И всё?
Марина, 45
Соня молчит третий день, и это куда страшнее, чем если бы она хлопала дверью. К хлопающей двери у меня выработан иммунитет и даже некоторое уважение. А тут человек ест, благодарит, отвечает «нормально» на любой вопрос и уходит к себе, и в квартире от этого делается так тихо, что слышно холодильник.
В первый день я решила, что она просто устала. Во второй — что поссорилась с Тимуром. К середине третьего я уже сидела на кухне и перебирала варианты в том порядке, в каком их перебирает любая мать, оставшаяся наедине с собственным воображением: от «неприятностей в университете» до таких сюжетов, что о них и думать стыдно и страшно.
Для начала я применила проверенный метод — зашла к ней с чаем. Метод этот у нас в доме называется «мама случайно проходила мимо с подносом» и не обманывает никого уже лет пять, но других у меня не было. Я поставила кружку, посидела на краю кровати, завела разговор о погоде, плавно перевела его на учёбу, оттуда на подруг — и получила три «нормально» подряд, после чего с достоинством отступила.
* * *
Соня, 18
У нас при универе есть студия графики. Факультатив, по четвергам, кто хочет, тот и ходит, с любого факультета. Я хожу второй год, еще с подготовительных курсов.
Экономика — это чтобы была профессия, тут я даже не спорю, нормальная тема. Просто на парах я один из студентов группы, а в студии меня зовут по имени, и там всем вообще пофиг, сдала я матстат или нет.
Ведёт у нас Виктор Семёнович — настоящий художник, которого универ непонятно каким чудом заполучил, и его все слушают, открыв рот, и правильно делают. Раз в семестр он устраивает просмотр: приносите своё, не учебное. Я полтора года таскала туда пустую папку. А в этот четверг наконец притащила полную — собирала месяца три и раз сто всё перекладывала, прежде чем решилась.
Он взял, пролистал — быстро, но внимательно, он всё делает внимательно, — и сказал одно слово.
«Вторично».
И положил папку на стол, и пошёл дальше, к следующему. Для него это был рабочий момент, один из двенадцати за вечер, он к ночи про это забыл. А я сказала «спасибо, поняла» бодрым таким голосом, доехала до дома и легла лицом в стену.
И самый прикол в том, что он прав. Я потом глянула свежим глазом — да, вторично, и я даже знаю, у кого я это всё подсмотрела. Легче от того, что он прав, почему-то не стало вообще ни на грамм.
* * *
Марина, 45
На четвёртый день я подключила резервы.
Первым был отправлен Андрей, с формулировкой «поговори ты, тебе она скажет». Он отнёсся к заданию серьёзно, как относится к любому делу, в котором ничего не понимает, расправил плечи и ушёл в её комнату с видом человека, идущего разминировать объект. Вернулся через три минуты. «Всё нормально, — доложил он. — Я спросил». На мой вопрос, что именно он спросил, Андрей ответил: «Ну, нормально ли всё». Операция была признана завершённой.
Вторым номером шла моя мама, которой я имела неосторожность позвонить. Клара выслушала и за одну минуту выдала три версии, аккуратно расположив их по возрастанию ужаса: беременна; связалась с компанией; сидит в этих ваших сетях, где людей вербуют и увозят неизвестно куда. На мои слабые возражения она ответила, что в их время дети молчали, потому что их никто не спрашивал, а теперь спрашивают — и всё равно молчат, значит, дело серьёзное.
Третьей, узнав обо всём от мамы, позвонила Лена и посоветовала свозить ребёнка в хороший спа, потому что ей, Лене, это всегда помогает.
А Дарвин всё это время лежал в Сониной комнате на какой-то папке, не отдавал её и даже рычал, что для него совершенно нехарактерно. Я тогда решила, что он просто нашёл удобное место. Как выяснилось позже, единственным в доме, кто лежал непосредственно на причине всех бед, был наш пёс.
* * *
Соня, 18
Я же вижу, что дома паника. Я не слепая.
Но сказать невозможно ровно по одной причине: это звучит как полная ерунда. Вот прикиньте: вы подходите к маме и говорите — мам, мне препод на факультативе сказал одно слово. Всё. Вот такая у меня трагедия. Люди работу теряют, болеют, разводятся, а я третий день лежу лицом в стену, потому что дядька посмотрел мои картинки и сказал, что они вторичны. Мне самой стрёмно.
И я заранее знала всё, что будет дальше. Будет «господи, а я думала, что-то серьёзное». Будет «да не обращай внимания, он же не со зла». Будет «зато честно сказал, это полезно». Весь этот набор правильных слов, после которых чувствуешь себя идиоткой, которую ещё и утешать пришлось.
Поэтому я молчала. Тяжело, зато не унизительно.
* * *
Марина, 45
На пятый день я перестала хитрить, пришла и спросила прямо: Соня, я уже четвёртые сутки живу в аду, пожалей меня, скажи, что случилось.
