Хэллоуин... Соль и ржавчина
(Высокий уровень 18+!)
Посвящается всем монстрам, взращённым на сказках, и тем матерям, что в итоге вошли в них и уже не захотели выходить.
Глава первая: Море в конфетных обёртках
Конец октября на Десмонд-стрит имел свой запах — запах размокшего картона и дешёвого виски, смешанных и перебродивших. Дебора Майерс, сорокалетняя типичная приезжая, вдыхала его восемь уж лет и давно перестала различать, где здесь плесень обоев, а где кислая вонь, сочащаяся из лёгких Ронни, что так и не взял её замуж, при каждом выдохе. Он, как обычно, все валялся на диване, загипсованная нога — на кофейном столике, в руке всегда открытая банка «Старого ворона». Его крошечный чек по, удивительно незарастающей, то там, то там, бесконечной! инвалидности приходил третьего числа каждого месяца, и четвёртого уставшая женщина забирала его, чтобы оплатить электричество и аренду, а на остальное купить дешёвые макароны и консервированную фасоль по акции.
Её собственный единственный доход, помимо копеечных льгот по многодетности (приёмных двое детей и собственный сын) шёл из заднего зала бара «Неоновые шалунишки» — от шеста, где она обнажала тело под разными углами, а жирные купюры засовывали ей за резинку стрингов. Мисс Майерс научилась любить этот момент — не деньги, нет, а именно момент, когда чужие пальцы, липкие от пива и пота, скользили по её коже, задерживались на бедре, на животе, чуть ниже пупка. Она научилась находить в этом странное удовлетворение: её тело было товаром, и Дебора сама устанавливала цену. Иногда, когда клиент был особенно щедр, она позволяла ему больше — не потому что хотела, а потому что могла так отвлечься от круга мрачно нищенской реальности. Потому что в эти секунды, когда чужая рука сжимала её ягодицу, а вторая тянулась к груди, она чувствовала себя живой. Настоящей. Не гражданской женой ебнутого инвалида, не матерью двух охреневших чужих детей от его бывших и собственного кричащего грудничка (с ним, пока она уходила давать шоу, сидела соседка из жалости и кормила смесью, ведь старшим брату и сестре, и отчиму было на все плевать), в доме с протекающей крышей везде и у всех, а чем-то, что вызывает желание. И это желание, грязное и простое, было единственным, что
принадлежало ей целиком.
Но тридцать первое число второго месяца осени неизменно было другим.
В честь Хэллоуина мать Майкла Майерса возвращалась из бара пораньше, ещё пахнущая детским маслом и дешёвыми духами, и садилась на вытертый до катышков ковёр у кровати Майкла. Джудит и её брат с подругами и дружками давно уже презрительно фыркали на эти истории — они были наверху, крутили плойкой волосы и врубали хэви-металл на всю громкость. Только Майкл, четырехлетний замкнутый пухляш с глазами, похожими на два взболтанных пруда, сидел там, колени к груди, и ждал, когда она достанет из жестянки те мятые конфетные обёртки.
Это была её сказка. Не братьев Гримм, не Андерсена. Вернее, не совсем её собственная. Её придумала толстая медсестра в реабилитационной клинике, когда Деборе было двенадцать, — просто чтобы та заснула. Потом она рассказывала её Джудит — Джудит сказала «скучно». Рассказывала Стиву и Ронни
— они в один голос сказали «заткнись, ****ь». А потом рассказала трехмесячному Майклу, что, как обычно, очень плакал от вечных перепалок за завтраком с разгромом посуды, и малыш... не проронил ни звука — только разгладил обёртки валявшихся конфет, зелёного крокодила и синий рыбий хвост, разложил их на простыне, будто выстраивал какой-то шифр, понятный только ему. И, как научился говорить, стал просить эту сказку каждый октябрь, 31.
— Капитан пиратов Джеймс раньше был очень старым на лицо и волосы, хоть было ему от роду лишь двадцать лет, — начинала она, понизив голос, потому что за стеной Ронни в любой момент мог что-нибудь швырнуть. — Волосы белые, как морская пена, лицо всё изрезано морщинами и ветром. Но сердце у него было доброе: он отбивал людей с невольничьих кораблей тёмных купцов, раздавал награбленные монеты злых королей бедным рыбацким детям. Он был командиром старого судна, что скрипело каждой доской, но продолжало плыть, чтобы делать добро. А потом та юная маленькая русалочка —
— Она его любила. — Майкл всегда добавлял эту строчку.
— Да. Она его любила. Она отдала ему свои волосы. Её волосы были самые красивые, искристые, очень длинные, чёрные, как глубокая вода. Она их отрезала, сварила зелье, он выпил. И стал опять молодым, как и положено, и на вид тоже. Кудри вились, лицо — как с картинки. А потом что?
— А потом он её забыл.
— А потом он её забыл. — Дебора повторяла. Она гладила Майкла по волосам — тоже чуть тёмным, мягким, прилипшим ко лбу. — Она стояла перед ним, бритая почти наголо, под кожей синие вены, и ждала, что он хоть взглянет на неё. А он в это время поправлял перед зеркалом свои кудри и говорил соседу: глянь, я снова похож на героя? Он даже не заметил, как она ушла.
