашему указанию... что ж. Молитесь Богу и надейтесь на милость матушки-екатерининской. Она кающихся грешников иногда щадит. Но мундира и чести вы лишились навсегда. Это я вам обещаю.


Глава 5. Без мундира, но с головой

    Через час тяжелая сенаторская карета, поскрипывая полозьями на морозном снегу, мчалась по темным улицам Петербурга к дому генерал-прокурора. Внутри кареты царило гробовое молчание. Волков сидел прямо, погруженный в думы о том, как преподнести это дело императрице с наибольшей выгодой для государства и для себя лично. Рядом с ним, вжавшись в угол и стуча зубами от холода и страха, сидел бывший вице-президент Фёдор Сукин.

    Он спас свою шею — это он понимал своим приказным умом. Но та жизнь, которую он вел, тот почет, те балы, то уважение, ради которых он трудился всю жизнь, — всё это рушилось, превращаясь в прах. Впереди его ждали допросы в темных подвалах Тайной экспедиции, очные ставки с бывшими друзьями — братьями Пушкиными, которые будут смотреть на него с презрением и ненавистью, и долгие, позорные годы ссылки.
Сукин смотрел в окно кареты на мелькающие огни столицы и думал о том, что умная супруга его, Прасковья Юрьевна, была права. Лучше жить без чести и мундира, но с головой на плечах, чем качаться в петле на площади на потеху петербургской черни. Январский ветер выл за окном, словно отпевая благополучную судьбу статского советника, а в далеком Амстердаме ничего не подозревающий Сергей Пушкин уже отдавал приказ погонщикам обоза двигаться на восток — навстречу своей гибели и полному краху великого семейного заговора. Француз Луи Бротар тоже ждал вестей у амстердамских каналов, не зная, что в имперской столице вице-президент коллегии уже продал их общую тайну за право дышать.








ГЛАВА 6. ПЕРЕХВАТ В КЛАВИКОРДАХ
(Февраль — март 1772 года)

Глава 1. Императорский гнев и шифр для Риги

    Раннее утро застало императрицу Екатерину Алексеевну в ее малом кабинете Зимнего дворца, где пахло крепчайшим, по-настоящему черным кофе, который она привыкла пить до рассвета, и дорогим табаком из турецкой табакерки. На императрице был простой капот из серого атласа, а волосы, еще не тронутые пудрой, были небрежно заколоты шпильками. Но лицо ее, обычно приветливое и философски-спокойное, сейчас напоминало мраморную маску.

    Генерал-прокурор князь Александр Алексеевич Вяземский стоял у дверей, почтительно склонив голову, а сенатор Дмитрий Васильевич Волков, все еще бледный после бессонной ночи, держал в руках исписанные листы — те самые показания, что выплюнул из себя струсивший вице-президент Сукин.

— Так, значит, Сукин? — голос Екатерины прозвучал тихо, но в нем послышались те ледяные нотки, от которых у царедворцев перехватывало дыхание. — Вице-президент моей коллегии? Человек, которому я вверяла заботу о мануфактурах империи, водил дружбу с французским висельником и ворами из рода Пушкиных?
— Виноват, матушка, недосмотрел, — Волков опустился на одно колено. — Но Сукин сам явился. Страхом Господним и кандальным удушен, приполз в третьем часу ночи и открыл всю механику.

   Екатерина резко поднялась, прошлась по кабинету, шурша юбками. Она подошла к окну, за которым занимался бледный петербургский рассвет. Ее любимое детище — ассигнации, бумажные деньги, которые должны были спасти казну от дефицита после турецкой кампании, которые признали в Амстердаме и Париже, — оказались под ударом. И кем? Собственными дворянами, гвардейцами, людьми, носившими фамилии с вековой историей! Это был удар не просто по казне — это был вызов лично ей, просвещенной монархине.

— Встаньте, Волков, — не оборачиваясь, бросила императрица. — Не время коленями паркет протирать. Ежели бумажка в семьдесят пять рублей станет в народе презираема, ежели купцы голландские откажутся брать наши билеты — мы войну с турками не сдюжим. Понимаете ли вы это, господа сенаторы? Это не просто кража. Это подрыв государства!

Она резко повернулась к Вяземскому:
— Александра Алексеевича Шешковского сюда. Пусть Тайная экспедиция днюет и ночует в казематах, но чтобы ни одна живая душа в городе о доносе Сукина не проведала. Михаила Пушкина в Москве пока не трогать, пусть сидит на виду, думает, что всё шито-крыто. А вот Сережку... Сережку брать на границе. Живым! И со всеми пожитками.

   Екатерина села за бюро, обмакнула перо в чернильницу и принялась быстро писать. Это было секретное, собственноручное предписание лифляндскому генерал-губернатору, графу Георгу Броуну в Ригу.

«Граф Георг, — писала императрица, переводя дыхание, — к границам вашим шествует великое государственное зло под видом дворянина Сергея Пушкина. Везет с собою инструменты для погибели наших ассигнаций. Прикажите на заставах досматривать всякую кладь с пристрастием великим, невзирая на чины и патенты. Ежели Пушкин станет ссылаться на знакомства или дворянскую честь — не слушать, а брать под караул железный. Оборудование амстердамское изъять до единой литеры. Сие дело держу под собственным оком. Екатерина».

— Отправить с фельдъегерем, — императрица запечатала пакет красным сургучом и протянула Вяземскому.
— Гнать лошадей нещадно. Ежели фельдъегерь опоздает — сниму чины с обоих. Ступайте.


