Не оставляй меня Раду

#версия

+18!
I.

Я помню ту ночь не в лицах, а в запахах.
Свечной сало, холодный пот и железо. Железо и кровь, они были везде — в гвоздях, которыми заколачивали крышку гроба, в кольчугах бояр, столпившихся у дверей, в моём собственном горле, сжатом так, что я не мог дышать. Старший брат Мирча лежал в том гробу ещё живой. Я слышал, как он скребёт ногтями изнутри. Влад стоял рядом, и его лицо было белым, как воск, но он не плакал. Я тоже не плакал. Мне было девять, ему двенадцать, и мы уже знали, что слёзы в Валахии стоят дороже, чем кровь.
Отец лежал тут же, на столе. Горло перерезано так глубоко, что голова держалась на одном позвонке. Бояре говорили о «благе страны». Они всегда говорят о благе страны, когда режут детей и стариков.
Я взял Влада за руку. Его пальцы были холодными и жёсткими, как корни мёртвого дерева. Я сказал ему: бежим. Он не двинулся. Тогда я сказал то, что говорил потом всю жизнь, и что стоило мне всего:
— Мы пойдём к тому, кто сильнее. Мы будем служить. Мы выживем.
Он посмотрел на меня так, будто я уже предал его. Может, и предал. Я не знаю. Мне было девять лет, и я хотел жить. И мне казалось правильным тогда спасти единственного живого родного по крови, уж как - вопрос другой.
Человек у двери в сарацинской одежде, затаившийся среди этого кровавого варварства христианской Валахии, словно поджидавший нас и подслушавший, кивнул. У него была борода, пахнущая розовой водой и конским потом, и глаза, которые не моргали. Он оглядел меня — долго, внимательно, как смотрят на лошадь перед покупкой, задержавшись глазами на плечах и на губах. Потом Влада. Влад был сильнее, грубее лицом, шире торсом, в нём уже чувствовалась та страшная жила, которая потом заставила всю Европу говорить о нём шёпотом. Но смотрели больше почему-то на меня.
Я не знал тогда, что это турок. Вернее, знал. Но не хотел признавать. Это было первое из длинной череды знаний, которые я предпочёл не замечать.

II.

В Токате было холодно. Камень, сырость, крысы, которых я сначала боялся, а потом начал считать. Влад сидел в углу и не разговаривал со мной первые три месяца. Он сказал только одну фразу, в первую ночь, когда мы лежали на соломе и слушали, как где-то наверху перекликаются стражи:
— Когда я выберусь, ты сгниёшь в темнице. Я запомню.
Я не ответил. Я думал о том, что если бы мы остались, нас бы заколотили в тот же гроб, что и Мирчу. Я думал, что лучше быть псом, да хоть и у султана, чем трупом у бояр. Я думал, что Влад не понимает, потому что он старше и потому что ему не нужно было улыбаться, чтобы выжить.
Мне нужно было улыбаться. Мне нужно было учиться. Я выучил их язык, их обычаи, их молитвы. Я читал Коран так, как читал бы Евангелие, если бы меня заставили. Я делал вид, что верю, и через год уже не был уверен, где заканчивается вид и начинается что-то другое. Влад смотрел на это и молчал. Его молчание было тяжелее любых слов.
Султан Мурад умер, и пришёл Мехмед. Он был молод, честолюбив, красив той непонятной и опасной красотой, которую замечаешь слишком поздно. Он смотрел на меня на пирах, и я делал вид, что не замечаю. Он присылал мне подарки — шёлк, книги, однажды — клетку с соловьём. Я принимал всё с поклоном, и Влад с каждым разом ненавидел меня всё сильнее.
Он пустил слух, что я оборотень. Что я оборачиваюсь сукой и рожаю щенков, которых потом топят в Босфоре для забавы. Я слышал это от слуг, которые думали, что я не понимаю по-турецки. Я понимал. Я понимал всё.
Мехмед смеялся, когда ему передали эти россказни. Он велел позвать меня и спросил, правда ли это. Я сказал: повелитель, если бы я умел оборачиваться, я бы не стоял сейчас перед тобой в этом шёлке, а бежал бы по степи от догоняющего меня, в брачном гоне, заблудившегося дворняги, грязного, но... Понятного. Он засмеялся и как-то туманно провел рукой у меня по щеке. Его пальцы пахли фиалками.
Я ненавидел фиалки до конца жизни.

