Записки городничего исторический роман

Записки городничего

Часть первая

Глава первая. Снег над Симбирском

Зима 1847 года выдалась ранней.

К ноябрю Симбирск уже укрыло на пол-аршина снегом. Ветер, налетавший со стороны Волги, нёс ледяную крошку, и она хлестала по лицу, как мелкие иглы. Сергей Иванович Березовский, выйдя из тёплой горницы почтовой станции, споткнулся на пороге — подол его пальто, сшитого петербургским портным, зацепился за торчащий гвоздь и треснул. Он не обернулся посмотреть. Что толку смотреть.

У станции стояли сани, гружённые сеном. Возчик, татарин-старик, прищурившись, оглядел его сапоги, ещё хранившие столичную грязь.

— До полицейского управления, — сказал Сергей, и голос его прозвучал хриплее, чем он ожидал. — Сколько?

Старик выставил три пальца. Сергей не стал торговаться, бросил чемодан на кучу сена и сам забрался туда же. Сани тронулись, холодный ветер тотчас забился за воротник, и он понял, что это пальто, сносное в Петербурге, здесь не значило ничего.

По обе стороны дороги низко сидели в снегу бревенчатые избы, из труб лениво поднимался серый дым. Изредка проходили люди в полушубках, взглядывали на него и отводили глаза. Сергей втянул подбородок в воротник и почувствовал на себе запах третьего класса — угольную гарь и чужой пот. Трое суток: из Петербурга в Москву, из Москвы сюда. Николаевская железная дорога до Симбирска ещё не дошла, последний отрезок — на перекладных. В вагоне он сто раз перебрал в уме всё случившееся, и под конец осталась одна мысль: лишь бы выжить.

Три месяца назад он служил писцом в третьем отделении Петербургского полицейского управления — переписывал бумаги, иногда выезжал с обысками по игорным притонам. Он видел, как столоначальник ссыпает в свой ящик изъятые серебряные рубли, и сумма не сходилась с той, что значилась в рапорте. Он составил донесение и подал наверх. Донесение прошло по кругу и вернулось к столоначальнику. Тот вызвал его, похлопал по плечу и сказал: «Молодой человек, у вас большое будущее». На другой день его позвали в кабинет к самому начальнику управления. Тот на донесение даже не взглянул и проговорил, не поднимая глаз: «Вы полагаете себя умнее всех?»

Итог: перевод в Симбирское губернское полицейское управление с понижением до низшего полицейского чина, впредь до особого распоряжения. Это «впредь до особого распоряжения» выхлопотал отец через старые связи. Сперва хотели возбудить дело «о клевете на начальство и злоумышлении». В отцовском письме была одна строка: «Живи. И больше не встревай».

Сани остановились перед илистым косогором. Возчик указал кнутом:

— Полиция. Серый дом наверху.

Сергей поднялся по склону. Снег на косогоре был вытоптан в чёрную жижу, каждый шаг скользил. Наверху стоял двухэтажный бревенчатый дом, у входа — выцветшая вывеска, от краски осталась половина букв. В сенях сидел толстяк в сером суконном мундире и строгал ножом палку, у ног лежал топор. Услыхав шаги, он поднял глаза.

— К кому?

— Березовский. Из Петербурга. С предписанием.

Толстяк сунул нож за пояс, встал и оглядел его сверху донизу. Взгляд задержался на прорехе в подоле пальто, уголок рта дёрнулся.

— Предписание.

Сергей вытащил из внутреннего кармана вчетверо сложенный лист. Толстяк взял его, долго разглядывал на свет из двери — Сергей заподозрил, что тот вовсе неграмотен, — потом хмыкнул и крикнул внутрь:

— Полицмейстер! Из Петербурга!

Внутри послышался кашель, затем скрип отодвигаемого стула.

Кабинет был невелик: дубовый стол занимал едва ли не половину, на нём громоздились кипы бумаг, меж ними хоронился стакан. Полицмейстер — лысеющий мужчина лет пятидесяти в домашней серой блузе, ворот расстёгнут, из-под неё видна пожелтевшая от стирки рубаха. Он долго читал предписание, поглаживая пальцем бумагу, точно дорогую вещь.

— Березовский, — заговорил он наконец, с волжским, тягучим выговором. — Третье отделение Петербургского управления. Писец. — Он поднял глаза, мутные, но с живою искоркой где-то в глубине, и та искорка двигалась. — Кому дорогу перешёл?

Сергей молчал.