Дыхание Майкла становилось тише. Дебора знала, что он ждёт следующую строчку.
— И тогда она пошла к морской ведьме. Ведьма говорит: ты уверена? Станешь такой — он уже никогда не посмотрит на тебя как на женщину. Она говорит: мне не нужно, чтобы он смотрел. Мне нужно, чтобы он боялся, чтоб почувствовал боль, как я. Ведьма превратила её в крокодила. Не в маленького, рыбку половить. В такого, что может встать из воды выше корабля. И вот однажды Джеймс напился, сидел на причале, свесив ноги в воду, смеялся, все вокруг его нахваливали. Крокодил поднялся из воды и вцепился ему в правую руку, вот здесь, у запястья, хрусть —
Дебора показала двумя пальцами движение ножниц. Глаза Майкла блеснули.
— Он увидел, как она оборачивается. Прямо перед тем, как укусить, он глянул в воду и увидел её глаза. Глаза русалки. Он её узнал. И тогда он сошёл с ума. Стал называть себя Капитаном Крюком. Перебил всех русалок, что подплывали к берегу, — крюком, одну за другой, зацепит за горло и волочит на сушу. Он их ненавидел. Он их боялся. Боялся, что среди них есть та, которой он остался должен жизнь.
История заканчивалась. Обёртки лежали по всей простыне. Майкл переворачивал их одну за другой, считал прилипшие к обратной стороне крошки. Дебора доставала из кармана сегодняшнюю добычу: россыпь леденцов из магазинчика, каждый в обёртке с крокодилом или русалкой. Она учила его маленьким кривым крючком подцеплять обёртку с конфеты, расправлять её и вкладывать в старую телефонную книгу.
— Мама, — говорил Майкл голосом, будто доносившимся откуда-то издалека, — а если бы я был крокодилом, ты бы меня боялась?
Дебора смеялась. Когда она смеялась, тонкие морщинки у глаз разворачивались веером: женщина, вращающаяся на шесте, и женщина, сидящая на грязном ковре, были одним человеком, но настоящей сейчас была только вторая. — Ты мой маленький любимый крокодил, — говорила она, касаясь губами его лба. — Я никого не боюсь. Только того, что ты вырастешь.
В тот вечер она ушла на работу. Ронни пил в гостиной, телевизор с второсортным слэшером орал так, будто собирался разнести дом. Джудит со своим парнем Ником была наверху, дверь закрыта, но пол скрипел.
Майкл сидел в своей комнате и перелистывал страницы телефонной книги с обёртками. Крокодил. Русалка. Крокодил. Русалка. На семнадцатой он услышал, как внизу Ронни что-то кричит. Он не разобрал. Не хотел разбирать. Он выложил обёртки по цвету: зелёные слева, синие справа. Зелёных было на одну больше. Он пересчитал трижды — всё равно на одну больше.
Сверху донёсся смех Джудит, тонкий, будто кто-то наступил кошке на хвост.
Глава вторая: Крюк
Всё началось с пакета конфет на очередной Хэллоуин.
Перед уходом Дебора поставила банку с конфетами на кухонную стойку и сказала:
- Оставь Майклу немного, не жри всё. Ронни, разумеется, сожрал всё. Он сидел на диване, обёртки валялись по полу — зелёные крокодилы и синие русалки вперемешку с пивными банками и пеплом, прилипшие к ковру. Джудит и Стив (он - в плюшевом дурацком кигуруми крокодила) спустились за пивом, увидели Майкла, ползающего на коленях и собирающего обёртки, и Стив засмеялся.
— Бля, ты всё ещё в это играешь? — Он пнул Майкла по колену, не сильно, но достаточно, чтобы тот покачнулся. — В эти сказочки, что тебе твоя притрахнутая мамаша до сих пор рассказывает? Русалочки и пираты? Тебе сколько, семь месяцев или три дня?
Джудит прислонилась к дверному косяку в блестящем платье на бретельках, украденном из шкафа Деборы, в нем она была похожа на русалку. Платье было ей велико в груди, и она то и дело поправляла бретельку, оттягивая её и отпуская с щелчком по ключице.
— Мама рассказывала эту историю ещё до твоего рождения, — сказала она маленькому брату с ленивой жестокостью в голосе. — Она и Стиву её рассказывала, мне рассказывала. Я сказала ей бросить, не дослушав и одного раза. Тошнотно. Отрезать волосы, чтобы сварить зелье,.. крокодил кусает за руку — кто вообще такое рассказывает детям? А знаешь, что самое смешное? — Она оттолкнулась от косяка и подошла ближе, каблуки стучали по линолеуму.
— Она сама в это будто верит. Будто ждёт, что какой-нибудь крокодил придёт и откусит Ронни руку. Или голову.
— Может, и откусит, — сказал её брат, прихлебывающий пиво с горла, и они оба заржали, как лошади.
Он присел на корточки, лицо совсем близко к лицу Майкла, дыхание — сладкая вонь пива и жвачки. От него пахло ещё чем-то — потом, дешёвым одеколоном, и тем особенным запахом, который бывает у людей, которые не моются после секса. Майкл улавливал, что похожий запах остаётся на Джудит — на её шее, на волосах, на платье. Он знал, что они делают наверху с разными парнями и девушками. Слышал. Пол скрипел в определённом ритме, и Джудит или Стив стонали не так, как от боли — а как-то иначе, будто давились.