Глава 2. Застава на Рижском тракте

    Февраль 1772 года выдался метельным. На рижском почтовом тракте, в нескольких верстах от городской черты, ветер крутил белые вихри, заметая дорогу так, что вехи едва виднелись в серой круговерти. Одинокая застава — бревенчатая избушка под заснеженной крышей, полосатый шлагбаум да два замерзших солдата в огромных овчинных тулупах — казалась затерянной в бескрайнем зимнем безмолвии.

   Однако внутри избушки обстановка была далека от мирного сна. Рижский губернатор граф Броун, старый служака, получивший шифровку из Петербурга три дня назад, подошел к делу с немецкой педантичностью. Вместо обычных инвалидных солдат на заставу был тайно переброшен отряд надежных гвардейцев под командой капитана Тайной экспедиции Ивана Овцына — человека с глазами ястреба и повадками матерого волкодава.

   Сам Овцын сидел у нетопленой печи, не снимая дорожной шубы, и точил небольшой охотничий нож о брусок. В углу молился дежурный писарь, у которого от страха перед петербургским начальством дрожали пальцы.

— Едут! — крикнул ворвавшийся в избушку солдат, обдавая комнату облаком морозного пара.
— Обоз из четырех саней. Впереди карета на полозьях, шестерка лошадей цугом.
Овцын мгновенно поднялся, спрятал нож в ножны и поправил треуголку.
— Ребята, приготовиться, — скомандовал он гвардейцам.
— Шлагбаум не поднимать, пока лично не прикажу. Лошадей под уздцы. Ежели кто за пистолет схватится — бить прикладом без пощады. Но стрелять только в крайности, нам нужен живой барин.

    Тяжелая дорожная карета, облепленная снегом, с трудом остановилась перед полосатым бревном. Лошади тяжело дышали, выпуская изо рта густые клубы пара. Из окна кареты высунулось холеное, высокомерное лицо молодого мужчины в дорогой собольей шапке. Это был Сергей Пушкин. Он был утомлен долгой дорогой из Амстердама, злился на балтийскую погоду и мечтал поскорее оказаться в теплом трактире Риги, а затем и в Петербурге, где его ждал брат Михаил с триумфальными известиями.

— В чем дело? — крикнул Пушкин на ломаном немецком, приняв солдат за местную лифляндскую стражу.
— Почему задерживаете? Я — российский дворянин, отставной гвардеец, еду из Европы по казенным надобностям! Поднимайте этот ваш шест!
Овцын подошел к дверце кареты, спокойно откинул полу шубы, демонстрируя офицерский значок и особую бляху Тайной экспедиции. При виде этой бляхи у Сергея Пушкина внутри что-то екнуло, а спесь мгновенно испарилась.
— Капитан Овцын, к вашим услугам, сударь, — произнес сыщик с вежливой, но леденящей душу улыбкой.
— По приказу ее императорского величества и графа Броуна имею предписание досмотреть ваш багаж. Прошу вас пожаловать вон в ту избушку, погреться. А люди мои пока кипы ваши поворошат.
— Да как вы смеете! — попытался возмутиться Пушкин, но голос его сорвался на фальцет.
— У меня там личные вещи! Шлка, полотна голландские для знатных дам! Клавикорды для домашней музыки! Вы ответите перед Сенатом!
— Обязательно отвечу, сударь, ежели неправ окажусь, — спокойно парировал Овцын, открывая дверцу и крепко беря Пушкина за локоть.
— Вылезайте, неровен час, простудитесь на ветру. А клавикорды мы ваши очень любим. Музыку в Петербурге нынче уважают.



Глава 3. Музыка из подполья

    В избушке было тесно и пахло сырой кожей. Сергея Пушкина усадили на лавку, приставив к нему двух гвардейцев с обнаженными тесаками. Сам заговорщик сидел, не снимая шапки, лихорадочно соображая: «Кто? Кто донес? Неужели француз Бротар в Амстердаме проговорился? Или Мишель в Москве глупость сделал?». О Сукине он даже не думал — вице-президент казался ему слишком трусливым и слишком заинтересованным в доле, чтобы бежать к начальству.

    Тем временем на дворе застучали топоры и ломы. Гвардейцы выгружали из вторых саней огромный, бережно укутанный в рогожи и войлок деревянный ящик. Это были те самые клавикорды — дорогой музыкальный инструмент, купленный в Голландии якобы для семейных вечеров в пушкинском доме.

   Ящик с трудом затащили в избушку. Овцын подошел к инструменту, провел пальцем по полированному красному дереву.
— Славная вещь, — пробормотал капитан.
— Дорогая. Ну-ка, ребята, снимите верхнюю крышку. Аккуратно, струны не порвите, а то матушка-государыня музыку любит, жалко портить.
Солдаты умело орудовали инструментом. Сняли крышку, обнажив ряды клавиш и тонкие медные струны. Овцын постучал рукояткой пистолета по нижней части корпуса. Звук вышел глухой, плотный, совсем не такой, какой должен быть у полого резонатора.
— А вот тут у нас, кажись, фальшь в аккордах, — усмехнулся Овцын.
— Ломай дно, ребята. Только бережно, ищите потайные пружины.
Сергей Пушкин на лавке побледнел так, что стал белее снега за окном. Он схватился за сердце.
— Не имеете права... Это порча частного имущества... — прошептал он, но гвардеец сзади наложил тяжелую руку ему на плечо, заставив замолчать.