Полицмейстер усмехнулся и бросил предписание на стол.

— Не хочешь — не говори. У нас тут не принято выспрашивать. В Симбирске всякий знает: из Петербурга приезжают десять человек, девять — с повинной головой. Десятый — сумасшедший. — Он отхлебнул из стакана, чай остыл, и поставил его обратно. — Что умеешь?

— Писать. Считать. Разбираться в бумагах.

— Грамоте разумеешь. — Полицмейстер кивнул, будто удостоверяясь в редкости. — Грамоте — хорошо. У меня из городовых двое собственного имени написать не могут. — Он поднялся, обошёл стол, встал перед Сергеем. Ростом невысок, но плечист, вблизи от него пахло табаком и кислой капустой. — С завтрашнего дня пойдёшь на улицу. Третий участок, нижняя часть города. При тебе будет старик Каменев. Он тебя кормит, ты его зовёшь «ваше благородие» и не перечишь. Пьёт он — не замечай. Дерётся — тоже не замечай. Понял?

Сергей открыл рот, чтобы сказать что-нибудь про долг и закон. Полицмейстер поднял руку:

— Мне без разницы, какие порядки ты из Петербурга привёз. В Симбирске порядок один: не наделай мне хлопот. Наделаешь — не защищу. Ты человек, брошенный из Петербурга, здесь умрёшь — никто не спросит.

Последнее было сказано буднично, как о том, что снегу нынче немало.

Сергея провели в боковую комнату во дворе. Узкая кровать, кривой на одну ногу стол, железная печка, из стыка трубы сочился дым, стена над ней была черна. Провожатый — толстяк, впоследствии оказавшийся Соловьёвым, сторожем и за всё при полицмейстере, — бросил на стол ключ:

— Печку топи сам. Дрова в сарае, береги. Каменев за тобой зайдёт утром, не проспи.

Когда дверь закрылась, Сергей ещё долго сидел на кровати. Чемодан стоял у ног нераспечатанный. На стекле нарос иней, он соскрёб его ногтем и выглянул. Симбирск лежал внизу под снегом, церковные купола один за другим уходили вдаль, Волга вдали осталась серо-белой щелью. Он вспомнил Невский проспект, медную лампу в коридоре управления, всегда начищенную до блеска, вспомнил, как скрипело перо по бумаге, когда он писал то донесение. Тогда этот звук казался ему звуком справедливости. Теперь — звуком глупости.

Он лёг, когда в железной печке уже погасли последние угли. Одеяло пахло камфарой и чужим потом. Он накрылся сверху пальто и свернулся. Холод лез из щелей в стене, неторопливо, вплотную к коже.

Наутро, едва рассвело, пришёл старик Каменев. Приземистый, лет пятидесяти с лишним, с красным лицом, на носу несколько обмороженных трещин. В серо-жёлтой грубой куртке, на поясе короткий тесак в ножнах, в руке — палка в рост плеча, наверху ржавое железное остриё. Это, как потом узнал Сергей, называлось «алебардой» и полагалось по уставу, но Каменев пользовался ею в основном как посохом, а иногда тыкал ею в придорожные сугробы — проверить, нет ли под ними замёрзшего. Он оглядел Сергея, взгляд задержался на сапогах, но ничего не сказал, только достал из-за пазухи плоскую фляжку, отвинтил, глотнул и протянул.

Сергей покачал головой. Каменев пожал плечами и спрятал фляжку.

— Пошли, петербургский. Покажу тебе твоё хозяйство.

Третий участок лежал в нижней части города. От полицейского дома наверху — вниз, к Волге: чем дальше, тем уже улицы, грязнее снег, ниже дома. Каменев шёл впереди, шагом небыстрым, но не останавливаясь. Он тыкал палкой:

— Эта улица — Торговая. В базарные дни народу много, и воров много. Воры — твоя забота, но сперва научись различать, кто вор. Не различишь — не лезь, побьют — я не в ответе. — Он свернул в переулок. По обе стороны кривые бревенчатые избы, в снегу — гнилая капуста и черепки. — А это Татарский переулок. Живут татары, кожевенным делом промышляют. Не буянят, и ты их не трогай. Они веру свою веруют, ты свою — друг другу не мешайте. — В конце переулка был колодец, сруб обледенел, женщина, согнувшись, крутила ворот. Каменев кивнул ей, она не ответила. — Этот колодец. Третьего дня кто-то бросил туда дохлую кошку. Ты проверял?

Сергей опешил:

— Я только приехал.

