Полозница
Маленькие советские деревеньки, заброшенные в глухомань где-нибудь на стыке областей, жили в основном по своим собственным, неписаным законам. На дворе мог стоять хоть развитой социализм, хоть эпоха бурного освоения космоса, но в этих глухих углах, куда трижды в неделю доползал разбитый колхозный пазик, время густело и застревало в кронах вековых вязов.
В райцентре читали газеты про БАМ и сдавали нормы ГТО, а здесь, за покосившимися плетнями, по-прежнему плевали через левое плечо при виде чёрной кошки и искренне верили, что если запечный сверчок умолк посреди зимы, то жди покойника.
Районное начальство наезжало редко, морщилось от запаха навоза и самогона, ставило галочки в отчётах о «культурно-просветительской работе» и поскорее убиралось восвояси, оставляя деревню наедине с её мелкими радостями, постоянными обидами и вековой, неистребимой чертовщиной.
Константиновка была как раз из таких мест. Две ухабистые улицы, тридцать дворов, сельмаг с вечным дефицитом и клуб, где по субботам крутили индийское кино, а после устраивали танцы под хриплый катушечный магнитофон. Жили не то чтобы богато, но справно.
По-настоящему красивых баб в Константиновке отродясь не водилось. Были девки средние, кровь с молоком, коса в руку, из тех, что и мешок с картошкой на телегу закинут, не запыхавшись, и на сенокосе любого мужика ухайдакают. Но Ядвига была совсем из другого теста. Тонкая, хрупкая, с длинными изящными пальцами, точно у пианистки из телевизора. Поговаривали, что распределение в такую глушь она получила то ли за какой-то грешок в институте, то ли просто сироткой была без блата в обкоме. Ей бы в чистенькой городской поликлинике сидеть, бумажки под копирку писать, а её в Константиновку.
Поселили приехавшую в пустующем бревенчатом домике, который аккурат напротив правления колхоза стоял. Отремонтировали на скорую руку печь, завезли кушетку, два шкафа с надписью «Минздрав» да бак с хлоркой. Вот и весь медпункт. Ей исполнилось, как поговаривали, всего двадцать два года, совсем молоденькая, но взгляд имела такой, что не всякий председатель колхоза выдерживал.
Максим, разумеется, мимо такого медицинского феномена проехать на своём ЗИЛе не мог по определению. Росту в Максе было под два метра, косая сажень в плечах, кудри смоляные, а баранку он крутил так, что пыль стояла до самого райцентра. Парень он был не злой, но ухарства и самодовольства в нём водилось с избытком, первый парень на селе, как-никак.
В ту субботу у деревянного крыльца клуба, где на стене висел свежий плакат «Пьянству — бой!», Макс крутился дольше обычного. На нём была парадная нейлоновая рубашка в синюю полоску и новые югославские туфли, купленные матерью по большому блату.
— Ты чего вырядился, как павлин? — подошла к нему со спины Алёна, поправляя на плечах лёгкую трикотажную кофточку.
Взгляд её сразу приметил, что Макс курит не дешёвую «Астру», а пахучую городскую «Яву», и глазами то и дело стреляет в сторону приземистого домика медпункта, где в окне горела тусклая дежурная лампочка. В кармане торчала расческа-выкидушка.
Макс обернулся, пустил колечко дыма и ухмыльнулся своей коронной улыбкой, от которой половина девок на ферме поголовно вздыхала.
— А чего мне, в мазуте ходить? Суббота же. Культурный отдых трудящихся. Сейчас Степан музыку новую поставит. «Самоцветы» привезли из района. Пойдём топтать пол?
— Вижу я твою культуру, — поджала губы Алёна, и в груди у неё шевельнулось нехорошее, колючее предчувствие. — Ты чего днём у медпункта отирался, а?
— С чего ты это взяла?
— Бабка Зина видела, как ты туда трижды заходил. То радиатор у тебя закипел, то палец якобы прищемил бортом. Покажи-ка палец?
Парень громко захохотал, закинув голову, отчего на него сразу оглянулись сидевшие на лавке мужики во главе с Прохорычем, местным заядлым рыболовом.
— Тю на тебя, дурная! — приобнял Алёну за плечи Макс, бесцеремонно прижав к своему пахнущему одеколоном «Шипр» боку. — Голову тебе на солнце напекло, честное слово. Зашёл просто познакомиться с человеком, по-соседски, узнать, может подвезти чего надо из района. Девчонка ведь городская, испуганная, в нашей дыре никого не знает. А вы уже с бабками консилиум устроили. Ты у меня одна, Алёнка, чего ты змеёй шипишь? На осень же уговорились с твоим отцом. Председатель обещал лесу на дом выделить. Люблю я тебя, дурочку, а тебе всякая ерунда в голову лезет.
— Ты мне зубы не заговаривай про лес, Максимка! Знаю я вас, шоферов, у вас в каждом рейсе по невесте.
Девушка сердито дернула плечом, но руку его не сбросила.
— Ты мне лучше скажи, чего ты ей в обед из кузова выгружал? Я из окна правления видела. Два ящика каких-то, серых.
— Да нашла к чему прицепиться!
Максим самодовольно щелкнул пальцем по пачке «Явы».
— Ну?
— Это из райздравпункта пробирки да бланки отчетные. Она ж у нас теперь и за доктора, и за учётчика. А ящики — финские, антисептик какой-то медицинский. Пахнет как на химкомбинате, аж в кабине глаза резало.
— Гляди у меня, — чуть тише произнесла Алёна, но от его крепких рук ей немного отлегло от сердца. — Если узнаю, что ты этой выдре городской глазки строишь, лично колёса у твоего ЗИЛа порежу. И не посмотрю, что ты передовик.
— Ой, испугал ежа голым задом! — подал голос с лавки Прохорыч, смачно сплюнув в крапиву.
Он поправил пиджак с орденскими планками и прищурился на молодёжь.
— Ты, Максимка, свою невесту-то не крути. Наша Алёнка девка чистая, домашняя. А от этой новой медички, признаться, у меня лично спина чешется. Пришёл к ней вчера, мол, радикулит прихватил, выпиши, дочка, спирту для растирания. Она на меня посмотрела, чисто твоя щука зимняя из-подо льда. Глазища огромные, не мигают. Руку мне на поясницу положила, так что у меня аж кости зашлись, будто в прорубь нырнул.
— И что дальше? — спросил один из приятелей.
— Да ничего. Ну её к лешему, с её медициной. Нам наш старый фельдшер, Митрич, покойный, как лечил? Я к нему с осколком в бедре пришел, когда на погоду тянуло. Он мне: «Снимай, Прохор, порты». Стакан первача с перцем внутрь выдаст, йодом намажет, и шагай, солдат, на печь, прогревайся. И ведь бегал как молодой! А эта… Глядит ласково, голосок тихий, а у меня в башке аж загудело. По телевизору крутили про этот… как его… гипноз заграничный, ученый. Вот и она так же: руками водит, слова вроде русские говорит, а у меня десны занемели, будто мышьяк в зубе стоит. Мутная она, хлопцы. Не наша это кровь, ох не наша.
Мужики на лавке согласно загудели, а Макс только махнул рукой.
— Эх, Прохорыч, отстал ты от научно-технического прогресса! Это методы новые, бесконтактные. Ладно, Алёнка, пойдём, там уже музыка началась.
В клубе гремел хриплый магнитофон, девки топтались кучей у стены, а парни жались у дверей. Ядвига пришла ближе к середине вечера. Она вошла тихо, без шума, но танцы словно сами собой замедлились. На ней было простое, закрытое синее платье из плотного кримплена, но сидело оно на ней так, будто оно сошло с заграничных журналов мод. Волосы тёмные, гладкие, уложены волосок к волоску. Она не встала с девками, а присела на крайнюю скамейку у окна, сложив руки на коленях.
Алёна заметила, как Макс на секунду сбился с шага. Он продолжал держать её за талию, но взгляд его, точно привязанный, метнулся к окну. Ядвига не смотрела на него. Она глядела прямо перед собой, но губы её тронула едва заметная, странная улыбка.