   Один из солдат, опытный сапер, нащупал под сукном скрытую защелку. Раздался сухой щелчок, и нижняя панель клавикордов отошла в сторону, открывая глубокий, искусно сделанный тайник. Из этого потайного брюха музыкального инструмента, завернутые в промасленную бумагу, с глухим стуком посыпались совсем не музыкальные предметы.

   Овцын поднял один из свертков, развернул его. На свет божий явилась тяжелая медная доска с зеркально вырезанными государственными гербами, каллиграфическими надписями «Ассигнация государственная» и цифрами «75». Следом солдаты достали тяжелые свинцовые литеры, банки с особой густой краской, рецепты для вытравливания бумаги и, наконец, огромную пачку чистых листов со сложными, едва заметными на просвет водяными знаками голландской фабрики Сиверса.
Капитан Тайной экспедиции взял одну из медных досок, поднес к лицу испуганного Пушкина и тихо сказал:

— Ну что, музыкант? Хороши клавикорды. Какая же музыка из них должна была выйти? Миллионная? Только вот петь вы теперь будете в Петропавловской крепости. Заковывай его, ребята. Да покрепче. Карету его — под наш конвой. Едем в Петербург, Шешковский заждался.



Глава 4. Московский финал на Выборгской стороне

   Пока Сергей Пушкин под усиленным караулом гвардейцев трясся в кандалах по зимнему тракту в сторону столицы, его старший брат Михаил пребывал в полной уверенности, что фортуна уже держит его за руку. Михаил служил в Москве, занимая солидную чиновную должность, и вел образ жизни почтенного дворянина, чуждого всяких подозрений.

   3 марта 1772 года в Москве было солнечно. С крыш казенных палат Мануфактур-коллегии звонко капала первая весенняя капель. Михаил Сергеевич Пушкин сидел в своем просторном кабинете, не спеша перебирая бумаги и ожидая обеденного перерыва. В кармане его камзола лежало последнее письмо от брата из Европы, полученное месяц назад, где Сергей завуалированно сообщал: «Товар закуплен, клавикорды звучат отменно, скоро буду дома». Михаил уже присмотрел уединенный дом на окраине Москвы, где они планировали поставить привезенный станок, подальше от глаз любопытных соседей.

   Дверь кабинета отворилась без стука. Михаил нахмурился, готовый распечь нерадивого слугу или просителя, но слова застряли у него в горле. В кабинет вошел московский главнокомандующий, граф Пётр Семенович Салтыков, а за его спиной маячили зловещие фигуры офицеров Тайной экспедиции.

— Михаил Сергеевич? — сухо спросил Салтыков, не снимая перчаток.
— Имею высочайшее повеление ее императорского величества. Вы арестованы.
Пушкин попытался вскочить, лицо его перекосилось от ярости:
— Граф! Это ошибка! Я — честный чиновник, дворянин! Какое право вы имеете врываться в казенное присутствие?
Вместо ответа офицер экспедиции шагнул вперед и положил на стол перед Михаилом знакомый предмет — ту самую медную печатную доску для 75-рублевых ассигнаций, которую Сергей вез в клавикордах. Медь зловеще блестела в лучах мартовского солнца.

   Михаил Пушкин посмотрел на клише, потом на суровые лица сыщиков. Он мгновенно понял всё. Понял, что брат перехвачен, что заговор раскрыт до основания, и что та блестящая жизнь, которую он так тщательно выстраивал, оборвалась в одну секунду. Ноги его подкосились, и он тяжело рухнул обратно в кресло.
— Оружие при нем есть? — спросил Салтыков.
— Никак нет, ваше сиятельство, только перо чернильное, — усмехнулся офицер, обыскивая карманы замершего чиновника.
Спустя полчаса под окнами Мануфактур-коллегии собралась толпа мелких писцов и любопытных прохожих. Все с изумлением смотрели, как почтенного и знатного барина Михаила Пушкина, бледного, с растрепанным париком, жандармы выводят под руки и сажают в закрытую карету. Рядом с каретой верхом сидели гвардейцы с обнаженными саблями.

   Великий заговор братьев Пушкиных, обещавший им несметные богатства и «поправление фортуны», завершился полным крахом. Вместо подпольной фабрики на Выборгской стороне их ждали сырые казематы Петропавловской крепости, очные ставки и страшный суд императрицы, которая не прощала тех, кто покушался на экономический суверенитет ее империи.



Глава 5. У порога Тайной экспедиции

   Карета с Михаилом Пушкиным мчалась по тракту в Петербург, взбивая весеннюю грязь напополам со снегом. Москва осталась позади, а впереди маячил мрачный силуэт Петропавловской крепости. В те же часы в Петербург доставили и Сергея.
Их не свели вместе. Тайная экспедиция Шешковского знала толк в следственном искусстве: заговорщиков развели по разным одиночным камерам, где тишина давила на уши сильнее любого крика палача. Степан Иванович Шешковский, «кнутобойца» Екатерины, уже раскладывал на столе в своем кабинете изъятые из клавикордов амстердамские литеры, готовясь к первому допросу. Он улыбался своей тихой, мещанской улыбкой, зная, что перед этими медными досками и железными кандалами не устоит ни одна дворянская гордость.