— Знаю, что только приехал. Я спрашиваю: проверял или нет.

Каменев обернулся, посмотрел на него — глаза, выстуженные ветром, красные, без выражения, но и без злобы.

— Петербургские порядки я знаю. Сперва бумаги, потом запрос, потом по инстанциям. Здесь такого нет. Кто-то бросил кошку — иди и спрашивай. Дом за домом. Не дознаешься — сиди карауль. Дождёшься, пока придут ещё раз бросать, — и бери. Возьмёшь — выпори, пусть вытащит кошку, и делу конец. Хочешь рапорт писать — пиши, отдай мне, я из него цигарку скручу.

Сергей не ответил. Каменев ещё раз приложился к фляжке и протянул её. На этот раз Сергей взял. Водка была дрянная, драла горло, но грела.

Пошли дальше. На чуть более широком перекрёстке Каменев остановился и указал палкой на покосившуюся деревянную будку с круглой крышей, серая краска облупилась, одна створка двери отсутствовала, внутри черно.

— Твой пост. Прежний городовой сбежал в деревню землю пахать. Прибери — жить можно. Не хочешь в боковушке — перебирайся сюда, ближе к своему участку. — Он помолчал. — Только ночью холодно. Печку сам починишь.

Сергей заглянул в будку. На полу — тряпьё и сухая трава, в углу мышиный помёт. В глубине — дощатый настил на козлах, видимо, для сна. Он поставил чемодан на настил и обернулся:

— Когда начинать?

Каменев, кажется, не ждал такого вопроса. Он склонил голову набок, оглядел Сергея, будто заново прикидывал вес копны сена.

— Сегодня. Сейчас. — Он достал из-за пояса жестяной свисток и бросил ему. Сергей поймал, жесть обожгла холодом, прилипла к руке. — Что случится — свисти. Кто услышит — придёт. Только не надейся шибко. Нынче всякий своё дело блюдёт, до чужого охотников нет. — Он повернулся уходить, сделал несколько шагов и остановился, не оборачиваясь; голос ветер срезал наполовину: — Да вот ещё. На Торговой, в восточном конце, лоток с медовым сбитнем, хозяин Кузнецов. Он в месяц три рубля в управление вносит. Его не трогай. Прочее — как знаешь.

Сергей стоял со свистком у порога будки. Спина Каменева всё уменьшалась в снегу и наконец свернула в переулок.

С Волги тянуло — сыростью речного льда. Неподалёку на Торговой скрипели полозья, слышался чей-то выкрик. Сергей поглядел на свисток, жесть подёрнулась тонкой ржавчиной. Он протёр его рукавом, надел шнурок на шею и опустил свисток за пазуху, к груди. Холодный.

Потом он пошёл на Торговую. Сапоги ступали по грязному снегу: скрип, скрип. Проходя мимо лотка со сбитнем, он взглянул: хозяин, круглолицый, наливал сбитень старухе, ложка звонко стукалась о котелок. Три рубля. Сергей запомнил и не остановился.

На углу Торговой в снегу лежал пьяный, пол-лица уткнулось в наст, рядом стояли двое, руки в карманах, смотрели, и никто не поднимал. Сергей подошёл, присел, перевернул пьяного. Тот дышал, бормотал что-то, разило спиртным. Сергей оттащил его к стене, усадил. Стоявшие разошлись.

Он поднялся, отряхнул снег с рук и пошёл дальше по улице. Свисток за пазухой понемногу согревался.

Снег всё шёл. Мелкий, частый, будто просеянный сквозь сито.

---

Глава вторая. Три рубля

Кошку в колодце Сергей нашёл на второй день.

Точнее, нашёл не он, а мальчишка-татарчонок лет десяти, который крутился возле колодца с утра, сунув руки в рукава, и наконец подошёл и дёрнул Сергея за полу пальто. Сергей как раз стоял и смотрел на воду — чёрную, неподвижную, с плавающей у берега ледяной кашей.

— Дяденька, — сказал мальчишка. — Она там. На камне лежит. Я видел.

Сергей посмотрел на него. Мальчишка был в отцовском тулупе, рукава болтались ниже пальцев, на щеках — морозные пятна.

— Как тебя звать?

— Али.

— Али, а ты давно здесь живёшь?

— Всегда.

— Кто кошку бросил, видел?

Мальчишка помолчал, шмыгнул носом, оглянулся на избы.

— Дяденька, а вы меня не выдадите?

Сергей присел на корточки, чтобы быть с ним вровень.