— Ты чего замер-то? — больно ущипнула парня за руку Алёна, силой заставляя его отвернуться. — Шею не сломай, передовик. Чего вылупился?
Макс вздрогнул, будто его поймали на горячем, и тут же виновато ухмыльнулся, покрепче перехватив Алёну за талию.
— Да ладно тебе, Алёнка, я ж просто так… Просто. Глянь, платье какое на ней, у нас в сельмаге таких отродясь не выкидывали. Настоящая городская фифа.
— Ну и катись к своей фифе, чего со мной-то топчешься! — сердито дернула плечом девушка, пытаясь высвободиться из его рук.
В груди у нее всё горело от злой, удушливой обиды. Больше всего на свете ей сейчас хотелось оказаться дома и сорвать с себя эту простую трикотажную кофточку, которая рядом с безупречным кримпленом Ядвиги казалась убогой и деревенской. Ей было тошно от того, какими тонкими и белыми были пальцы у этой медички, словно та никогда в жизни не держала ничего тяжелее карандаша, в то время как у самой Алёны ладони были огрубевшими от вечной работы по хозяйству. Но признаться Максу, что она до слез завидует этой хрупкой, точеной чужачке, Алёна не собиралась. Лучше сквозь землю провалиться.
— Ишь, расселась тут, королева выискалась, руки на коленях сложила, — ядовито прошептала она, пряча взгляд. — Пришла, моду свою заграничную показывать. А зенки бесстыжие так и зыркают по парням.
Макс только тихо рассмеялся, прижал её к своему плечу и горячо зашептал прямо в ухо, обдавая привычным запахом «Шипра»:
— Ну будет тебе, дурочка, чего ты злишься? Да пусть она хоть в золоте сидит. Мне-то что? Ты посмотри на нее, худая, прозрачная, как щепка. За нее и схватиться-то боязно, того и гляди сломается. То ли дело ты у меня, кровь с молоком, настоящая красавица. У любого мужика сердце зайдется. Я на осень с твоим батей уже обо всем договорился, забыла, что ли? Брось ты её, пусть себе сычом сидит, а у нас своя жизнь.
Алёна шмыгнула носом, сердито посмотрела на его улыбающееся лицо, но руку с его плеча убирать не стала. Слова Макса немного уняли уязвленную гордость, хотя краем глаза она все равно продолжала следить за неподвижным, изящным силуэтом у окна.
***
На следующий день Алёна, немного успокоенная вчерашними заверениями Макса, возилась по хозяйству. Мать уехала в район за комбикормом, а отец, Игнат Васильевич, работавший бригадиром первой колхозной бригады, чинил в сарае косилку, привычно матерясь на некачественные советские подшипники. Настроение у Алёны было хорошее, домашнее, пока солнце не покатилось к закату и не пришло время закрывать птицу.
В курятнике стояла мёртвая тишина. Обычные пёстрые, рыжие и белые несушки, всегда устраивавшие знатную грызню за насест, сидели, сбившись в кучу на земляном полу. Старый драчливый петух Петька забился под перевёрнутое корыто и даже не квохтал, мелко подрагивая хвостом.
Алёна, нахмурившись, полезла в среднее гнездо. Пальцы вместо привычной, чуть сухой яичной скорлупы погрузились во что-то влажное, податливое и холодное. Девушка отдёрнула руку, едва не вскрикнув от брезгливости.
Разгребя солому, она обомлела. Обычными яйцами это назвать было нельзя, так как скорлупы не было вовсе, а вместо неё там находились серые, кожистые мешочки, подозрительно напоминающие змеиный выползок. Но самое жуткое было внутри. Сквозь полупрозрачную оболочку медленно и ритмично пульсировало что-то тёмное. Будто там, завёрнутое в слизь, билось крошечное сердце.
«Откуда это здесь?»
Бросив яйца в солому, Алёна выскочила из курятника, тяжело переводя дух. Руки дрожали. На негнущихся ногах она дошла до избы и у самого крыльца едва не наступила на Ваську, большого рыжего кота, грозу местных мышей. Обычно трусливый только перед веником, сейчас он сжался в комок под нижней ступенькой. Кот мелко дрожал всем телом, прижал уши и даже носа наружу не казал, уставившись дикими, круглыми глазами в сторону входной двери. Алёна позвала его, но он только хрипло, беззвучно разинул пасть и еще глубже забился под крыльцо.
Перешагивая через него, Алёна зашла в сени, надеясь умыться холодной водой из умывальника. Но из горницы уже доносились голоса.
— Вы уж извините, Игнат Васильевич, что под вечер без предупреждения, — звучал вежливый, чистый городской выговор. Без деревенского округления гласных, ровный, интеллигентный. — Мне из райзо списки прислали по санитарному состоянию дворов. Да и надо бы у меня побелку обновить, а председатель сказал, что известь вся у вашей бригады на складе заперта.
— Да господи, Ядвига, делов-то, — басил в ответ отец, звякая чайными ложками. — Выпишем, скока надо. Садись чай кушать, хозяйка вот как раз пирогов с утренней выпечки оставила. Чичас дочка придёт, она у меня скотину приберёт и самовар освежит.
Он на мгновение замолчал, после чего продолжил:
— Вы на наши порядки не обижайтесь. Деревня у нас темная, народ к новшествам непривычный. Всё по старинке норовят. Председатель вон третью пятилетку обещает дорогу до трассы асфальтом закатать, да всё фонды режут, всё на БАМ уходит. Вот и сидим тут, как при царе Горохе. Вы известь-то берите, сколько надо, я завтра Макса на ЗИЛе запрягу, он к медпункту подвезет. Вам бы еще дров на зиму куба три выписать через профком…
— Спасибо, Игнат Васильевич, не стоит беспокоиться, — ответил ровный вежливый голос. — Мне много не нужно. И к холоду я привычна. В институте у нас зимой отопление отключали, так что мы в пальто на лекциях сидели. А известь нужна, да. Погреб побелить. Там сыро, стены плесенью берутся… Грибок заводится, понимаете? Такой, что глубоко в бревна въедается, живой. Его только крутой хлоркой и можно выжечь, пока наружу не полез.
Алёна медленно толкнула тяжёлую дверь и неохотно вошла в комнату. Ядвига сидела у окна, расправив на коленях полы длинной юбки. Платок был аккуратно сложен на соседнем стуле. На столе стояли чашки, но гостья к ним даже не прикоснулась.
Когда Алёна переступила порог, Ядвига медленно повернула голову. Её лицо было спокойным, вежливым, как и подобает городскому медику, зашедшему по делу к бригадиру. Бледная, не загорелая кожа, аккуратная прическа. Багровый луч заходящего солнца, пробившись сквозь герань на подоконнике, полоснул гостью прямо по лицу, но Ядвига даже не зажмурилась. Алёна присмотрелась и похолодела. В этом ярком вечернем свету её зрачки не сузились, как положено человеческим, а оставались огромными, бездонно-черными, почти полностью затопив радужку.
Когда девушка встретилась с ней взглядом, в груди у неё словно провернули ледяной штырь. В этих глазах не было ни злости, ни вызова, а только пугающая, неживая пустота, от которой мгновенно пересохло во рту, а перед мысленным взором сами собой встали склизкие сероватые мешочки, пульсирующие в курятнике.
Гостья мягко улыбнулась:
— Здравствуйте, Алёна. А мы вот с вашим папой по поводу колхозных дел беседуем.
Она чуть улыбнулась.
— Устали, наверное? — мягко, с искренним участием спросила Ядвига, чуть склонив голову набок. — Работа у вас тяжелая. Я днём проходила мимо выгона, видела, какой сильный зной стоит. Беречь себя нужно в такую погоду.
Алёна с грохотом поставила на стол тяжелый фаянсовый чайник. Голос медички, такой ровный и чистый, без привычного деревенского оканья, раздражал её до бешенства.
— Нормально, — буркнула она, не глядя на гостью, и принялась демонстративно шумно протирать и без того чистый стол.