    Эпоха просвещенного абсолютизма Екатерины II умела быть ласковой к философам и поэтам, но для тех, кто пытался «подделать государство», у нее всегда были наготове казематы, кнут и вечная сибирская каторга. Братья Пушкины шагнули за этот порог, навсегда вписав свои имена в криминальную историю России как первые и самые дерзкие фальшивомонетчики империи.








ГЛАВА 7. ТРИБУНАЛ ТРЕХ
(Март 1772 года)



Глава 1. В подвалах Тайной канцелярии

   Мартовский Петербург дышал сыростью и предчувствием скорой ледоломной весны. Нева, вздувшаяся от талых вод, почернела, на ее ледяном панцире проступили опасные полыньи. В Петропавловской крепости, в подвалах Трубецкого бастиона, куда не долетал даже колокольный звон собора, время словно остановилось. Здесь пахло плесенью, речной гнилью и перегоревшим салом сальных свечей, которые коптили в низких коридорах круглые сутки.

   Сергей Пушкин сидел на узкой железной койке, вжав голову в плечи. Его дорогой собольей шубы и след простыл — теперь на нем был нагольный арестантский халат из грубого серого сукна, кусавший тело до крови. За три дня, проведенных в каменном мешке, он постарел на десять лет. Высокомерие дворянина, гвардейский лоск — всё смыло зловещим безмолвием каземата. Время от времени за дверью раздавался тяжелый шаг караульного солдата или звяканье ключей, и тогда сердце Сергея начинало биться с такой силой, что казалось, вот-вот прорвет ребра.

   Он пытался выстроить защиту. «Я ничего не знал, — твердил он себе, кусая губы. — Я просто купил клавикорды. Музыкальный инструмент для дома! Откуда мне знать, что француз Бротар запрятал в его брюхо? Француз — мошенник, он меня обманул, воспользовался моим дворянским простодушием!» Но Сергей понимал, какова цена этим оправданиям, когда на весах лежит обвинение в «подделке государства».

    Дверь каземата скрежетнула железом. На пороге вырос капрал Тайной экспедиции.
— На выход, сударь, — хмуро бросил он, даже не глядя арестанту в глаза.
— Присутствие допроса дожидается. Живее поворачивайтесь, баре не любят ждать.
Сергея вели по длинным, извилистым переходам, где под ногами хлюпала ледяная вода. У каждой двери стояли часовые с обнаженными тесаками. Наконец, его толкнули в массивную дубовую дверь.

   Комната допросов была просторной, но мрачной. Окна были заделаны толстыми железными решетками, сквозь которые едва пробивался серый дневной свет. Посреди комнаты стоял длинный стол, покрытый черным сукном. За ним сидели трое. В империи их называли «Трибуналом трех» — авторитетнейшие следователи Тайной экспедиции Сената, перед которыми трепетали и воры, и бунтовщики, и высокопоставленные заговорщики.



Глава 2. Судьи в судейских кафтанах

Посредине сидел старый граф Толстой — представитель того самого грозного рода, который еще при Петре Великом ведал сыскными делами. Лицо его, изрезанное глубокими морщинами, напоминало старый пергамент, а глаза, лишенные ресниц, смотрели на мир с полным, абсолютным равнодушием человека, который видел в этой жизни всё: и плахи, и пытки, и фальшивые слезы.

   Справа от него расположился тайный советник Пущин — педант и законник, сухой, подтянутый, с тонкими губами, которые никогда не улыбались. Перед ним лежала аккуратная стопка бумаг, чернильница и охапка гусиных перьев. Пущин не бил и не кричал — он ловил на противоречиях, методично затягивая петлю следствия вокруг шеи допрашиваемого.

   Слева сидел Сухарёв — человек огромного роста, с багровым лицом и пудовыми кулаками, бывший армейский полковник, перешедший на службу в Тайную экспедицию. От него пахло махоркой и перегаром, и один его вид внушал арестантам животный ужас.

   Сергея Пушкина толкнули на стул напротив судейского триумвирата. Кандалы на его ногах с грохотом звякнули о половицы.
Граф Толстой не торопился. Он медленно открыл табакерку, взял щепотку табака, вдохнул ее ноздрями, громко чихнул и вытер нос кружевным платком. Только после этого он устремил свой блеклый, немигающий взгляд на подсудимого.

— Ну-с, Сергей Сергеевич, — тихо, почти ласково произнес Толстой.
— Будем ли мы и дальше комедию ломать или вспомним о дворянской чести, которой вы так хвастались на рижской заставе? Клавикорды ваши, надо признать, звучат отменно. Капитан Овцын нам всю музыку доставил. До единой ноты.
Сухарёв тяжело опустил пудовый кулак на стол, отчего чернильница подпрыгнула.
— Нечего с ним миндальничать, граф! — рявкнул полковник.
— Запирается щегол! Ты мне брось эти штучки, Пушкин! У нас в подвалах и не такие соловьи петь начинали. Коли не заговоришь добром — велю Шешковскому палачей кликать. Лишишься кожи на спине, мигом амстердамские адреса припомнишь!
— Полно вам, Сухарёв, — сухо перебил его Пущин, шурша бумагами.
— Зачем же сразу крайности. Сергей Сергеевич — человек просвещенный, в Европах бывал. Он понимает, что умысел против казенной ассигнации — это умысел против священной особы ее величества. У нас тут, Сергей Сергеевич, — Пущин поднял лист бумаги,
— имеются подробнейшие показания вашего компаньона, бывшего вице-президента Сукина. Фёдор Иванович оказался человеком весьма памятливым. Расписал всё: и как вы его в 1770 году соблазняли, и как миллионы обещали, и как в Голландию за бумагой Сиверса направлялись.