— А ты слушал, Майки? — Стив схватил его за подбородок, повернул лицо к себе. Пальцы были липкими, с обкусанными ногтями. — Твоя мамашка рассказывала про этого пирата, как он трахал ту полурыбу? А? Как русалки кончают, она рассказывала? У них же там внизу — чешуя. Или у неё там тоже... как у всех? — Он засмеялся и посмотрел на Джудит. — Твоя мать-то, поди, знает, как русалку отыметь. С её-то работой.
Джудит фыркнула.
— Бля, заткнись, он все-тки не должен такое слушать. И... Она просто танцует, озабот. Не трахается.
— Пусть слушает,.. чего он там не слышал от твоего папеньки!.. И... Ага. Конечно. ПРОСТО. Танцует. В сползающих стрингах. За деньги. — её братец снова повернулся к Майклу, и в его глазах было что-то новое — не просто желание поиздеваться, а настоящий полусадистский интерес. Голод. — А ты, малыш? Ты видел, как твоя мать танцует? Видел, как она там... вертится и раздвигает? Как мужики суют ей за резинку?
Майкл не двигался. Пальцы всё ещё сжимали зелёную обёртку, крокодил с разинутой пастью, внутри пусто.
Ронни пьянно, с выражением огромного одолжения, чуть поднял в полоборота голову от дивана, пульт нацелен на телевизор. Он был в пиратской треуголке и с повязкой на глазу.
— Заглохните нахер оба, полудурки! Не говори с этим долбанутым, Майкл. Он, как твоя мамка — в голове одна обнажёнка да страшилки. Ой, ****ь! - Опять! - он с неудовольствием отметил, что пиво кончилось. - Кого я вырастил?!.. — Он сделал большой глоток из новой банки и рыгнул. — Я думал, хоть один нормальный будет. Но нет. ЭТА — шлюха как матушка. Тот - педераст повернутый... А этот... — он махнул банкой в сторону Майкла, — этот вообще непонятно что. Конфеты с крокодилами и русалками собирает. Может, его в роддоме подменили. Может, он вообще не мой.
Джудит засмеялась. Стив тоже. Все трое — двое подростков с их отцом — находились в этой гостиной, среди обёрток и пивных банок, и смеялись. Майкл стоял на коленях на ковре, сжимая в руке обёртку с крокодилом.
А потом он молча встал.
Он не заплакал, не побежал. Он тихо и твёрдо пошёл на кухню, открыл шкафчик под раковиной — там были чистящие средства, мусорные пакеты и ящик с инструментами Ронни. Он достал рыболовный крюк с красной пластиковой ручкой — отчим купил его прошлым летом, собираясь на рыбалку, и ни разу не использовал. Остриё было острым, с завода не затупленным. Потом он снял с подставки самый длинный кухонный нож, с деревянной рукояткой, на лезвии ещё остались следы вчерашнего лука.
Когда он поднялся наверх, Стив всё ещё смеялся и говорил:
- Гляньте, пират пошёл ловить на крокодила русалку.
Первой увидела Джудит. Она увидела лицо Майкла — то же лицо, пятилетнее, худое, с слишком большими глазами, но на нём не осталось ничего. Ни страха, ни злости, ни одного из знакомых ей выражений. Будто кто-то вывернул это лицо наизнанку. И в этом вывернутом лице было что-то, от чего у неё пересохло во рту — не страх даже, а узнавание. Будто она всегда знала, что этим закончится. Будто все эти годы он только ждал.
Когда Стив обернулся, крюк уже вошёл ему в шею. Майкл бил левой, потому что в правой держал нож. Остриё вошло рядом с кадыком, Мальчик рванул назад — движение неуклюжее, но сильное, как будто вытаскивал очень тугую пробку. Что-то хрустнуло — не кость, а хрящ, — и из раны ударила кровь, густая, тёмная, как сироп. Она залила Джудит лицо, попала в рот, в глаза. Она закричала — но крик застрял в горле, потому что кровь была солёной, тёплой, и от этого вкуса её тело сделало что-то странное: колени подогнулись, а между ног стало горячо и мокро, и она не поняла, что это — кровь Стива стекает по ногам или что-то другое.
Ронни в гостиной заорал:
- Какого хрена там происходит снова, дармоеды?!
Майкл выдернул крюк из шеи Стива. Тот рухнул на колени, схватился за диванную подушку, ногти процарапали кожу — четыре белые полосы. Изо рта у него шли пузыри, кровь и слюна смешивались, он пытался что-то сказать, но получалось только бульканье. Ребёнок присел рядом, посмотрел, как Стив умирает — как человек, которого учат плавать, хватает ртом воздух, но вода уже внутри. Потом он аккуратно, почти нежно, вогнал крюк Стиву в ухо — глубоко, до самого конца, и повернул. Стив дёрнулся ещё раз и затих.