III.

Была девушка. Я не помню её имени. Это стыдно, но я правда не помню. Помню только, что она пахла сеном и молоком, и что у неё были руки, которые не знали, куда деться. Её привезли в дар султану от какого-то валашского боярина, и она сидела в дальнем покое, среди ковров, и плакала так тихо, что я услышал только потому, что проходил мимо.
Я не должен был заходить. Я зашёл.
Она не знала, кто я. Для неё я был просто человек, говорящий на её языке. Я рассказал ей, что тоже когда-то боялся. Она спросила, перестал ли я бояться. Я сказал: нет. Она впервые улыбнулась.
Я провёл с ней одну ночь. Лишь одну. Я не думал о Мехмеде, о Владе, о том, что за мной смотрят. Я думал только о том, что впервые за много лет мне не холодно. Я даже не понимал, тоска ли это по чувствам или просто по телу и ощущению себя живым, неодиноким... нормальным в постоянных тисках дурных забав господина. Помню, что у неё были бледные и нежные губы и что она прижималась ко мне, слабо пряча от моих прикосновений шею.
Утром её нашли в колодце. Мехмед сказал, что она упала сама. Он смотрел на меня, когда говорил это, и улыбался, и я понял - он опять подсмотрел за мной в ту ночь).
Я не заплакал. Я уже разучился. Я пошёл в свою комнату и сидел там до темноты, а потом пришёл на пир, потому что не прийти было нельзя. Мехмед подвинулся и похлопал сесть рядом с собой. Я сел. Он налил мне вина. Я выпил.
В ту ночь я поранил его кинжалом. Он потянулся ко мне пьяными руками, бормоча что-то, что "я - красивый", а я ударил. Не насмерть — я не был самоубийцей. Просто порезал бедро, которым он хотел коснуться (специально или нет - отвратно одинаково) моего. Кровь капала на шёлк, и он смотрел на неё с изумлением, как будто впервые увидел, что я тоже могу быть острым.
Меня в наказание бросили в каземат на избиение палками сутками (по спине, животу и ногам с руками, лицо султан приказал не трогать), а потом отправили на войну. С наказом убить брата.

IV.

К тому времени Влад был уже легендой. И не той легендой, которую я придумывал. Он сам её создал. Я слышал о нём от купцов, от перебежчиков, от людей, которые боялись произносить его имя вслух.
Сам я травил байки приближенным отуреченным валахам, что несли эти страшилки по стране дальше, что он сажал на кол просто лес людей и обедал среди трупов. Это было известно нам обоим. Но подробности, которые рассказывали в лагерях обеих сторон, были страшнее. Говорили, что он приказывал прибивать шапки турецких послов к их головам гвоздями, потому что они не снимали их перед ним. Говорили, что он велел вырезать груди у валашских женщин, которые изменяли мужьям, и что он сдирал кожу с бояр, заподозренных в трусости. Говорили, что он бросил в огонь турецких детей, взятых в плен, и смотрел, как они горят.
Я уже, немного погодя, и сам не знал, что из этого правда. Я знал только, что он делал это с именем Бога на устах, и что мои люди — те, кого я посылал в Валахию с деньгами и обещаниями, — возвращались с рассказами, от которых у меня стыла кровь.
А про меня рассказывали другое. Что я сплю с султаном за должности. Что я продал душу дьяволу за красивое лицо. Что я пью кровь младенцев по утрам, чтобы сохранить молодость. Что я превращаюсь в волка и вою на луну, и что мои люди ловят для меня девушек, чтобы я с ними делал то, о чём даже турки шепчутся с омерзением.
Это уже были не мои сказки, но иногда мне казалось, что мой угасающий рассудок знал - чем-то они правдивы. Но я не мешал им распространяться. Чем чудовищнее был мой образ, тем легче было боярам переходить на мою сторону. Они шли не ко мне. Они шли от него. А я обещал мир. Я обещал, что не буду сажать на кол. Я обещал, что верну им их привилегии. Я лгал себе, им и Владу так же гладко, как лгал Мехмеду, что верю в его бога.