— Вы к нам присаживайтесь, не стесняйтесь, — вежливо указала пальцем на свободный табурет Ядвига. — А то всё на ногах. Я как раз вашему батюшке рассказывала про новые санитарные инструкции из района. У вас, кстати, очень уютно. Герань на окне чудесная. Сами ухаживаете?
— Сама, — отрезала Алёна, насупившись.
Игнат Васильевич, заметив такое откровенное недружелюбие дочери, крякнул и сердито зашевелил пышными усами. Ему стало жутко неудобно перед городским специалистом за деревенскую неотесанность своей дочки.
— Ты чего, Алёнка, язык проглотила? — с напускной строгостью басил отец, выразительно косясь на дочь. — Ну-ка, налей Ядвиге Петровне заварки посвежее, да пирог с брусникой пододвинь.
Игнат Васильевич виновато улыбнулся гостье.
— Вы уж извините её, Ядвига Петровна. Девка она у меня работящая, золото, а вот манерам городским не обучена, стесняется, видать.
— Ну что вы, Игнат Васильевич, всё хорошо, — тихо рассмеялась медичка, и от этого звука Алёне захотелось плеснуть в неё горячим чаем. — Я всё понимаю.
Ядвига просидела у Игната Васильевича ещё минут двадцать. Расспрашивая вежливо, аккуратно записывая что-то в пухлую общую тетрадь с чернильным штампом. Отец, польщённый таким вниманием со стороны городского специалиста, распушил усы и вещал о видах на урожай так, словно перед ним сидел как минимум секретарь райкома. Алёна молча подавала на стол, не глядя на Ядвигу. Руки слушались плохо, а в горле стоял ком. Гостья, кстати, к пирогам так и не прикоснулась, а лишь вежливо пригубила остывающий чай, но когда она наконец поднялась, в избе словно дышать стало легче.
— Спасибо за гостеприимство, Игнат Васильевич, — поблагодарила медичка, накидывая на плечи лёгкий пуховый платок. — Завтра я ещё к председателю зайду. Надо утвердить график осмотра доярок. Доброй ночи.
— Доброй, дочка, доброй! Если что, ты заходи, подсобим, чем надо.
Бригадир проводил её до сеней и вернулся в горницу, довольно потирая ладони, похожий сейчас на сытого кота.
— Вот ведь баба умная, а? Чисто министр. Всё по полочкам, всё по инструкции. Не то что наш Митрич покойный, который чахотку от похмелья отличить не мог.
Алёна ничего не ответила. Она дождалась, пока с улицы донесётся глухой стук телеги. Это мать, Марья Ивановна, наконец вернулась из района с комбикормом. Пока ворчащий отец разгружал мешки, мать зашла в избу, устало отдуваясь и развязывая пыльный ситцевый платок.
На кухонном столе выросла целая гора районных трофеев. Там лежал завернутый в серую оберточную бумагу круг серой «Чайной» колбасы, пачка рафинада с нарисованным синим ледоколом и две бутылки ситро «Буратино» для Алёны. Марья Ивановна устало опустилась на табурет.
— Еле выбила, — хрипло выдохнула она, кивая на окно, за которым отец материл клячу. — На складе комбикорм только по талонам да ветеранам давали, так что пришлось завмагу две банки нашей тушенки сунуть, да из заначки трешку отдать. А комбикорм-то, одно название, труха подсолнечная да шелуха. Птица такое и клевать не станет…
— Мама, пойдём со мной.
— Куда это? Дай хоть дух перевести, а-то целый день в дороге.
— В курятник, — тихо, но так, что Марья Ивановна сразу умолкла, произнесла дочка.
— Что там?
— Сама увидишь.
Женщина сощурилась и пошла вслед за дочерью во двор, то и дело вздыхая, что-то бормоча под нос недовольное, мол, нет ей отдыха.
В курятнике уже сгустились плотные сумерки. Птицы по-прежнему сидели беззвучной серой кучей на полу, из-под корыта сиротливо торчал хвост притихшего петуха. Алёна подошла к среднему гнезду, запустила руку в солому и, переборов тошноту, вытащила два кожистых мешочка.
— Гляди, — протянула находку матери девушка, укладывая яйца в тряпку, которую сорвала с гвоздя стены.
Марья Ивановна нахмурилась, взяла свёрток, ожидая увидеть обычный тухляк или крысиный погрыз. Но когда пальцы сквозь холстину ощутили мягкое, влажное тепло и отчётливую, ритмичную пульсацию внутри мешочков, женщина резко отшатнулась, чуть не выронив узелок. Лицо её в полумраке мгновенно сделалось серым, испуганным.
— Это… это что за пакость? — шёпотом спросила она, испуганно озираясь на затихших кур. — Ты где это взяла, Алёнка?
— В гнезде. Все куры так нестись стали. Мама, что это?
Марья Ивановна поспешно перекрестилась дрожащей рукой, хотя в Бога, как жена передового бригадира, верить по должности не должна была.
— Не знаю… Господи, сорок лет на свете живу, такого мора не видала. Корм, может, какой порченый в районе подсунули?
— Корм?
— Корм? — растерянно посмотрела на свои пальцы мать, на которых остался склизкий след. — Да нет, от корма яйца в мешках не дышат… Ты отцу не говори, слышишь? Не приведи бог, Игнат узнает.
— Почему?
— Он у нас на Доске почёта в райцентре висит, в партию перед съездом вступал, орать начнёт, в сельсовет потащит! На смех всю семью поднимут. Нам живо мигом комиссию из района пришлют, признают вредительством или мором каким. Всю птицу в деревне под нож пустят, а нас с тобой в область, в сумасшедший дом упекут. Скажут, что бригадирша с дочкой с ума спятили в развитой социализм, ведьм ищут! Быстро холстину завязывай, не дай бог отец в курятник зайдет с фонарем.
Мать помолчала, тяжело дыша, а потом сунула узелок обратно Алёне в руки.
— Знаешь что? Неси к бабке Анисье. Прямо сейчас неси, пока совсем не стемнело. Она в этом понимает, так как ещё при царе девчонкой травки собирала. Пусть поглядит. Только огородами иди, чтоб никто не вызнал.
Алёна кивнула, взяла неохотно узелок и выскочила за калитку. Деревня уже засыпала. В окнах изб зажигались редкие огоньки, по низине со стороны речки пополз густой, пахнущий сыростью туман. Девушка шла быстро, стараясь держаться в тени ракит, но ноги сами собой понесли её не по задам, а мимо приземистого домика медпункта. Сердце предательски колотилось. Почему она выбрала именно этот путь, она сказать бы не могла.
В окне Ядвиги горел ровный жёлтый свет. Это была «летучая мышь», так как пока местный электрик Витька не соизволил починить оборванный провод. Шторы на окнах также отсутствовали, и лишь только висел кусок марли наискосок.
Алёна замерла в тени старой раскидистой сирени у самого забора. В горле мигом пересохло.
За столом, в тёплом круге света, находились двое. Ядвига, в закрытом синем платье, строгая, аккуратная. И Максим. Он сидел, ссутулившись, положив огромные руки на клеёнку. На его лице не было привычной наглой ухмылки. Он смотрел на медичку снизу вверх, как побитый пёс на хозяина, и ловил каждое движение её губ.
Ядвига что-то тихо говорила, медленно, плавно поводя тонкой белой ладонью перед его лицом. Максим даже не моргал. Его взгляд был стеклянным, пустым, точно у манекена из витрины раймаговского сельпо.
У Алёны внутри всё закипело от ярости и, какой-то чёрной обиды.
«Ах ты гадина городская! — пронеслось в голове. — Ах ты кобель окаянный, вчера только в любви клялся!»
Она уже сделала шаг к калитке, собираясь с треском распахнуть дверь и уличить Макса, а этой лахудре выдрать волосёнки, но тут произошло то, от чего у девушки подкосились колени.
Ядвига, не прерывая своей плавной речи, вдруг медленно, со странной, неестественной грацией повернула голову в сторону окна. Обычный человек никак не мог увидеть Алёну, так как та стояла глубоко в тени кустов, в полной деревенской темноте, за двойным стеклом.