Его сестра ползла к лестнице, потеряла туфлю, босая нога скользнула по пивной банке, она упала. Майкл подошёл, присел, посмотрел на неё. На ней всё ещё было платье Деборы — блестящее, серебристое, с глубоким вырезом, и оно задралось, когда она ползла, открывая бедра, трусики — чёрные, кружевные, тоже из маминого ящика. На внутренней стороне бедра была кровь — не её, Стива, — и она блестела в свете телевизора.
— Майки, — сказала она рассыпавшимся голосом, — Майки, я Джуди. Я твоя сестра. Помнишь, я тебе мороженое покупала, шоколадное, в глазури
Он словно не слышал. С размаху вонзил крюк ей в рот, когда она ещё говорила. Остриё прошло через нёбо, застряло в кости, и Майкл навалился всем весом, вкручивая крюк глубже, как штопор в пробку. Джудит дёргалась, её руки колотили по полу, ногти царапали линолеум, и в этом было что-то от танца — того самого танца на шесте, который Майкл видел один раз, когда мать взяла его с собой на работу. Он помнил, как она двигалась — плавно, текуче, как вода. Девушка двигалась так же — судорога за судорогой, волнами, и в её глазах, когда они ещё видели, было то же выражение, что у матери на сцене: пустота и одновременно всё сразу.
Потом она затихла.
Ронни, бледный как смерть, с ужасом теперь глядя на мёртвых детей, наконец, поднялся с дивана, загипсованная нога заставляла его ковылять; он схватил костыль и замахнулся. Майкл уклонился, нож полоснул мужчину по животу. Лезвие было туповатым, застряло на ребре, Майкл дёрнул раз, не вытащил, бросил и взялся за крюк. На животе калеки разошлась рана, как распоротная колбаса; что-то вывалилось наружу — серое, блестящее, пульсирующее. Он взглянул вниз, и выражение на его лице было не болью, а недоумением — будто не понимал, как это существо, которое он каждый день обзывал «маленьким дерьмом», стоит сейчас здесь. Майкл вогнал крюк ему в горло, когда Ронни всё ещё смотрел на свой живот. Потом повернул крюк, и из горла отчима вырвался звук — не крик, а какой-то булькающий смех, будто он всё ещё не верил.
Майкл не остановился. Он бил крюком снова и снова — в горло, в лицо, в грудь, — пока не сбился со счёта. Он хотел убедиться, что приёмный отец не встанет. Что никто не встанет. Что они больше никогда не будут смеяться над историей, его и его матери. Он бил и бил, и в какой-то момент понял, что плачет — слёзы текли по щекам, смешивались с кровью, и он не мог остановиться. Не от горя. От облегчения. Будто из него вытащили что-то тяжёлое, что он носил внутри годами, и теперь оно выходило через руки, через крюк, через кровь.
Потом стало тихо.
Майкл стоял посреди гостиной с крюком в руке; то, что висело на крюке, капало на ковёр, смешиваясь с обёртками и пеплом. Телевизор всё ещё работал — ночной праздничный ужастик про муравьёв-людоедов, выедающих глаза, привязанным друг к другу любовникам, кто-то кричал. Наверху из тела Стива текла кровь, просачивалась сквозь щели в полу, капля за каплей падала на кухонную лампу дневного света — кап. кап. кап. — как метроном.
Майкл прошёл на кухню, вынул из телефонной книги семнадцать обёрток. Пересчитал. Зелёных — девять. Синих — восемь. Пересчитал трижды. Всё равно девять к восьми. Он посмотрел на обёртки, потом на свои руки — маленькие, в крови, с застрявшими под ногтями крошками конфет. И тогда он сделал то, что делал всегда, когда что-то не сходилось: он начал раскладывать. Зелёные — слева, синие — справа. Но теперь к ним добавились новые: кровь на полу, кровь на стенах, кровь на его лице. Он провёл пальцем по щеке, посмотрел на красное, потом приложил палец к белой стене — осталась полоса. Он нарисовал ещё одну, рядом. И ещё. Пока не получился крокодил — кривой, детский, но узнаваемый. С разинутой пастью, с зубами-каплями.
Он вернулся в гостиную, вытащил из кармана Стива дешёвую пластиковую маску — ту, что Стив сегодня собирался надеть: белая, короткие волосы, размытое, одновременно старое и молодое лицо, будто забытый актёр из сериала семидесятых. Майкл надел её. На внутренней стороне пластика осел тонкий слой влаги — его собственное дыхание. Маска пахла Стивом — потом, пивом, чем-то ещё, сладковатым и тошнотворным.
Он присел рядом с Ронни, посмотрел на его лицо. Глаза его были открыты, рот тоже — как у рыбы, выброшенной на берег. Майкл тронул крюком губы мертвеца, остриё вошло в нижнюю губу, он легонько потянул. Губа растянулась, обнажив зубы — жёлтые, кривые, с застрявшими волокнами табака.
— Никому, — сказал он, голос глухо звучал за маской, — не позволено портить мамину сказку.
Он сидел так ещё долго — на коленях, в маске, с крюком в руке, — и раскачивался вперёд-назад, напевая под нос ту самую песенку, которую мать пела ему перед сном. Про русалочку, которая отдала свои волосы. Про капитана, который всё забыл. Про крокодила, который пришёл за ним. Про руку, что стала крюком.