  При упоминании Сукина Сергей Пушкин внутренне содрогнулся. «Значит, Сукин...
— промелькнуло в его голове. — Тварь приказная, струсил-таки! Всё выдал!»
— Я... я не понимаю, о чем вы, господа, — бледными губами выговорил Сергей.
— Сукин лжет, дабы свою вину свалить на честных людей. Я в Голландию ездил по делам коммерции, полотна скупал да инструмент для сестры приобретал. Француз Бротар просил меня клавикорды в Петербург доставить, а что он внутрь запрятал — мне неведомо!



Глава 3. Психологическая дуэль

  Граф Толстой слегка улыбнулся. Эта улыбка не предвещала ничего хорошего. Он сделал знак конвойному, и тот вынес из угла комнаты тяжелый холщовый мешок. С глухим стуком на черное сукно стола посыпались амстердамские штемпели, медные клише с цифрой «75» и пачки бумаги с водяными знаками.

— Не ведомо, говорите? — Толстой взял одну из медных досок и придвинул ее к самому лицу Сергея.
— Посмотрите сюда, сударь. Видите этот штамп? Тончайшая парижская работа. А вот эти литеры? На них следы голландской краски. И всё это богатство лежало в двойном дне вашего инструмента. Скажите мне, как коммерсант коммерсанту: неужели вы, гвардейский офицер, принимая ящик от француза, не приметили, что он весит на два пуда тяжелее обычного? Или у вас в Голландии руки отсохли?
Сергей молчал, уставившись в стол. Медные доски обвиняли его безмолвно и неопровержимо.
Пущин наклонился вперед, его голос стал вкрадчивым, как шуршание змеи в сухой траве:
— Сергей Сергеевич, вы подумайте о брате вашем, Михаиле. Он ведь тоже в Москве взят. Сидит сейчас в соседнем корпусе, кается, слезы льет. Говорит, что вы, младший, его, старшего, с пути истинного сбили, чертежами парижскими похвалялись. Зачем вам одному всю петлю на шею принимать? Облегчите душу. Расскажите, где станок собирались ставить? Кто еще из купцов петербургских в доле был? Кто фальшивки менять вызвался? Ежели всё откроете — матушка-государыня, может, от плахи вас и освободит. Жизнь сохраните. В Сибири ведь тоже люди живут, соболей бьют, воздухом чистым дышат. А коли запретесь — четвертуют вас на Сытном рынке, и кости псам выбросят. Нам вашего дворянства не жалко, у нас клейма для всех одинаковы.

   Это было страшное психологическое давление. Сыщики Тайной экспедиции вели допрос как по нотам: Сухарёв пугал физической расправой, Пущин ловил на юридических деталях и предательстве подельников, а старый граф Толстой олицетворял неотвратимую и холодную волю государства.

   Сергей Пушкин почувствовал, как вокруг него смыкается железное кольцо. Надежды на спасение не было. Сукин предал, брат Михаил, судя по словам Пущина, тоже заговорил (хотя это была обычная следовательская уловка сыщиков), французские клише лежали перед ним. Держаться дальше не имело смысла.
Он тяжело вздохнул, плечи его опустились, а из глаз покатились скупые, злые слезы.
— Записывайте, — глухо произнес Сергей, не поднимая головы.
— Всё скажу. С самого начала... Из Парижа штемпеля Бротар вез... Мы с Мишелем хотели... хотели фортуну поправить.
Пущин мгновенно скрипнул пером по бумаге, ловя каждое слово ломающегося заговорщика.



Глава 4. Депеша императрицы

   Пока в казематах Петропавловской крепости ковалось признание Сергея Пушкина, в Зимнем дворце Екатерина II продолжала лично дирижировать этим масштабным расследованием. Дело Пушкиных не выходило у нее из головы. Она видела в этом процессе опаснейший прецедент: если дворянство, опора ее трона, начинает подрывать государственные финансы ради личной наживы, то империя стоит на пороге морального краха.

11 марта 1772 года императрица сидела за своим рабочим столом. Перед ней лежал свежий рапорт от генерал-прокурора Вяземского о ходе допросов в Тайной экспедиции. Особое возмущение Екатерины вызвало то, с какой легкостью в этот заговор оказался втянут вице-президент Мануфактур-коллегии Сукин — человек чиновный, облеченный властью и доверием.

   Она взяла перо и размашистым, твердым почерком написала историческую депешу московскому главнокомандующему, князю Михаилу Никитичу Волконскому (который сменил Салтыкова). Эта депеша дышала искренним ужасом и гневом монархини:
«Князь Михаил Никитич! Я ужаснулась найти чиновного человека в этом мерзком деле подделки государства. Ладно бы мошенники безродные или цыгане на ярмарках, но чтобы вице-президент моей коллегии Сукин, да дворяне Пушкины, коих предки отечеству служили, в такую бездну позора низверглись! Сие преступление не есть простая кража, но покушение на веру народную к деньгам бумажным, мною введенным. А потому повелеваю вам в Москве присматривать за всяким брожением умов, а следствию петербургскому давать ход самый строгий и скорый, невзирая на лица и фамилии. Екатерина».

    Императрица отложила перо, лицо ее было suрово. Она понимала, что Европа внимательно следит за русской ассигнацией. Если в Париже или Лондоне узнают, что в России печатают фальшивки в промышленных масштабах, курсу рубля придет конец. Заговор нужно было выжечь каленым железом.