Но Ядвига посмотрела прямо на неё. Сквозь мутную марлю и двойное немытое стекло глаза поймали слабый отсвет керосиновой лампы и по-кошачьи вспыхнули. Не просто блеснули, а налились изнутри тусклым, фосфорическим зеленым светом, напрочь стерев человеческий взгляд. Она едва заметно улыбнулась уголками губ, и Алёне показалось, что зубы у городской медички слишком мелкие, частые и острые, как у щуки.
Девушка отпрянула назад, запутавшись полами кофты в ветках сирени. Страх, дикий, первобытный, не имеющий отношения к здравому смыслу, обрушился на неё ледяной волной. Прижимая к груди пульсирующий узелок, она бросилась бежать по тёмной улице, прочь от медпункта, к покосившейся избушке бабки Анисьи, что стояла у самого края болотного выгона.
***
Изба у бабки Анисьи стояла на самом отшибе Константиновки, аккурат там, где ухабистая деревенская улочка переходила в заросший осокой болотный выгон. Дом был старый, из потемневшего от времени и дождей лиственничного бревна, но крепкий, ровный, с чистыми стёклами в небольших окошках. Никакой дремучей, театральной жути, которой городские лекторы из общества «Знание» обычно пугали доверчивых студентов на лекциях по научному атеизму, здесь не водилось. В горнице пахло вполне мирно и уютно, кажется сушёной мятой, свежевыпеченным ржаным хлебом и чуть-чуть лампадным маслом. Сама Анисья, сухонькая, прямая старуха в строгом тёмном повойнике и чистом переднике, сидела у стола подле божницы и неспешно перебирала горох, мерно роняя сухие дробины в эмалированную миску.
К выкрутасам советской власти она относилась с вежливым, глубоко скрытым равнодушием человека, который успел пожить при царе-батюшке, перетерпел продразвёрстку, пережил три смены председателей колхоза и твёрдо знал, что начальники приходят и уходят, бумажные инструкции в печке горят, а земля под ногами остаётся прежней.
Алёна влетела в горницу, задыхаясь, испуганно оглядываясь на тяжёлую входную дверь, и с размаху опустила узелок на чисто выскобленные доски стола. Холстина хлюпнула, внутри неё что-то туго и мягко перевалилось.
— Баба Анисья… — выдохнула девушка, прижимая ладонь к ходящей ходуном груди. — Погляди, ради бога.
— Что такое?
— Беда у нас. Куры в птичнике дуреют, а в гнёздах…
Старуха медленно опустила сухую, покрытую коричневыми веснушками руку в миску, поворошила горох и только тогда подняла на гостью выцветшие, но на удивление зоркие глаза, поджав тонкие губы.
— Чего шумишь, шальная? — негромко, со старинным распевом проворчала она. — Почто в избу вихрем врываешься, креста на тебе нет. Какая такая беда? Опять Максимка твой на грузовике плетень помял?
— Да если бы плетень!
Алёна дрожащими пальцами потянула за край холстины, открывая серые, кожистые мешочки, покрытые склизкой, маслянистой плёнкой.
— Гляди. Яйца это. Цыганка наша снесла, да и другие тоже… Они без скорлупы, баба Анисья. Я руку сунула, а они холодные, как лёд. И шевелятся внутри. Мне страшно… Скажи, что это? Может, болезнь какая птичья? Корм в мешках сопрел. Мать говорила, что из района плохую партию привезли?
Анисья отодвинула миску с горохом. Она не стала трогать мешочки руками, а лишь наклонилась ниже, разглядывая серую тугую кожицу, сквозь которую медленно, едва заметно пульсировало тёмное нутро. Лицо старухи как-то сразу подобралось, стало строгим, а морщины залегли глубже.
— Корм, говоришь? — тихо, с горькой усмешкой повторила она. — Матушка твоя, женщина умная. Чуть что, в район звонит. А того не сообразит, что от порченого комбикорма у птицы яйца в гнёздах не дышат, точно щенята новорождённые.
— Значит, это не болезнь? — подалась вперёд Алёна, ловя каждое слово знахарки. — Порча? Но кто? Кому мы дорогу перешли? На дворе же семьдесят восьмой год, баба Анисья, колхоз, радио… Какая порча?
Старуха медленно поднялась, подошла к печи, где стояло старое ведро, прикрытое чистым холщовым ряднам. Она аккуратно откинула край ткани и кивнула Алёне:
— А ну-ка, подойди. Загляни сюда.
Девушка сделала два шага и замерла, едва удерживаясь, чтобы не зажать рот ладонью от омерзения. В глубокой плошке на дне ведра лежали ещё штук пять таких же серых, кожистых мешочков. Они тускло поблёскивали в тени и слабо, притёрто звякали, копошась друг об друга, словно живые гадюки в гнезде.
— Это… откуда? — прошептала Алёна, пятясь назад. — У кого ещё?
— Нинка-учётчица в обед прибегала, — вернулась за стол Анисья, тяжело опустившись на табурет. — Плакала, выла, дура, на коленях тут ползала. Полный подол из своего птичника выгребла. Говорит, что куры со вчерашнего дня не поют, не клюют ни черта, забились под насесты и дрожат. И у Матрёны на той улице то же самое, мне дед Прохорыч сказывал, у него куры вообще нестись перестали, только петух в колодец прыгнул со страху.
— Да отчего же это, баба Анисья?!
У Алёны на глазах появились слёзы от непонятного, давящего ужаса.
— Что в деревне нашей творится? Сглазил кто-то Константиновку, что ли? Цыган какой проезжий?
— Если бы цыган, — покачала головой старуха и внимательно, с сочувствием посмотрела на девушку. — Ты, Алёнка, девка взрослая, соображать должна. Намедни в деревню кто приехал? Кого вам из района по распределению прислали?
Девушка замерла. Перед глазами мгновенно всплыло бледное, холёное лицо нового фельдшера, её аккуратный белый халат и тот ледяной, пустой взгляд, которым она одарила Алёну вечером в доме.
— Ядвига?.. — упал до шёпота голос. — Фельдшерица наша? Да как можно… Она же городская, вежливая. К папе приходила насчёт побелки говорить, чистенькая такая, интеллигентная. Лечит людей, Прохорычу вот спину за один раз поправила… Баба Анисья, не придумывай, ну какая из неё ведьма? Ей двадцать два года всего!
— А я и не говорю, что она ведьма, — сухо отрезала Анисья. — Ведьма, она из людей бывает. Родится бабой, злу научится, шепчет по углам, вредит по мелочи. Корову сдоит или присуху сделает. А эта… эта не из наших. Не человеческая в ней кровь, девонька. Видала я её сегодня. Земля под её ногами стонет, трава засыхает, где она пройдёт. Ты на походку её глянь, идёт, точно лодка по воде плывёт, бёдрами не качнёт, плечом не поведёт. Скользит.
— Кто же она тогда? — обняла себя за плечи девушка, чувствуя, как по комнате, несмотря на тёплый летний вечер, пополз заплесневелый болотный холодок.
— Полозница это, — тихо промолвила старуха, перекрестив божницу. — Змеиная царевна из дальних топей, что за Чёрной речкой лежат. Слыхала я ещё от бабки своей, что им, нечисти этой, раз в сто лет закон положен. Надобно в мир людей зайти, укорениться. Чтобы кровь человеческую в своё нутро принять, дитя земное выносить да душу бессмертную справить, как у людей. А для того ей нужен мужик. Да не какой-нибудь больной аль пьяница, а чистый, здоровый, сильный. Первый парень на селе.
У Алёны внутри всё оборвалось. Она вспомнила жёлтое окно, керосиновую лампу и Максима, который сидел перед Ядвигой, ссутулившись, со стеклянным взглядом.