Кап. Кап. Кап.
Глава третья: Белая комната
Когда приехала полиция, Майкл сидел на крыльце, маска уже снята, лежала на коленях. В руке он всё ещё сжимал обёртку — зелёную, крокодила. Мигалки окрашивали всю улицу в красно-синее, соседи стояли на лужайках, прикрывая рты ладонями. Дебора примчалась из бара, макияж наполовину потёк, накладные ресницы съехали к уголку глаза; она прошла сквозь жёлтую ленту, её остановил полицейский, она оттолкнула его и сказала: - Там ребёнок! Это мой сын!
Она увидела то, что было в гостиной. Её вырвало — прямо на ковёр, на обёртки, на кровь. Потом она увидела крокодила на стене — кривого, нарисованного кровью, — и что-то в её груди сжалось и одновременно расширилось, как будто внутри лопнул сосуд. Она узнала этот рисунок. Это был тот самый крокодил, которого она складывала ему из обёрток. Тот самый, которого он прятал под подушку. Он нарисовал его кровью на стене, потому что бумаги не было. Потому что история должна была остаться.
А потом она увидела Майкла — сидящего на ступеньках, с белой маской на коленях, тихого, будто ждущего, когда она доскажет последнюю строчку истории.
— Майки, МАЙКЛ! — она вопила, она хвасталась за голову, она бессильно опустилась перед ним на колени, взяла его лицо в ладони. — Майки, посмотри на меня!
Он посмотрел. Глаза были те же — мутные, глубокие, как взболтанная прудовая вода. Но в них было что-то новое. Что-то, от чего у Деборы перехватило дыхание — не страх, а узнавание. Будто она смотрела в зеркало и видела себя — не ту, что танцевала на шесте, не ту, что улыбалась клиентам, а ту, глубоко внутри, которая годами слушала, как Ронни пьёт и орёт, как Джудит смеётся над сказкой, как весь мир говорит ей «заткнись». Ту, которая хотела, чтобы крокодил пришёл. Ту, которая ждала этого.
— Что ты сделал?! Что... Что они сказали? — спросила она, голос дрожал, но она сама не знала, о чём спрашивает. — Что они тебе сказали?
— Они сказали, — произнёс Майкл, очень медленно, будто вытаскивая нужное слово из кучи хлама, — что крокодил ненастоящий.
Дебора уткнулась лицом ему в шею. От него пахло ржавчиной, сладостью конфет, виски Ронни. И ещё чем-то — тем самым запахом, который она чувствовала от себя после смены: потом, кожей, чужими руками. Но у Майкла это был ещё и запах крови, эхо трупов, и он был таким же — её собственным, знакомым, почти интимным. Она слышала, как позади детектив говорит «психиатрическая оценка ребёнка», «принудительная госпитализация», «Смитсгроув», но не поднимала головы. Она обнимала его, обнимала долго — так долго, что детектив дважды откашлялся.
— Мама, — сказал Майкл ей на ухо, тихо, как шелест конфетной обёртки, — ты мне ещё расскажешь нашу сказку?
— Расскажу, — сказала она, ища губами его волосы. — Каждый день. Каждый день буду рассказывать.
Она не соврала. В ту ночь, когда его уводили, она стояла на крыльце и смотрела, как белая машина скрывается за углом, бормоча под нос эту историю о пирате и русалке. Потом развернулась и вошла в дом, ступая по крови Ронни и волосам Стива, прошла на кухню, достала из телефонной книги оставшиеся обёртки. Синие, русалки. Она приклеила их одну за другой на холодильник, магнитиками с пивом Ронни. И когда клей на обёртках высох, она провела пальцем по одной из них — по русалке с длинными чёрными волосами — и почувствовала, как что-то внутри неё шевельнулось. Не боль. Не горе. Что-то другое. Что-то, что ждало.
В Смитсгроуве Майкл не разговаривал. Врачи сменяли друг друга: молодой говорил «посттравматический стресс», старый — «ранняя шизофрения», доктор Лумис не говорил ничего. Лумис просто сидел напротив и пододвигал лист за листом бумаги для рисования. Майкл не рисовал ничего, кроме крюков. Майкл складывал. Он складывал всё, синее и зеленое, что попадало под руку, в форму конфетных обёрток — квадратные, аккуратные, — и раскладывал на столе. Зелёные слева, синие справа.
Однажды ему дали стопку бледно-голубой рецептурной бумаги. Он сложил семнадцать штук. "Зелёных ушло девять, синих восемь". Пересчитал трижды. Потом разорвал одну "синюю". Лумис наблюдал за ним через стекло, делал пометки в блокноте. Майкл знал, что за ним наблюдают. Ему было всё равно. Он складывал и считал, складывал и считал, и в этом была своя логика — единственная, которая имела смысл. Девять к восьми. Всегда девять к восьми. Пока мать не забрала одну. Пока она не нарушила счёт.