Глава 5. Длинная рука Петербурга

    Между тем, оставался главный мозг всей аферы — беглый французский гравер Луи Бротар. Он по-прежнему находился в Амстердаме, ожидая вестей от Сергея Пушкина. Этот виртуозный мастер резца, бежавший из Франции от королевской петли за подделку звонкой монеты, сидел в уютном трактире у канала Сингел, потягивал голландский джин и подсчитывал в уме будущие барыши. Он был совершенно уверен, что русские дворяне успешно доставили его филигранные клише в Петербург. Бротар гордился своей работой: штемпеля вышли идеальными, ни один банкир не отличил бы оттиск его резца от казенной печати.

   Но гравер недооценил длинную руку российской дипломатии и авторитет Екатерины Великой в Европе. По личному приказу императрицы российский посланник в Гааге незамедлетельно явился к голландскому статхаудеру. В руках посланника были неопровержимые доказательства: копии показаний Сукина и рапорт о задержании клавикордов с амстердамской бумагой мануфактуры Сиверса.

   Россия дала понять: покровительство опасному фальшивомонетчику может дорого обойтись голландским купцам, торгующим в Архангельске и Петербурге. Прагматичные голландцы не стали ссориться с великой северной империей ради одного французского проходимца, чье мастерство угрожало общеевропейскому финансовому покою.
В один из сырых мартовских вечеров, когда Бротар возвращался в свою съемную квартиру, из темного переулка Амстердама бесшумно выросли три фигуры в черных плащах. Это были офицеры местной полиции в сопровождении агента русского посольства.

— Monsieur Brothard? — сухо спросил старший по-французски.
Гравер метнулся назад, пытаясь выхватить шпагу, но тяжелая дубинка голландского стражника опустилась на его плечо. Француз рухнул на брусчатку, ругаясь последними парижскими словами. Через минуту на его руках, умевших резать тончайшие государственные гербы, защелкнулись грубые железные браслеты.
Голландские власти сработали молниеносно и без лишнего шума. Бротара не стали судить в Амстердаме — его под конвоем доставили в порт и погрузили на российский военный фрегат, который экстренным курсом, ломая весенний лед Балтики, взял курс на Кронштадт.

Технологический мозг заговора возвращался в Россию — но не триумфатором с миллионами, а арестантом, которого ждали казематы Тайной экспедиции, очные ставки с братьями Пушкиными и неминуемый суровый приговор трибунала. Кольцо заговора замкнулось окончательно.






ГЛАВА 8. СЛОМЛЕННЫЙ КЛИНОК
(Финал — Октябрь 1772 года)


Глава 1. Сенатский вердикт
   Пятого октября тысяча семьсот семьдесят второго года над Санкт-Петербургом висело серое, точно выцветшее сукно казенной палаты, небо. Балтика дышала близкой зимой; мелкая, колючая, как битое стекло, изморось секла лица прохожих на Васильевском острове, а встречный ветер с залива гнал по Неве свинцовые волны, которые с глухим шумом разбивались о прибрежный гранит. Город, построенный на болотах волей Петра, замер в ожидании финала драмы, которая два года держала в напряжении Тайную экспедицию Сената.

   В зале Правительствующего сената тускло горели массивные восковые свечи. Воск оплывал на зеленое сукно огромного стола, за которым в парадных мундирах, при звездах и лентах, сидели столпы империи. Но лица сенаторов были суровы, бледны и неподвижны, словно вырезанные из кости. В воздухе пахло не казенным сургучом и не заграничными духами, а тем сухим, леденящим душу ароматом, который исходит лишь от больших государственных процессов, где на весах лежат не кошельки, а головы.
Перед судейским столом, на простой деревянной скамье под караулом четырех гвардейцев Измайловского полка, сидели братья Пушкины. Михаил, некогда цвет московского чиновничества, почтенный муж и статский советник, превратился в сгорбленного, седого старика с потухшим, устремленным в половицы взглядом. Его младший брат Сергей, чье дворянское высокомерие еще полгода назад не могла сломить даже строгая рижская застава, теперь мелко дрожал, судорожно кусая до крови потрескавшиеся губы. В его глазах застыл дикий, животный ужас перед тем, что должно было произойти в ближайшие минуты под сводами этого казенного чертога.
Секретарь Сената, сухопарый чиновник с длинным носом и пронзительным, как у коршуна, голосом, медленно поднялся с места. В руках он держал тяжелый, скрепленный большой государственной печатью пергамент, листы которого сухо шелестели в абсолютной тишине зала.

— Слушайте указ Правительствующего сената! — раздалось под сводами, и этот выкрик заставил Сергея Пушкина вздрогнуть. Железные кандалы на его ногах глухо застонали, отозвавшись зловещим эхом в углах просторного помещения.
— По делу о злом умышлении против величества и подделке государственных ассигнаций, — читал секретарь, чеканя каждое слово с безжалостностью палача,
— коим действием подсудимые Михаил и Сергей Пушкины покусились на экономический суверенитет и веру народную к казне императорской... Сенат, руководствуясь Сводом законов и Уложением Петра Великого, не находя в действиях оных подсудимых ни малейшего оправдания, приговаривает: бывших гвардии офицера Сергея Пушкина и статского советника Михаила Пушкина — казнить смертно!