V.

Мы встретились на поле у Арджеша. Он был старше, тяжелее, в его усах уже пробивалась седина, а глаза были такими же, как в ту ночь в Токате — холодными и пустыми. Он смотрел на меня с высоты своего коня и сказал:
— Собака.
Я не обиделся. Собаки выживают.
Бой был коротким. Его люди бежали — не потому, что я был лучше, а потому, что они устали от него. Устали от страха, от кольев, от вечного напряжения. Я обещал им, что можно жить иначе. Они поверили.
Я не убил его. Я мог. Он лежал на земле, раненый, и смотрел на меня снизу вверх, и я видел в его глазах то же, что видел в ту ночь, когда бояре заколачивали Мирчу: непонимание. Он не понимал, почему я не могу просто взять и убить его. Я тоже не понимал.
Я отдал его венграм. Матиашу, который сидел в Буде и делал вид, что спасает Европу от турок. Пусть они разбираются. Пусть все увидят, что каждый из нас гнилой по-своему: он — от крови, я — от лжи, а венгры — от собственного самодовольства.
Он закричал мне вслед. Я не разобрал слов. Может, проклятие. Может, что-то другое.

VI.

Я вернулся в Тырговиште, и там было пусто. Жена, с ребёнком (девочка) — та, которую мне навязали, дочь какого-то европейского князька, — сидела в своих покоях и смотрела на меня с вежливым ужасом. Она была не виновата. Я был не виноват. Никто не был виноват, и это было хуже всего.
Болезнь пришла осенью. Сначала жар, потом язвы на коже, потом слабость такая, что я не мог поднять руку. Лекари качали головами и говорили о дурной крови. Я смеялся — тихо, чтобы не было больно. Дурная кровь. Они даже не знали, насколько правы.
Я умирал, мучительно и долго. Я знал это. Всё, что я делал, было лишь отсрочкой, ложью моему происхождению, призраком власти. Я отдал Влада венграм, но венгры были такими же врагами, как турки, и я знал, что рано или поздно Мехмед потребует от меня больше, чем я могу дать. Я подписал указ. Передал жену и её дочь под защиту Мехмеда. Пусть он думает, что я всё ещё его пёс, даже с того света.
В ночь, когда я бежал из Тырговиште — потому что не мог больше смотреть на эти стены, на эти лица, на это небо, которое было одинаковым в Токате и здесь, — я забрёл в лес. Я не помню, как это случилось. Помню только холод, и запах мокрой листвы, и звук, от которого у меня остановилось сердце.
Волки.
Я засмеялся. Правда засмеялся. Влад пустил слух, что я оборотень. Что я оборачиваюсь волком. И вот волки пришли за мной, и я не мог обернуться ни во что, кроме себя самого — слабого, больного, одинокого мальчика, который когда-то держал за руку брата и говорил: бежим.
Первый удар я не почувствовал. Только тепло. Потом стало темно.
Последняя мысль была не о Боге и не о брате. Она была о той девушке, чьё имя я забыл. О том, как она улыбнулась в темноте. О том, что это было единственное настоящее, что случилось со мной за всю жизнь.
Я надеюсь, что она меня простила. Я надеюсь, что хоть кто-то меня простил.


Рецензии