Когда медсестра пришла менять повязку, он вогнал ей в шею пластиковый нож из столовой. Неглубоко, но она упала. Кровь была яркой, алой, не такой, как у Ронни — у Ронни была тёмная, густая. Эта была живая, свежая, и Майкл смотрел на неё с любопытством, как на что-то новое. Он хотел попробовать — на вкус, на язык, — но не успел. Лумис прижимал его к полу, лицо Майкла было прижато к линолеуму, во рту вкус дезинфекции и ржавчины. Он смеялся. Тихо, тем самым звуком, что издаёт конфетная обёртка в пальцах.
— Она забрала, — сказал он; Лумис услышал. — Она забрала одну. Теперь счёт неправильный. Надо исправить.
Лумис посмотрел на него сверху вниз, и в его глазах не было страха — только усталость человека, который видел слишком много таких, как Майкл.
— Кто забрал, Майкл? — спросил он.
— Мама. — Майкл улыбнулся, и улыбка была почти счастливой. — Она забрала синюю. Русалку. Чтобы было поровну. Но теперь... — он задумался, потом кивнул сам себе, — теперь надо добавить ещё одну. Крокодила. Чтобы снова было девять к восьми. Или восемь к девяти. Я ещё не решил.
Глава четвёртая: То, что в воде
Дебора начала видеть сны на третий день после смерти Майкла (его застрелили на Хэллоуин, после того, как он задушил санитаров при сопротивлении, ему было лишь шесть лет, она видела, как в него стреляли, как он падал, весь в крови, словно изрубленный крюком; все три дня потом она просто сидела в халате за слезами и просмотром дома старых домашних видео и долго вертела в руках пистолет, думая, не пропустить ли и через себя пулю).
Во сне она была русалкой. Не диснеевской — не в ракушках-бюстгальтере и не с красно-рыжими волосами. Настоящей. Её хвост был серо-зелёным, между чешуйками росли ракушки-балянусы, а волосы были чёрными, но не просто волосами — водорослями, спутанными с длинными волосами утонувших женщин, плывущими в воде. Она подплывала под причал, где стоял мужчина спиной к ней, в капитанском сюртуке, правая рука пустая, рукав завязан.
Он обернулся. Это был Майкл. Но и не Майкл. Ему было двадцать, или двадцать пять, лицо раздалось, стало красивым, как с картинки в журнале: кудри, чёрные глаза, неглубокая ямочка на подбородке. Он смотрел на неё сверху, с края причала, как смотрят на рыбу в воде.
— Ты пришла, — сказал он. Голос был голосом Майкла, но глубже, будто поднимался со дна.
— Я всегда здесь, — сказала она; в воде её голос выходил наружу, превращаясь в пузыри.
Он присел на корточки, опустил руку в воду. Рука была целой, пять пальцев, чёткие суставы. Она подплыла, потёрлась щекой о его ладонь. Его рука была холодной — холодом морской воды. Потом он схватил её за волосы, вытащил из воды, поднял до уровня глаз. Её хвост бился о деревянные сваи причала, чешуйки соскабливались, падали в воду, тонули.
— Ты обещала мне сказку... помнишь, мама? — сказал он, всё ещё улыбаясь. — Каждый день.
— Я рассказываю её тебе в мыслях каждый день, — сказала она. — Но тебя больше нет.
— Я ждал тебя тут — Он прижался лбом к её лбу, вода стекала с его лица ей на лицо. — Прыгай в море, и я буду снова рядом, всегда.
Она проснулась. Простыня была мокрой — не от пота, от слез на подобие морской воды, солёной; она лизнула уголок губ. И почувствовала между ног то же самое, что чувствовала иногда на сцене, когда клиент совал ей деньги за резинку и его пальцы задерживались чуть дольше, чем нужно. Только теперь это было сильнее. Глубже. Будто что-то внутри неё проснулось и тянулось наружу — к воде, к сыну, к её пирату.
Она вернулась танцевать. Задний зал «Неоновых шалунишек», шест всё тот же, но в последний четверг октября она надела другой костюм. Русалочий хвост, искусственный, пайетки пришиты к эластичной ткани, от талии до щиколоток, снизу разрез, так что она могла только мелкими шажками передвигаться; выйдя на сцену, она отбрасывала хвост назад, обвивала им шест. Волосы — чёрный прямой парик, мокрый, прилипший к плечам. Тени она нанесла бирюзовые, губы накрасила крупно, красным, как коралл.
Хозяин сказал:
- Ты с ума сошла, Хэллоуин ещё не скоро.
Она сказала:
- Для меня теперь каждый день - Хэллоуин. Я обещала покойному сыну. Это был мой единственный ребёнок... Не твоё дело, это личное, отвянь!
Клиентам это казалось свежим. Русалка, сбрасывающая хвост, крутящаяся на шесте. Кто-то бросал на сцену конфеты, словно читал мысли Деборы. Настоящие конфеты, те самые леденцы из магазинчика, в обёртках с крокодилами и русалками. Дебора ложилась на сцену и подбирала их одну за другой, засовывала за пазуху полупрозрачной накидки на лифчик, за резинку мини-юбочки-пояса, что едва прикрывала трусики. Какой-то мужчина крикнул с места:
- Эй, хорошенькая рыбья шлюха, раздевайся полностью.