И она сказала. Коротко, в три предложения, глядя в одеяло: отнесла в студию свою папку, показала Виктору Семёновичу, он сказал «вторично».
И вот тут я сделала всё то, чего четыре дня пыталась избежать. Я выдохнула. Всем телом, с огромным, искренним, неприлично счастливым облегчением, потому что последние сутки у меня в голове жили сюжеты один страшнее другого, и на их фоне эта новость была просто подарком.
«И всё? — сказала я. — Господи, Соня. А я-то думала…»
И не успела договорить, потому что увидела её лицо.
Знаете, бывает такой звук, когда дверь захлопывается на сквозняке: резкий, окончательный, и сразу понятно, что ключ остался внутри. Вот примерно это и произошло у меня на глазах, и сделала это я сама, двумя словами, за полсекунды.
* * *
Соня, 18
«И всё?»
Ну да, мам. И всё. Я же говорила, что ерунда. Спасибо, что подтвердила.
Я даже не обиделась в ту секунду, если честно. Я просто поняла, что была права с самого начала и зря открыла рот. Сказала «да всё нормально, ничего страшного» и отвернулась к стене. Она там ещё что-то говорила, но я уже не слушала, потому что слушать было нечего: самое главное она уже сказала.
И вот что реально обидно. Четыре дня весь дом носился вокруг меня с этим «что случилось, что случилось». А случилось — и выяснилось, что случилось недостаточно.
* * *
Марина, 45
Вечером я пришла к ней снова. Без чая, без разговоров о погоде и, главное, без извинений, потому что «прости, я не хотела» было бы ещё одним способом поговорить о себе.
Я принесла с собой папку, из нижнего ящика, где лежит то, что не выбрасывают и не показывают.
«Вот, — говорю. — Позапрошлый год, моя заявка на городской конкурс. Я её делала четыре месяца. Рецензент написал три страницы разбора, но я помню оттуда одну строчку: работа добротная и совершенно средняя, автор явно может больше, непонятно, почему не стал реализовывать основную идею».
Соня повернулась. Молчала, но повернулась, и мне этого хватило, чтобы продолжить.
Я рассказала, как шла тогда домой пешком три остановки, потому что садиться в автобус с таким лицом было стыдно. Как три недели кипела и сочиняла уничтожительные ответы, ни одного из которых, разумеется, не отправила. Как мне хотелось, чтобы этот человек хоть раз попробовал сделать то же самое с нашим финансированием и нашими сроками.
А потом рассказала, что было дальше. Что месяца через два я достала эту заявку и перечитала уже спокойно — и увидела ровно то, что он написал. Добротно и средне. Я делала её не в полную силу, и не потому, что не умею, а потому, что заранее решила, что всё равно не возьмут, и работала вполсилы: чтобы не так обидно было проиграть.
Я переделала её целиком. Выбросила три четверти и собрала заново, уже всерьёз, уже для себя. И на следующий год подала снова. Вот эту, вторую, взяли, она до сих пор работает, и я ею горжусь, а первая, «добротная», так и лежит в ящике как напоминание.
«Понимаешь, — сказала я, — если бы он тогда меня похвалил, я бы так и осталась автором добротной средней заявки. Мне понадобился человек, которому не лень было сказать, что я халтурю».
И добавила то, ради чего, собственно, и пришла: «Это не значит, что тебе должно быть не больно. Мне было больно два месяца, и этого рецензента я до сих пор не люблю. Просто иногда то, что тебя разбило, оказывается единственным, что тебя сдвинуло с места».
* * *
Соня, 18
На следующий день приехала бабушка. Ей, видимо, доложили, в чём было дело, потому что она вошла ко мне без стука, с лицом комиссии по проверке, и сказала: «Показывай».
Я достала папку, предварительно согнав с неё Дарвина, который к тому моменту считал её своей личной собственностью.
Бабушка села, надела очки и стала смотреть. Долго. Каждый лист отдельно, переворачивая их руками, которые всю жизнь что-то перешивали и чинили. Я сидела рядом и готовилась вообще ко всему, включая «вот в наше время рисовали».
Она досмотрела до конца, сложила папку, сняла очки и выдала:
— Ну. Не Шишкин, конечно. Но и не позор.
И это, клянусь, была лучшая рецензия за всю неделю. Я первый раз за пять дней засмеялась, а бабушка обиделась, что я ржу над её мнением.
Рисовать я пока не начала. Папка лежит, Дарвин на ней спит, я к ней не подхожу. Может, через месяц. Может, через два, как у мамы. Хотя я уже поймала себя на мысли о том, что точно знаю, какие три листа оттуда надо выкинуть первыми.
Но одну вещь я заметила. Мама с того дня ни разу не сказала слово «ерунда». Ни про это, ни про что другое вообще. Я специально следила.
Мам, ты не поймёшь, но это оказалось важнее всех правильных слов, которые ты могла бы мне сказать.
Свидетельство о публикации №226102800707