— Максим… — выдохнула она, и слёзы всё-таки покатились по щекам. — Она Макса моего выбрала? Баба Анисья, я сейчас… я видела их. Заглянула в окно к ней вечером. Они за столом сидели. Максим на неё смотрел, будто дурачок. А она руками перед его лицом водила и нашептывала что-то. Я зайти хотела, волосы выдрать, а она… она на меня через стекло посмотрела. В темноту. Увидела меня, баба Анисья! Хотя там темень была, хоть глаз выколи! Она улыбалась…
— Увидела, конечно, — кивнула Анисья без удивления. — Змея ногами не ходит, а каждый шорох брюхом чует. Она его волю ломает, Алёнка. Спиртным ли приворотным поила, таблетками ли своими казёнными кормила, неважно. Она из него жизнь тянет, под себя сминает. Окрутит окончательно, в дом к себе зазовёт до Купалы, и пиши пропало. К осени парень твой высохнет, как майская ветла, кровь в нём застынет, а гадина эта на нашей земле хозяйкой останется, гнездо своё совьёт. Земля-то её чует, противится, оттого у птицы утроба наизнанку и выворачивается, гадским отродьем исходит.
— Баба Анисья, миленькая, что же делать?
Алёна упала перед старухой на скамью, схватила её за костлявые пальцы.
— Как мне Максима спасти? Я ведь люблю его, мы расписаться хотели… Неужели нельзя председателю сказать? Или участковому в район заявить? Пусть её заберут!
— Дура ты, девка, хоть и взрослая, — горько усмехнулась Анисья и покачала головой. — Что ты участковому скажешь? Что фельдшер по распределению змея болотная? Тебя твой же отец первым делом в районную психушку отвезёт, чтоб позор на всю бригаду не наводить. В сельсовете инструкции, там план по заготовкам, им не до змей. А участковый приедет, посмеётся, на медичку посмотрит. Комсомолка, активистка, а тебя на учёт в район поставит как антисоветский элемент, распространяющий религиозный дурман. Тут самой надо силу иметь, своей головой думать, а не на милицию надеяться. Понимаешь ли?
— Понимаю… — вытерла слёзы рукавом кофточки Алёна, и лицо её стало бледным. — Говори, что делать. Всё сделаю.
Старуха медленно поднялась, подошла к тёмной, закопчённой иконе в углу, за которой стояла небольшая, сплетённая из бересты коробочка. Открыла её, аккуратно зачерпнула тремя пальцами крупную, серовато-тёмную соль, от которой остро пахло сушёной горькой полынью. Свернула её в клочок старой газеты.
— Слушай меня внимательно, девка. Яйца эти, что в холстине, пока не трогай. Уничтожить их сейчас, только беду накликать, так что земля на три версты вокруг выгорит, скот падёт. В купальскую ночь, через два дня, соберёшь всё, что найдёшь, понесёшь к реке, на старое кострище у запруды, там спалишь. А пока парня надо держать, волю его отвоёвывать. Держи вот.
Старуха протянула хрустящий бумажный свёрток. Алёна машинально взглянула на серую газетную полосу районной «Зари коммунизма». На клочке, в который была насыпана соль, отчетливо виднелся кусок передовицы: «… в эпоху научно-технического прогресса нет места предрассудкам прошлого».
— Что это?
— Это соль четверговая, на полыни заговорённая. Найди Максима. Сделай так, чтобы он эту соль в обувке своей носить стал. Морок змеиный, холодный, соль эту люто не любит. Как наступит на неё, на время отпустит его гадина, глаза у парня откроются, разум вернётся. А дальше сама смотри, борись за своё, коли любишь. А проглядишь момент, и я тебе больше не помощница.
***
Понедельник выдался довольно тяжёлым, душным, из тех дней, когда июльский зной прижимает деревню к самой земле, не давая вздохнуть. Градусник на стене показывал далеко за тридцать. Воздух над Константиновкой дрожал и плавился. А ещё чувствовалась близкая гроза, которая всё никак не могла собраться за лесом. Овода и слепни совершенно ошалели от жары, тучами кружась над коровами у водопоя, а у колхозных гаражей к этому букету примешивался густой, удушливый запах солярки.
Максим ковырялся у своего ЗИЛа, выставленного на смотровую эстакаду. Алёна приметила его издалека, ещё от силосных ям, и непроизвольно сжала в кармане бумажный кулёчек с полынной солью. Газетная бумага уже размякла от влажных от пота пальцев.
Парень выглядел странно, если не сказать пугающе. Несмотря на страшное пекло, от которого мужики-механизаторы поскидали рубахи и ходили в одних засаленных штанах, Макс был одет в плотную х/б штормовку, застёгнутую под самый подбородок. Кожа на его лице сделалась какой-то землисто-серой, губы отливали синевой, а узловатые пальцы, державшие гаечный ключ, мелко дрожали. Было отчётливо видно, что парня бьёт тяжёлый, натужный озноб, идущий откуда-то из самого нутра. Он то и дело ёжился, дёргал плечами и шумно, с присвистом дышал, безуспешно пытаясь поймать ртом хоть каплю свежего ветра.
В какой-то момент Макс совсем обессилел. Он выронил ключ, который с характерным звоном отскочил от асфальта, выругался вяло, без прежней шофёрской злости, и тяжело опустился на деревянную лавку, стоявшую в тени старой ракиты у забора гаража. На лбу его крупными каплями выступал холодный пот.
Парень опустил голову на руки, шумно выдохнул и вдруг начал озираться по сторонам, шаря глазами по траве.
— На вот, попей.
Алёна подошла тихо, стараясь не выказать своего испуга. Она протянула ему литровую банку с домашним квасом, который мать ещё утром достала из погреба.
Макс вздрогнул всем телом, медленно поднял на неё мутный, будто подёрнутый сероватой плёнкой взгляд. Кивнул вяло, без привычного озорства и шуточек:
— А, Алёнка… Давай. Спасибо. Изнутри прямо горит всё, сушь такая, будто три дня в пустыне рельсы грузил. А согреться никак не могу. Кости ломит, чисто зимой в проруби.
Он перехватил банку обеими руками, и зубы его мелко застучали по стеклянному краю. Жадно, большими глотками парень принялся пить квас, запрокинув голову так, что кадык на жилистой шее ходил ходуном.
Оторвавшись, Макс снова стал крутить головой, заглядывая под скамейку.
— Ты чего там ищешь-то, Максим? — спросила Алёна, делая шаг ближе и пряча правую руку в карман.
— Да ботинки… — пробормотал он, шумно шмыгая носом. — Разулся, когда под машину лез, ноги затекли, думал, пусть отдохнут. А теперь обуться надо, знобит люто, а их словно корова языком слизала. Где-то тут же стояли, у колеса… Куда делись, шут их знает.
«Вот он! — подумала девушка. — Шанс».
Алёна скользнула взглядом по траве. Стоптанные шофёрские ботинки Макс, видимо, в полузабытьи сам отпихнул ногой глубоко под деревянную лавку. Они стояли там, в густой тени крапивы.
— Да вон же они, дурная твоя голова, под скамейку забились, — нарочито ворчливо присела на корточки Алёна, потянувшись рукой в прохладную темень под сиденьем. — Сиди уж, поисковик, сейчас достану.
Макс только вяло махнул рукой, снова припав к банке с квасом.
Оказавшись спиной к парню, Алёна действовала молниеносно. Ладонь в кармане мгновенно разорвала газетный кулёк. Она вытащила оба ботинка за задники на свет, и, пока Макс жадно допивал последние капли, точным, щедрым движением сыпанула серую полынную соль прямо внутрь обуви, сначала в левый, потом в правый. Рукой хорошенько встряхнула тяжёлую кожу, чтобы крупицы забились глубоко под стельку, перемешались и не бросались в глаза.
— На, обувайся, горе ты моё, — поставила она ботинки прямо перед его босыми ногами.
Макс со стоном нагнулся, сунул ноги в жёсткую кожу, привычно дёрнул шнурки и завязал их тугим узлом. Он поднялся во весь свой двухметровый рост, собираясь, видимо, идти обратно к эстакаде, но вдруг замер на месте, словно наткнулся с разбегу на невидимую бревенчатую стену.