Она посмотрела на него и улыбнулась. Улыбка была точно такой же, как та, что она дарила Майклу у его кровати. И в этой улыбке было что-то, от чего мужчина замолчал — не испугался, нет, но почувствовал что-то странное. Что-то, от чего его член, до этого твёрдый, начал опадать. Будто он смотрел не на женщину, а на что-то другое. Что-то, что смотрело на него из воды и ждало.
Она спустилась в зал. Мужчина, который крикнул, сидел у бара — лет сорока, лысеющий, с золотой цепочкой на шее. Она подошла, села рядом, положила руку ему на бедро — так, как делала всегда. Но сегодня её рука двигалась иначе. Медленнее. Увереннее. Она скользнула вверх, к ширинке, и почувствовала, как он напрягся — не от возбуждения, от неожиданности.
— Хочешь приват? — спросила она.
Он сглотнул.
— Сколько?
— Сегодня бесплатно. — Она наклонилась к его уху, и её губы почти касались мочки. — Сегодня я хочу рассказать тебе танцем сказку.
Тот клиент вошёл в половине двенадцатого. Лет тридцати с чем-то, в кожаной куртке, волосы с бриолином, на руке фальшивые золотые часы. Он сел в первом ряду, заказал бутылку шампанского — на самом деле самое дешёвое игристое. Когда Дебора смотрела на него со сцены, двигаясь, он складывал двадцатидолларовую купюру в кораблик и клал её на язык.
Пятнадцать минут, пятьдесят долларов. Хозяин сказал "ладно"; Дебора промолчала.
В кабинете горела только красная лампа. Мужчина сидел на диване, ширинка уже расстёгнута, рука двигалась внутри. Дебора стояла перед ним, пайетки на поясе и бюстгальтере в красном свете казались запёкшейся кровью.
— Твоя история, — сказал он, голос липкий. — Мне бывшие соседи рассказывали. Твой сын. Тот маленький псих. Он что, трахал тех рыб, о которых ты ему рассказывала? А? Ты, что, ему показывала свою... — он со смешком притянул её к себе за поясок, и, пользуясь тем, что она снимала юбку, снял с неё топик на застежке.
Она двинулась к стене, когда он ещё смеялся. Реквизитный крюк висел на стене — железный, изогнутый, рукоятка обмотана чёрной изолентой. Когда она снимала его со стены, мужчина решил, что это что-то интимное, и всё ещё смеялся, говоря:
- О, ты любишь такое?..
Она приопустила одну половину трусиков и дала ему снять их, танцуя и играя крюком с грудью и бёдрами, а потом... Остриё резко вошло в его левый глаз — смех оборвался. Она толкала крюк внутрь, пока не перестала доставать рукой, потом навалилась весом. Ноги мужчины дёргались по полу, каблуки скребли бетон — звук, как мелом по доске. Её руки тряслись, но лицо было ровным. Она наклонилась к его уху, крюк всё ещё торчал из глазницы, её губы коснулись мочки.
— Никому, — сказала она, тихо, как конфетная обёртка, — не позволено трогать историю для моего Майки.
Когда она вытащила крюк, за ним вышло что-то ещё — белое, скользкое, как варёное яйцо. Она не смотрела. Она обтёрла крюк о его кожаную куртку, потом подняла с пола двадцатидолларовый кораблик, развернула, разгладила и положила ему на грудь. И только тогда посмотрела на его лицо — на пустую глазницу, из которой всё ещё сочилась кровь, на рот, открытый в беззвучном крике. Она почувствовала, как что-то внутри неё сжалось и отпустило — и между ног снова стало горячо. Она стояла над телом, тяжело дыша, и понимала, что хочет ещё. Не денег. Не власти. Просто — ещё. Ещё один глаз. Ещё одна извращенная сказка.
Глава пятая: Погружение
Когда она вышла из бара, шёл дождь. Не сильный — мелкий, как морской туман. Пальто она не надела, грудь прикрыла одной полупрозрачной шалью, блестящий хвост, накинутый на голую талию, сильно порезанный для удобства, волочился по земле, искусственные чешуйки осыпались по дороге. Она шла к морю. В этом городе было море, она знала; Ронни когда-то говорил: двадцать минут на машине, там волнорез, рыбы нет, один мусор.
Она дошла до волнореза к трём часам ночи. Дождь прекратился. Луна вышла из-за туч — жёлтая, круглая, как конфета. Волны бились о бетон, и в их шуме ей слышался шёпот — детский, тонкий, знакомый. Она шла по волнорезу, и с каждым шагом хвост становился легче, пайетки осыпались, ткань рвалась, и под ней словно открывалась кожа — серо-зелёная, чешуйчатая.
Майкл стоял на перилах.
На нём был капитанский сюртук — старинный, с золотыми пуговицами, кружевными обшлагами. Волосы вились, чёрные, мокрые, прилипли ко лбу. Он был взрослый, молодой, красивый, лицо — только с картины, как из её снов. Правой руки не было, рукав завязан, но другую руку он протягивал, ладонью вверх, как приглашение.
— Мама, — сказал он, голос, обрезанный морским ветром, был тонким. — Конфета.