При слове «казнить» Михаил Пушкин закрыл глаза и тихо, едва слышно застонал, а Сергей дернулся вперед, так что гвардейцы синхронно положили тяжелые руки на его плечи, осаживая обратно на скамью. Смертную казнь Сенат определил суровую, без пощады. Но закон империи на этом не останавливался. Чиновник перевернул тяжелый лист, на котором стояла иная подпись — размашистая, сделанная легким французским пером самодержицы всероссийской.

— Но по милосердию своему, — голос чиновника слегка изменился, — ее императорское величество Екатерина Алексеевна, приняв во внимание, что злоумышленники, по счастливой трусости соучастников и расторопности Тайной экспедиции, фальшивые билеты в массовый оборот пустить не успели, и казна от того прямого убытка не понесла... высочайшей своей волей смертный приговор отменить соизволила!
Императрица проявила монаршую милость, но обосновала ее не сентиментальной жалостью, а трезвым государственным расчетом. Она лично смягчила суровый вердикт Сената, резонно заметив в указе, что заговорщики не успели нанести «...того действительного вреда, на который строгость закона обращается». Массовый оборот фальшивок не состоялся, экономика империи выстояла, а значит, рубить дворянские головы на плахе не имело политического смысла.

— Вместо смертной казни, — гремел секретарь, — учинить над бывшими Пушкиными казнь гражданскую. Лишить их всех прав состояния, дворянства древнего, орденов и патентов офицерских. Отныне и до века именовать их не Пушкиными, а «бывшими Пушкиными», без рода и племени. После же публичного позора сослать оных в Сибирь на вечное житье и каторжные работы, дабы примером своим другим неповадно было государственную систему колебать!



Глава 2. Гражданская казнь

   Но прощение не означало забвения вины. На Сенатской площади, перед лицом притихшей петербургской публики и под надзором синодальных и сенатских чинов, братья Пушкин приняли страшную для любого шляхтича чашу позора — гражданскую казнь. Вокруг наспех сбитого деревянного помоста, обтянутого черным сукном, собралась толпа. Здесь были все: и петербургская чернь в грязных армяках, и купцы в лисьих шубах, и знатные дворяне, приехавшие в закрытых каретах, чтобы посмотреть на падение представителей одного из старейших родов империи.
Михаила и Сергея вывели на эшафот под барабанную дробь, которая эхом катилась над Невой. Их колени подкашивались, железные цепи с глухим, зловещим скрежетом волочились по сырым доскам помоста. Палач, дюжий детина с багровым лицом и в красной рубахе, уже ждал их. Рядом с ним стоял деревянный столб, к которому были привязаны две старые, затупленные гвардейские шпаги — символы офицерской чести и дворянского достоинства.

   Михаила и Сергея поставили на колени. Чиновник Сената, поднявшись на эшафот, развернул свиток и громко зачитал указ о лишении дворянства. В этот момент палач шагнул к Сергею. Он сорвал с его плеч старый офицерский камзол, швырнув его в грязь под помост, где чернь встретила это улюлюканьем и свистом.

   Затем палач взял шпагу. Раздался сухой, резкий хруст. Стальной клинок переломился пополам в мощных руках палача. Железные обломки с глухим звоном упали на деревянные доски прямо к ногам Сергея. Один из осколков задел его руку, прорезав кожу, и тонкая струйка крови смешалась с дождевой водой на помосте. Это была полная гражданская смерть для империи. Екатерина II пошла еще дальше, приказав вычеркнуть их из списков благородных фамилий и отныне именовать заговорщиков исключительно «бывшими Пушкиными».

  Затем палач повернулся к Михаилу. Старый статский советник не двигался. Когда над его седой головой сломалась вторая шпага, он лишь крепче сжал зубы, не проронив ни звука. Его гражданский кафтан с вырванными с мясом серебряными пуговицами последовал за камзолом брата — в дорожную грязь, на потеху толпе.
Замена смертной казни на вечную ссылку в Сибирь означала, что из этих суровых краев они уже никогда не вернутся, оставшись в памяти рода неким грозным, запретным пятном. Когда братьев уводили с эшафота к ждавшим их крытым арестантским телегам, толпа расступалась перед ними с брезгливым молчанием. Купцы крестились, крестьяне плевали вослед. Братья Пушкины умерли для Российской империи в этот сырой октябрьский день.



Глава 3. Судьба соучастников

    Закон империи настиг и остальных участников подпольного синдиката, распределив кару согласно степени их вины и своевременности раскаяния. Вице-президент Мануфактур-коллегии Фёдор Сукин, чей ночной донос сенатору Волкову и помог раскрыть всю механику подлога, избежал кандалов Тайной экспедиции и эшафота. Умная супруга Прасковья Юрьевна оказалась права: первый донос обеспечил ему относительную мягкость екатерининского правосудия.

    Однако государственная служба для него закрылась навеки. Сукин был официально лишен всех чинов, званий и должностей. Его роскошный дом на набережной Невы, обставленный голландской мебелью, был конфискован за долги и передан в казенное ведение. Самого Фёдора Сукина под конвоем двух жандармов отправили на вечное поселение в глухую Оренбургскую губернию, сменив столичные палаты на степной ветер окраины. Статский советник, привыкший к петербургским ассамблеям, тонким винам и казенным докладам, теперь был обречен до конца дней своих созерцать бескрайнюю оренбургскую степь, дышать пылью азиатских караванов и просить пропитания у тамошнего начальства.