— Если ты говоришь правду — не выдам.

— Это Тимоха, с кожевенного двора. Он хвастался. Говорил, что бросил, потому что она у него рыбу таскала.

Сергей выпрямился. Кожевенный двор был в конце переулка, за высоким забором, откуда тянуло кислым запахом дублёной кожи. Он уже проходил мимо, видел ворота и двух-трёх работников, которые на него посмотрели и отвернулись.

— Спасибо, Али.

Мальчишка убежал. Сергей постоял ещё немного, глядя на воду, потом поднял бадью с воротом, привязал к верёвке железный крюк, что нашёл в будке, и стал опускать. Со второго раза зацепил. Кошка была мокрая, тяжёлая, скользкая. Он вытащил её, положил на снег у сруба. Пегая, с белым пятном на боку. Окоченела.

С кожевенного двора он пошёл не сразу. Сначала вернулся в будку, просушил пальто у печки, которую накануне худо-бедно починил — труба теперь дымила меньше, но всё равно сизый дымок сочился из стыка. Потом сел на настил и стал думать.

Кошка — дело мелкое. Тимоха — работник с кожевенного двора, а двор принадлежал купцу второй гильдии Пантелееву. Пантелеев, как он успел узнать от словоохотливого Соловьёва, был человек солидный, в городской думе, дружен с полицмейстером. Три рубля в месяц Кузнецов вносил, а сколько вносил Пантелеев — об этом Соловьёв говорить не стал, только посмотрел на Сергея, как на дурака.

Всё это было очень просто. Можно было сходить на двор, найти Тимоху, сказать ему: вытащи кошку из колодца, вымой сруб и больше не бросай. Тимоха бы поворчал, но сделал. И кошка была бы похоронена, и колодец чист. И никто бы ничего не узнал, и Пантелеев бы не обиделся, и Каменев бы не сказал ни слова.

Сергей сидел на настиле и вертел в руках свисток.

Потом встал, надел пальто, сунул свисток за пазуху и пошёл на кожевенный двор.

Ворота были приоткрыты. Во дворе, в кожухах и фартуках, трое работников развешивали шкуры на козлах. Четвёртый, молодой, белобрысый, с красными руками по локоть, таскал воду из бочки. Сергей остановился в воротах.

— Тимофей здесь?

Белобрысый обернулся. Лицо у него было простое, широкое, с веснушками, какие бывают у людей, которые много времени проводят на воздухе.

— Ну я.

— Кошку в колодец ты бросил?

Работники за спиной Тимохи перестали развешивать шкуры. Один, постарше, с седой бородой, шагнул было вперёд, но Тимоха его остановил — рукой, небрежно, как хозяин.

— Какую кошку?

— Пегую. С белым пятном на боку. Ты хвастался, что бросил, потому что она у тебя рыбу таскала.

Тимоха усмехнулся. Усмешка у него вышла кривая, не весёлая.

— А ты кто такой? Новый, что ли? Из Петербурга?

— Городовой третьего участка. Березовский. Кошку достань, колодец вычисти. И чтобы больше такого не было.

Тимоха оглянулся на своих. Седобородый смотрел в землю. Второй, жилистый, с косым шрамом на подбородке, ухмылялся.

— Слышь, петербургский, — сказал Тимоха, и голос у него стал другим, тише и твёрже. — Ты тут неделю. А я тут десять лет. И колодец этот — не твой. И кошка — не твоя. Иди своей дорогой, пока цел.

Сергей не двинулся.

— Кошку достань, — повторил он. — Или я сам достану, а тебя препровожу в управление. За антисанитарию в общественном колодце. Штраф — рубль серебром. Не заплатишь — под арест на трое суток.

Тимоха шагнул к нему. За ним шагнул шрамоватый. Седобородый остался стоять.

— Ты мне угрожаешь? — спросил Тимоха. — На дворе Пантелеева?

— Я тебе закон говорю.

— Закон, — Тимоха сплюнул на снег. — Закон у нас Пантелеев. А ты — никто. Понял?

Сергей понял, что сейчас его ударят. Не потому, что Тимоха был злодей, а потому что иначе, при своих, он не мог. Он уже видел, как у шрамоватого сжался кулак.

Он не стал ждать. Свисток он выхватил из-за пазухи и дунул — коротко, пронзительно, на всю улицу. Звук вышел неожиданно громкий, резкий, он заметался между избами, отскочил от забора.

Тимоха остановился. Шрамоватый тоже.