Глаза парня мертвенно расширились. Он судорожно, с хрипом втянул в себя воздух. Так мог дышать человек, которого долго держали головой под водой и который наконец вынырнул на чистый воздух. Серая маслянистая плёнка, застилавшая его глаза начала сходить. Зрачки сузились, став прежними, карими, полными живого, испуганного непонимания.
Макс посмотрел на свои руки, которые вдруг перестали дрожать, уставился на тяжёлую штормовку, будто только сейчас заметив, что одет не по погоде, а потом его взгляд сфокусировался на Алёне. В этом взгляде больше не было пустоты, а была там прежняя, максова, родная бесшабашность, смешанная сейчас с жутким, диким страхом.
— Алёнка… — сорвался вдруг голос, сошёл на хрип. — Что со мной, а? Я словно спал… или в болоте каком шёл, туман кругом, гниль. Голова раскалывается, тошно мне, мамочки мои, как тошно… И холодно было, а сейчас будто кипятком по венам ударило. Что это за хвороба такая?
— Всё хорошо уже.
— Нужно, наверное, к медичке нашей сходить, провериться…
Он сделал к ней шаг, протягивая ладони, и девушка уже подалась вперёд, готовая вцепиться в его штормовку, закричать, что всё пройдёт, что они справятся, но…
В этот миг из-за угла кирпичного гаражного бокса плавной, бесшумной походкой вышла Ядвига. На ней было строгое, безупречно чистое платье из шотландской клетки, на котором не было ни единого пятнышка. В руке она держала стандартный коричневый дерматиновый чемоданчик с выцветшим кумачовым крестом. Шла она со стороны правления, аккуратно обходя лужи своими белыми туфлями. На секунду фельдшер приостановилась, повернула голову в сторону эстакады и просто, вежливо кивнула:
— Здравствуйте, Максим. Как ваше самочувствие? Не забывайте принимать те порошки в бумажных капсулах, что я вам вчера выписала. Трижды в день после еды. Переутомление на уборке, знаете ли, вещь довольно опасная.
Голос её прозвучал ровно, интеллигентно, без малейшей интонации угрозы: обычные слова участкового медика. Но стоило этому звуку долететь до ушей Макса, как парень осёкся на полуслове. Он медленно опустил руки. На глазах у Алёны живой человеческий блеск глазах начал стремительно гаснуть, подёргиваясь прежней стеклянной, мёртвой пустотой. Лицо снова разгладилось, став похожим на гипсовую маску.
— Да, Ядвига Петровна, всё нормально, спасибо, — механически, будто по заученному тексту ответил Макс.
Он повернулся к Алёне спиной, даже не взглянув в её сторону, поднял с земли тяжелый гаечный ключ. Девушка с ужасом увидела, что парень побрёл обратно к эстакаде странной, ломаной походкой. Он ступал тяжело, подволакивая ноги, словно каждый шаг из-за соли причинял ему дикую боль, но опущенная голова и застывший взгляд оставались абсолютно покорными. Он шел как автомат, ведомый невидимой нитью прямо к раскрытому капоту грузовика.
Алёна осталась стоять под палящим солнцем Константиновки, сжимая в кармане обрывки разорванной газеты, глядя вслед уходящей медичке. Четверговая соль сработала, но морок змеиной царевны был слишком силён. До купальской ночи оставалось чуть больше суток, и девушка понимала, что следующий раунд ей придётся выигрывать у реки, на кострище, где на кону будет стоять уже не просто разум Макса, а его жизнь.
***
Удержать тайну в Константиновке, где от одного конца улицы до другого петушиный крик долетал быстрее, чем мысль в министерской голове, было делом заведомо гиблым. На дворе стоял ясный день, самый канун Купалы, и колхозное шило из дырявого мешка всё-таки вылезло.
Нинка-учётчица, девка слабая на язык и пугливая до икоты, накануне вечером, после двух стаканов тёплого Прохорычева первача, завыла у колодца на глазах у половины доярок. Выла и крестилась, размазывая по щекам тушь, и клялась портретом Ленина, что у неё в птичнике обычные белые несушки разродились живыми гадами в серых мешках.
К утренней дойке Константиновку уже лихорадило так, будто в район привезли дефицитные финские гарнитуры. Бабы со страхом обходили свои курятники, мужики хмуро курили, а колхозное стадо, будто почуяв неладное, ревело на выгоне дурными голосами, так как молоко у коров пошло жидкое, с горьким полынным привкусом, так что молокозавод в райцентре завернул утреннюю цистерну обратно.
По Константиновке поползли слухи один чуднее другого. Бабка Ефросинья божилась, будто ночью видела, как над медпунктом горело зеленоватое болотное сияние, точь-в-точь как фосфорные часы у деда Прохорыча. На ферме доярки шептались, что Нинкины гадские яйца — это ещё цветочки. Вот дед Степан клялся, будто его кабан Борька утром вместо привычного хрюканья издал утробное, змеиное шипение и попытался укусить его за сапог. А самые пугливые связывали мор с недавним осушением болот за Чёрной речкой, мол, потревожили мелиораторы древнюю гниль, вот она наружу и полезла. Кто-то даже помянул «неопознанные летающие объекты», про которые недавно писали в журнале «Техника — молодёжи», уверяя, что это всё происки американцев или космическая радиация. Деревенские мужики, хмуро заглядывали в колодцы, проверяя, не пошла ли и там тухлая болотная жижа.
Председатель колхоза, товарищ Полуянов, мужчина партийный, грузный и страдающий от одышки, топал сапогами в правлении так, что штукатурка сыпалась с потолка. Он лично вызвал Нинку на ковёр и грозил ей не просто выговором по комсомольской линии, а реальной статьёй за распространение панических слухов и вредительство в особо крупных размерах.
— Ты мне тут брожение умов не устраивай, учётчица хренова! — орал Полуянов, стуча кулаком по свежему номеру «Правды» так, что подпрыгивал тяжелый литой стакан в подстаканнике. — Какие гады? Какие змеиные гнёзда? На дворе эпоха научно-технической революции! Гагарин в космос летал, БАМ строим! У нас план по сдаче мяса государству горит, третья четверть на исходе, из района каждый день по «ВЧ» звонят, а ты мне религиозный дурман и бабушкины сказки в массы несёшь! Поедешь у меня в район! Прямиком сдам за вредительство и Саботаж! Из-за твоих бредней доярки на работу выходить боятся!
Ядвига при этом разговоре присутствовала, здесь же, в кабинете. Она сидела на стуле у двери, прямая, аккуратная, в ослепительно белом халате, из-под которого виднелся край строгого синего кримплена. На её бледном лице не было ни тени смущения. Она спокойно, интеллигентно, с мягкой улыбкой городского специалиста объясняла бушующему председателю:
— Товарищ Полуянов, вы совершенно правы, никакой мистики здесь нет. Это аномальная форма птичьей инфекции, редкий штамм сальмонеллёза, поражающий яичную оболочку. Из-за жары и сырости на болотах вирус мутировал. Я уже отправила телефонограмму в районную санэпидемстанцию. В среду приедет комиссия с профессором из области. Не нужно волноваться. Ситуация под контролем.
Полуянов после её слов заметно обмяк, утёр пот со лба суконным платком и посмотрел на медичку с уважением. Ей верили. Чистый выговор, казённая печать и белый халат в Советском Союзе имели силу куда большую, чем предчувствия старых бабок.
И только Алёна, стоявшая на крыльце правления с отцом и матерью, слышавшая этот разговор через открытое окно, понимала, что если дотерпеть до среды и пустить сюда комиссию, то Ядвига окончательно загладит дело, укоренится на этой земле, и тогда Константиновку уже ничто не спасёт. Максим высохнет за пару месяцев, а за ним пойдут другие. Действовать следовало сейчас.
Днём, пока деревня изнывала от тридцатиградусного пекла, Алёна тайно обошла три двора. Нинка-учётчица, всё ещё дрожащая после председательского разноса, и старая Матрёна с дальней окраины без лишних слов, крестясь и оглядываясь, отдали ей свои страшные находки. Алёна складывала кожистые, серые яйца в большой брезентовый мешок из-под комбикорма. К вечеру мешок потяжелел килограмм на двадцать. Он жил своей собственной, жуткой жизнью. Внутри него что-то мягко копошилось, ворочалось, тёрлось друг об друга со слабым шорохом, а от самого брезента веяло плотным, заплесневелым могильным холодом.