Она посмотрела на свою руку. Неизвестно сколько она сжимала эту вещь. Сделанную из её собственных волос — светло-коричневых, с прядями мелирования, длинных; она не помнила, когда их отрезала, может, только что, может, во сне. Сплетённую в маленького крокодила: с пастью, с хвостом, с четырьмя крошечными плавниками, из волос, но похожего на водоросли.
Майкл улыбнулся. Улыбка была настоящей, четырехлетней, той, с которой он сидел на грязном ковре и ждал следующей строчки.
— Сожги, — сказал он. — Мы снова станем свободны.
Она достала из кармана зажигалку, стащенную из бара. Пламя взметнулось и осветило сплетённого из волос крокодила; чёрные блестящие чешуйки стали красными, потом золотыми, потом пеплом. Пепел упал в воду, растёкся, как плёнка масла.
— А потом? — спросила она.
— А потом ты прыгаешь. — Майкл сошёл с перил и стоял на воде — не стоял, парил, лодыжки ниже сливались с морем. — Я поймаю. И мы оба будем в нашей истории. Ты будешь моей русалочкой. Я буду твоим пиратом.
— А Джудит? А Ронни?
— Они не в истории. — Он протянул руку; теперь она увидела: рука была целой, пять пальцев, между ними крошки конфет. — Они никогда не были. Только ты и я. Всегда.
Дебора посмотрела вниз, на воду. Чёрную, глубокую; на дне что-то двигалось — большое, маленькое, чешуйчатое, зубастое. С искусственного хвоста осыпалась большая часть пайеток, оставшиеся блеснули в лунном свете, как переворачивающаяся рыба. Она чувствовала настолько реалистичный бред, что кожей ощущала, как чешуя растёт на её ногах — настоящая, не пластиковая, — как пальцы ног срастаются, вытягиваются, превращаются в плавники. Это было не больно. И это было правильно.
Она вспомнила, что Джудит в детстве тоже слушала эту историю. Приёмная дочь, не дослушав, сказала:
- Этот пират — придурок.
Дебору она ударила. Джудит убежала наверх. Ронни спьяну сказал:
- Чего ты её бьёшь? Она права!
Она вспомнила, как Майклу исполнилось три, и она сложила ему крокодила из конфетной обёртки; он сказал:
- Мама, а крокодил кусается?
Она сказала:
- Нет, этот крокодил тебя защищает.
Он положил бумажного крокодила под подушку и спал с ним три ночи, пока Ронни не выудил его и не выбросил в мусор.
Она вспомнила звонок из Смитсгроува. Медсестра сказала:
- Мисс Майерс, ваш сын прошлой ночью пытался проглотить бумажный крюк. Вы можете приехать?
Она сказала:
- У меня клиент, прямо сейчас не могу.
На следующей он умер.
— Мама, — сказал Майкл, рука всё ещё протянута. — Холодно.
Она бросила зажигалку в воду. Потом перешагнула через перила.
В момент погружения она думала, что будет больно, но морская вода была тёплой, как ванна, как околоплодные воды. Её хвост расплылся в воде, искусственная ткань уплыла, а под ней открылось привиделось нечто иное — серо-зелёное, покрытое чешуёй, тянущееся от талии вниз, длинное, до самого невидимого конца. Она посмотрела вниз: чешуйки в лунном свете были серебряными, и на каждой был вырезан маленький узор. Крокодил. Русалка. Крокодил. Русалка.
Майкл был рядом. В воде он был целым — две руки, две ноги, — но он держал её за руку, палец за пальцем, как склеенные конфетные обёртки. И в его глазах было то же, что она видела в зеркале каждое утро после смены: пустота, которая ждала, чтобы её заполнили. Только теперь она была заполнена. Им. Ей. Историей.
— Ты посчитал? — спросила она; в воде её голос не превращался в пузыри, его было слышно напрямую. — Зелёные и синие.
— Посчитал, — сказал он. — Девять к восьми.
— Неправильно, — сказала она, утягивая его вглубь; свет сверху просачивался всё тоньше, как оторванный край конфетной обёртки. — Восемь к девяти. Я добавила ту синюю.
Он засмеялся. Вода заливалась ему в рот, но он всё равно смеялся, звук в воде был как звон бубенцов. Она смотрела на его лицо — молодое, красивое, чем-то - точно такое же, как в четыре лет, точно такое же, как на грязном ковре, когда он ждал следующей
строчки.
Они опускались всё ниже. Вокруг становилось темно — не чёрно, а тёмно-синим, как чернила, — и в этой темноте она видела их: русалок, настоящих, с длинными чёрными волосами и серо-зелёными хвостами, с глазами, полными воды. Они смотрели на неё, и в их взглядах не было осуждения. Только узнавание. Только приглашение.
Наверху остались — луна, волнорез, город, красная лампа в заднем зале «Неоновых шалунишек», гипсовая нога Ронни и блестящее платье Джудит, и пластиковая маска Стива. Внизу — только вода, и женщина с волосами, сплетёнными в крокодила, и юноша с крюком, и конфетные обёртки, рассказанные сто раз, тысячу раз — и наконец ставшие настоящими.
Когда она досчитала до семнадцатой, призрачный крокодил схватил крюк из лунной дорожки, а Майкл обнял её, склонившись над ней (несколько капель крови упали на её губы)...
Свидетельство о публикации №226102802255