   Главный же технологический мозг аферы — беглый французский гравер Луи Бротар — жестоко просчитался, надеясь отсидеться в Европе и подсчитывая в уме будущие барыши у амстердамских каналов. Он был уверен, что русские дворяне успешно доставили его филигранные клише в Петербург, но совершенно недооценил длинную руку петербургской дипломатии и авторитет Екатерины Великой.

   По личному приказу императрицы российский посланник в Гааге незамедлительно предъявил голландским властям неопровержимые доказательства преступления Бротара. Местная полиция, не желая ссориться с могущественной русской монархиней ради одного французского проходимца, арестовала Бротара в Амстердаме и без лишнего шума передала властям Санкт-Петербурга.

   После скорого суда и допросов в крепости, французский мастер резца, так и не напечатавший свои миллионы, под конвоем отправился на каторжные работы в далекий Нерчинск. Его руки, способные вырезать тончайшие филиграни на меди, теперь были закованы в тяжелые, пудовые кандалы, а вместо тонкого граверного резца ему дали тяжелый лом. Французский авантюрист навсегда затерялся в сибирских рудниках, где его следы смыла суровая забайкальская зима.




Глава 4. Очищение огнем в Ассигнационном банке

   К концу октября 1772 года судебная драма была полностью завершена. Заговорщики топали по этапам в Сибирь и Оренбург, Тайная экспедиция подшивала в архивы толстые тома следственных дел, а Петербург возвращался к своей обычной, чиновной и светской жизни. Однако для Екатерины II дело братьев Пушкиных не могло считаться законченным, пока в самой финансовой системе империи оставался след этой дерзкой аферы.

    Масштаб заговора так глубоко потряс императрицу, а уязвимость бумажных денег перед искусными граверами стала столь очевидной, что государыня приняла радикальное решение. Из-за этой уязвимости и дела братьев Пушкиных Екатерина II приказала полностью изъять из обращения и навсегда ликвидировать 75-рублевый номинал. Этот билет, введенный всего три года назад с большими надеждами, оказался слишком легкой добычей для мошенников, способных каллиграфически переправить цифру «2» на «7» на схожих по дизайну 25-рублевых купюрах.
У ворот Государственного Ассигнационного банка на Садовой улице выстроилось оцепление из солдат. Внутри банковских хранилищ, в глубоких подвалах, под строгим надзором назначенного Сенатом правления и директоров банка, развернулась грандиозная рутинная работа. Все изъятые банкноты этого достоинства были отправлены в печи банка и уничтожены.

    Банковские служители в кожаных фартуках охапками швыряли пачки хрустящих 75-рублевых купюр в раскаленное нутро чугунных печей. Огонь жадно набрасывался на дорогую голландскую бумагу. Тонкие водяные знаки мануфактуры Сиверса, над которыми заговорщики трудились в Амстердаме, каллиграфические надписи и государственные гербы — всё это сворачивалось, чернело и превращалось в пепел за считанные секунды. Государство очищало свои финансы огнем, уничтожая саму возможность каллиграфических махинаций, которые придумали «бывшие Пушкины».
Вместе с настоящими купюрами в огонь летели и те несколько десятков фальшивок, что заговорщики успели изготовить в виде пробных оттисков, и медные доски, привезенные в потайном дне клавикордов. Над массивными кирпичными трубами банковских подвалов поднялся густой, черный дым, который ветер разносил по всему центру столицы. Тысячи рублей вылетали из труб Ассигнационного банка в виде серого, невесомого пепла, который падал на грязный октябрьский снег петербургских улиц. Номинал в 75 рублей исчез из российской истории навсегда. Больше этот номинал в истории русской валюты никогда не возрождался, оставшись в анналах финансов как памятник самой дерзкой, международной дворянской афере екатерининской эпохи.




Глава 5. Историческое эхо

   Пройдет много лет. Российская империя переживет и пугачевский бунт, и блестящий век Екатерины, и грозу двенадцатого года. Бумажные ассигнации изменят свой вид, станут более защищенными, с хитрыми гравюрами и разноцветными сетками, которые уже никакой беглый французский гравер не сможет повторить на коленке.
В тридцатых годах следующего, XIX века, в одном из домов Петербурга великий поэт Александр Сергеевич Пушкин будет просматривать старые семейные архивы и следственные выписи Тайной канцелярии. В его руках окажутся пожелтевшие от времени листы с протоколами допросов и депешами Екатерины Великой. Поэт долго будет всматриваться в фамилию «бывших Пушкиных», оставленную его двоюродными дедами на позорных страницах уголовной истории.

    Он вспомнит, как в семейных преданиях глухо и стыдливо поговаривали о предках, которые «занимались чеканкой монеты» и были сосланы государыней. Александр Сергеевич, обладавший острым историческим умом и горькой иронией, сделает короткую запись в своих автобиографических заметках. Он напишет о Михаиле и Сергее с той печальной гордостью древнего дворянина, который видит в своих предках не просто мелких воришек, а людей масштаба трагического, дерзнувших покуситься на самое святое — на финансовый суверенитет государства.

    Афера 1772 года завершилась. Шпаги были сломаны, деньги сожжены, люди сгинули в сибирских рудниках. Но это дело навсегда осталось в истории России как первый и самый громкий урок того, что бумажный рубль крепок не качеством бумаги и не тонкостью парижского резца, а исключительно железной волей и беспощадным законом государства, способным сломать любой, даже самый древний дворянский клинок.






.


Рецензии