Наступила ночь. Вся деревенская молодёжь ушла на дальний луг у силосных башен. Там как раз колхозный комитет комсомола организовал официальный костёр. Крутили магнитофон, девки прыгали через огонь ради забавы, а парни шумели, распивая по кустам портвейн.
Алёна же, дождавшись, пока отец заснёт после тяжёлого дня, а мать не отправилась к соседке, потащила свой тяжёлый мешок в противоположную сторону, к заброшенной запруде у Чёрной речки. Туда деревенские ходить не любили даже днём, так как берега там густо заросли старыми ракитами и осокой. Вода стояла чёрная, стоячая, а из болотных топей то и дело доносился зловещий крик выпи.
На берегу запруды было темно, хоть глаз выколи. По воде уже вовсю стелился тяжёлый, липкий туман, пахнущий гнилым деревом и речным илом. Комары и мошки кружили чёрной тучей, но стоило Алёне опустить мешок на землю, как гнус словно отпрянул, испугавшись мертвенного холода, шедшего от брезента.
Сцепив зубы, девушка принялась разводить костёр. Как наказывала бабка Анисья, она не стала брать сосновый сушняк, а спешно натаскала сухих берёзовых поленьев и нарвала огромную охапку горькой, седой полыни. Чиркнула спичка. Ровное человеческое пламя неохотно лизнуло берёзовую бересту, разгорелось, и вскоре вверх потянулся густой, плотный, сизый полынный дым, разрезая ночную темноту.
Алёна подошла к мешку, развязала засаленную бечёвку и, переборов тошноту, вывалила первую порцию змеиных яиц прямо в самый центр костра, на раскалённые берёзовые угли.
Пламя тут же яростно захлебнулось, когда серая маслянистая масса рухнула на березовые поленья. Кожистые оболочки мешков начали лопаться с сухим, мерзким треском, и наружу брызнула густая, фиолетовая сукровица, которая тут же принялась пузыриться на углях. Огонь зашипел, заплевав изумрудными, неестественными искрами, а из самого центра костра донёсся отчётливый, тонкий, похожий на детский плач змеиный свист. Сквозь пламя Алёна с ужасом увидела, как обугливающиеся полупрозрачные эмбрионы внутри мешков судорожно бьются, свиваясь в тугие кольца и пытаясь уползти от жара обратно в темноту. Дым повалил чёрный, тяжелый, как от горящей резины, со сладковато-приторным, удушливым запахом болотной тухлятины, от которого мгновенно заслезились глаза.
— Ну вот и всё, — прошептала девушка, сильнее сжимая в руке старую берёзовую кочергу. — Назад дороги нет.
И в то же мгновение туман над рекой зашевелился. Раздался тихий, скользящий шорох, и из белой ночной мути прямо к костру бесшумно вышла Ядвига.
Медичка остановилась по ту сторону пламени, шагах в трёх от костра. На ней было лёгкое платье, которое в неверных отсветах берёзовых углей казалось почти чёрным. Волосы были уложены всё так же аккуратно, волосок к волоску, а лицо оставалось непривычно спокойным. Она не кричала, не тянула вперёд руки с загнутыми когтями, а просто смотрела на костёр, где с тихим, зловещим свистом лопались серые кожистые оболочки, и в глазах её отражались обычные жёлтые языки пламени. Обычные человеческие глаза, без всяких вертикальных зрачков, что пугало куда сильнее любой открытой чертовщины.
— Зачем ты это делаешь, Алёна? — раздался её голос, тихий, ровный, с безупречным выговором. — Зачем ты губишь моих детей? Что я плохого сделала?
Алёну крупно трясло. Руки, сжимавшие берёзовую кочергу, онемели от могильного холода, всё ещё шедшего от брезентового мешка у её ног. Полынный дым ел глаза, но она заставила себя не смотреть по сторонам, а глядеть прямо на фельдшерицу.
— Ты из деревни нашей змеиное гнездо вьёшь. Отдай Максима. Сними с него свой обман, уходи обратно в свои топи, откуда пришла.
Ядвига мягко, с грустным пониманием покачала головой. В её жесте проскользнуло искреннее, холодное удивление взрослого человека, которому доказывает ребёнок очередную глупость.
— Отдать? — тихо переспросила она, и в её голосе послышался лёгкий, струящийся шорох. — А разве я его на цепи держу? Разве в погребе заперла? Максим сам пришёл, Алёна. Он ведь у вас передовик, лучший шофёр в районе, сильный, гордый…
Она медленно провела ладонью по волосам.
— Думаешь, мне нужен слабый да хворый? Мне его сила нужна, его тепло земное. Со мной он забудет про твои глупые девичьи обиды, со мной его воля станет моей.
— Он страдает!
— Да, он устал, он мёрзнет, его нутро стужей сводит, так ведь за всё в этой жизни платить надо, Алёна. Он мне нужнее. Я из него гнездо совью, а с тобой он всю жизнь будет в мазуте колхозного гаража ковыряться да водку с мужиками по субботам глушить. Не отдам я его. И уйти не уползу. Моё гнездо теперь здесь, под крышами вашей Константиновки.
— Не бывать этому, — прошептала девушка.
Внутри неё, сквозь липкий, давящий страх, вдруг проросла отчаянная злость человека, у которого отнимают последнее. Она рванула брезентовый мешок, приподняла его и с размаху, одним тяжёлым движением вывалила всю оставшуюся порцию склизких, пульсирующих змеиных яиц прямо в самое пекло, на раскалённые берёзовые угли.
Пламя рвануло вверх шальной, ядовито-зелёной стеной. Костёр дико, оглушительно зашипел, выплёвывая тучи искр. Горький полынный дым смешался с приторной, удушливой гарью змеиной крови. Для Ядвиги это был страшный, прямой удар. Её нерождённое потомство, её кладка гибла в огне.
Вот тут городская фельдшерица потеряла своё напускное спокойствие. Лицо её неестественно вытянулось, побледнело до синевы, но вперёд она не бросилась. А вместо этого её воля обрушилась на Алёну ледяным, сбивающей с ног лавиной.
Белый болотный туман вокруг запруды вдруг пришёл в движение, в одно мгновение сгустился, превратившись в плотную, непроглядную стену. Алёна перестала видеть Чёрную речку, деревья, саму землю под ногами. Воздух стал густым и тяжёлым, как кисель, лёгкие жгло, голова пошла кругом. И прямо из этого ледяного варева, со стороны костра, к ней шагнул… Максим.
Он был в одной синей нейлоновой рубашке, и его мелко била дрожь. Парень упал перед Алёной на колени прямо на горящие угли, протянул к ней огромные, измазанные мазутом ладони и закричал подлинным, знакомым, полным страшной муки голосом:
— Алёнка! Зачем ты так со мной?! Горю я, Алёнушка, больно мне, нутро выжигает! Туши огонь, Христа ради, туши, ты же меня убиваешь!
Этот крик ударил девушку по самому больному, по сердцу. Голос был настолько настоящим, со всеми его интонациями, со знакомой хрипотцой, что она непроизвольно сделала шаг вперёд, готовая упасть рядом, оттолкнуть его от углей, растоптать костёр… Но в последний миг, когда пальцы уже почти коснулись любимого, то в памяти спасеньем всплыл строгий голос бабки Анисьи:
«Как обступит тебя гадский морок, чужими голосами плакать начнёт, не слушай. В землю смотри. Сцепи зубы и говори заветное…»
Алёна заставила себя опустить взгляд на землю, зажмурилась так, что в глазах пошли цветные круги, сжала кулаки и хрипло, выплёвывая слова прямо в наплывающую темноту, заговорила:
— Катись, гадина, в свои болота… под гнилую колоду, к змеиному отцу! Кровь твоя холодная, воля твоя водяная, а человек тебе не ровня!
— Алёнка, туши, смерть моя пришла! — выл над самым ухом голос Максима, и девушке казалось, что её собственные волосы горят.
— Катись, гадина, в свои болота! — сильнее прежнего выкрикнула она, сцепив зубы до хруста. — Под гнилую колоду! Кровь твоя холодная, воля твоя водяная… Человек тебе не ровня! Аминь!
Она рванула из кармана остатки полынной соли, зажатые в кулаке, и с размаху швырнула их прямо вперёд, в самый центр кричащего силуэта, одновременно поддавая берёзовой кочергой угли в глубине костра. Лопнуло с тяжёлым, глухим хлопком последнее, самое крупное змеиное яйцо, матка всей кладки.
И в то же мгновение земля под ногами Алёны словно потеряла опору. Чёрная речка, ракиты и сам костёр провалились в душную, бездонную темень. Воздух вмиг стал горячим, тяжёлым и влажным, как в хорошо натопленной бане, но пахло здесь не деревом, а прелой листвой, парным молоком и застоявшейся кровью.
Девушка огляделась и онемела от ужаса. Она стояла посреди бескрайнего, залитого тусклым янтарным светом подземного чертога, древнего Вырия, куда живым дороги не было. Вокруг неё, насколько хватало глаз, переплетались, шевелились и свивались в живые холмы миллионы гадов. Маленькие медянки, огромные серые гадюки, узорчатые полозы, они устилали землю сплошным копошащимся ковром, тускло отливая чешуёй в вечных сумерках. И все они, как один, медленно поднимали кверху плоские головы, обращая на неё свои немигающие, мёртвые глаза.
А прямо перед ней, на троне из перекрученных древесных корней, сидела Ядвига. Но это была уже не городская фельдшерица в белом халате. На голове у неё находилась корона из литого, самородного золота, а вместо ног кольцами уходил в темноту исполинский змеиный хвост, покрытый тяжёлой изумрудной чешуёй.
— Зачем противишься, смертная? — раздался со всех сторон шипящий звук.
К ней потянулось множество змей, обвивая тонкие руки, шею, припадая к грудям. Гибкие тела скользили по обнажённому телу. При этом змеиная царица нежно поглаживала мерзких гадов.
— Земля сверху — ваша, а подземелье — наше. Но этот мужчина и это гнездо теперь принадлежат мне. Зачем губишь моё потомство? Ты всё равно проиграла.
Ледяной страх сковал Алёну, а змеиные кольца уже начали бесшумно обвивать её лодыжки, утягивая глубже в живое месиво. Ей показалось, что среди миллионов змеиных голов она видит покорное, застывшее лицо Максима, уходящее на дно этой живой трясины. Но сквозь морок, откуда-то из бесконечно далёкого верхнего мира, до неё вдруг долетел чистый, горький запах, запах горящей полыни из её земного костра. Этот запах протрезвил, вернул ярость и понимание, что её тело всё ещё стоит на берегу речки.
Сжав зубы, Алёна рванулась из змеиных колец, заставила себя крепче сжать твёрдую рукоять берёзовой кочерги и крикнула прямо в лицо царице:
— Не твоя это земля, тварь болотная, и Макс не твой! Убирайся в свои норы, пока я всю твою гниль дотла не выжгла!
Она топнула ногой, сбрасывая с себя склизких холодных гадов, а потом наотмашь швырнула вперёд остатки полынной соли, зажатые в кулаке, одновременно поддавая кочергой невидимые угли.
Морок исчез с сухим треском, точно перегоревшая лампочка. Белая стена тумана вмиг опала, открывая чёрную гладь запруды и бледнеющее предрассветное небо.
Никакого Максима на углях не было. Вместо него по ту сторону затухающего костра стояла Ядвига. Но её тело под лёгким платьем теперь корёжило и выкручивало от полынного духа и погибшей кладки. Суставы рук гнулись под совершенно невозможными, жуткими углами, тонкая шея извивалась, а на бледных щеках и подбородке явственно проступали мелкие, матовые, зеленоватые чешуйки. Она не закричала по-человечески. Из её открытого рта вырвалось лишь плоское, яростное гадючье шипение, от которого по воде пошла мелкая рябь.
Ядвига сделала странное, скользящее движение назад, упала в прибрежную осоку и серым, смазанным пятном стремительно уползла в густой болотный туман Чёрной речки. Шорох её бегства в камышах затих так же быстро, как и начался.
Девушка, пошатываясь, подошла к кромке воды, куда скользнула тварь. На примятых, испачканных болотной жижей стеблях осоки висел длинный, узкий лоскут синей ткани. Платье Ядвиги лопнуло на ней, когда тело начало извиваться. Но страшнее всего было то, что рядом, прямо на грязи, лежал огромный шмат человеческой кожи. Алёна брезгливо подцепила всё это кочергой и швырнула в догорающие угли костра.
Затем она обессиленно опустилась на мокрую от росы траву. Берёзовая кочерга выпала из рук. Небо на востоке наливалось чистым, холодным золотом нового дня, и где-то далеко, на выгоне Константиновки, хрипло и уверенно закричал первый петух.
***
Следующее утро в деревне началось как обычно. Полуянов на летучке материл механизаторов за сорванный график ремонта, мужики у гаражей лениво крутили гайки, а бабы у сельмага вовсю обсуждали свежую новость.
Максим проснулся у себя дома, на чистых простынях, ближе к полудню. Голова у него раскалывалась так, будто он в одиночку выпил три литра отцовского первача. Мышцы ломило от дикой усталости, но взгляд, когда он спустил ноги, был чистым и совершенно человеческим. Последние несколько дней он помнил смутно, словно тяжёлый, душный сон, но стоило ему увидеть зашедшую в избу Алёну, как он неловко, по-медвежьи улыбнулся своей прежней, глуповатой и родной улыбкой:
— Алёнка… Чайку бы мне. Нутро горит.
А у сельмага Нинка-учётчица, уже не плача, а таинственно понизив голос, рассказывала бабам:
— А медичка-то наша, городская, Ядвига, аккурат на рассвете уехала! Её Митька-пастух у выгона встретил, когда стадо гнал. Шла к проселочной дороге, к первому пазику, с чемоданчиком своим коричневым. Бледная как смерть. Руку всё у груди держала, будто прихватило чего. Митька спросил, мол, куда вы так рано, Ядвига Петровна? А она мельком так, холодно и зло ответила, что телеграмма ей из города пришла вечерняя. Мать, дескать, сильно занемогла, поэтому и уезжает по семейным обстоятельствам. И след простыл, девки. Даже за расчётом в правление не зашла.
Председатель Полуянов, конечно, рвал и метал, обещал направить жалобу в обком и облздрав на молодого специалиста, самовольно бросившего распределение посреди лета. Но делать было нечего. Он лично повесил на двери бревенчатого медпункта тяжёлый замок.
Константиновка вернулась к своей размеренной колхозной жизни. Куры в птичниках снова стали нести обычные, шершавые белые яйца, коровы давали сладкое молоко, а Макс с Алёной твёрдо решили не ждать осени и расписаться в ближайшую субботу.
В запрятанном среди лесов и болот поселение вновь застыло время, но только теперь это было привычное, мирное затишье. Разбитый пазик всё так же трижды в неделю увязал в ухабах на стыке областей, а районное начальство по-прежнему спешило закрыть наряды и убраться восвояси от запаха силоса и навоза.
Но в шорохе вековых вязов, подпирающих темнеющее небо, больше не чудилось чужого, болотного шипения. Деревня, переболев ночным мороком, покорно вернулась к своим извечным законам. Бабы шептались о скорой свадьбе передовика-шофера, мужики у гаражей спорили о видах на третью четверть, а за покосившимися плетнями снова просто и искренне верили в приметы.
Константиновка осталась прежней, справной и до боли земной, надежно укрыв в своей неистребимой глуши еще одну тайну, которую вековая чертовщина унесла обратно в глубины топи за Чёрной речкой.
Свидетельство о публикации №226102700304