— Это тебе не поможет, — сказал Тимоха, но уже без прежней уверенности. — Никто не придёт.

Никто и не пришёл. Сергей знал, что не придёт. Он дунул ещё раз, а потом опустил свисток и сказал, глядя Тимохе в глаза:

— Я приду завтра. С понятыми. С бумагой из управления. И тогда это будет уже не кошка. Тогда это будет сопротивление городовому при исполнении. А за это, Тимофей, не рубль. За это — суд. И Пантелеев твой за тебя не впишется, потому что ему самому не нужен скандал с губернским правлением. Понял?

Тимоха молчал. Шрамоватый опустил кулак.

Сергей повернулся и пошёл к воротам. Спиной он чувствовал их взгляды, и между лопаток было холодно, и он шёл ровно, не ускоряя шага, потому что знал: если он побежит, они бросятся за ним.

За воротами он всё-таки обернулся. Тимоха стоял на том же месте, глядя ему вслед. Седобородый что-то говорил ему, тихо.

Сергей пошёл в будку. Руки у него дрожали, и он спрятал их в карманы.

Вечером пришёл Каменев. Без стука, просто открыл дверь и встал в проёме, заполнив его собой. В будке было тепло — печка наконец-то работала как надо.

— Сказывали, ты на кожевенный двор ходил, — сказал он.

Сергей сидел на настиле, чинил ремень свистка. Не поднял головы.

— Ходил.

— С Пантелеевым говорить не хочешь?

— Хочу кошку из колодца убрать.

Каменев помолчал. Потом вошёл, прикрыл за собой дверь, сел на табурет у печки. Достал фляжку, отпил, на этот раз не предложил.

— Пантелеев — человек серьёзный. У него двор, у него лавки, у него в думе голос. Он на тебя управу найдёт.

— Найдёт, — согласился Сергей.

— И меня найдёт. И полицмейстера.

Сергей поднял голову.

— Вы мне сами сказали: кошку достань. Дом за домом спрашивай. Я спросил. Нашёл. Теперь надо, чтобы достали.

Каменев смотрел на него долго. В печке потрескивали дрова.

— Я тебе сказал — кошку достань, — проговорил он наконец. — Я не говорил — иди на Пантелеева.

— А если не на Пантелеева, то как?

Каменев не ответил. Он встал, спрятал фляжку, пошёл к двери. На пороге остановился.

— Завтра с утра сходи к Кузнецову. Сбитень попей. — Он помолчал. — И про Пантелеева забудь. Кошку сам достань, если уж так приспичило. Тимоху не трогай. Понял?

Сергей не ответил. Каменев вышел.

Утром он пошёл к Кузнецову. Не потому, что хотел сбитня, а потому, что надо было посмотреть на человека, которому Каменев велел не мешать. Лоток стоял на том же месте, у восточного конца Торговой, под навесом из рогожи. Кузнецов, круглолицый, в чистом фартуке, с ложкой в руке, увидел его издалека и заулыбался — широко, приветливо, как старому знакомому.

— Ваше благородие! Новый городовой! Слышал, слышал. Сбитня? С морозца — самое то.

Сергей взял кружку. Сбитень был горячий, с мёдом и имбирём, и правда хорош. Он пил медленно, глядя на улицу. Кузнецов суетился рядом, вытирал стойку, хотя она была чистая.

— А что, — сказал Сергей, — Пантелеев часто тут ходит?

Кузнецов на мгновение замер. Улыбка осталась, но глаза стали другими — настороженными.

— Ходит, — сказал он. — Как не ходить. У него лавка на углу.

— А ты с ним как?

— Да как со всеми, ваше благородие. Торгуем помаленьку.

Сергей допил сбитень, поставил кружку.

— Спасибо. Хороший сбитень.

— Заходите, ваше благородие! Всегда рад!

Сергей пошёл прочь и спиной чувствовал, как улыбка Кузнецова гаснет.

Вернувшись к колодцу, он увидел, что кошки на снегу у сруба нет. Кто-то убрал. Может, Али, может, кто другой. Сруб был чище — кто-то выскреб лёд у края. Сергей постоял, глядя на воду, и вдруг понял, что Тимоха всё-таки сделал это. Сам. Ночью, пока никто не видел.

Он не стал выяснять. Просто пошёл дальше по улице.

Но к вечеру на Торговой случилось другое. Кто-то разбил лоток Кузнецова. Не просто разбил — разнёс: навес из рогожи сорван, котёл опрокинут, сбитень разлился по снегу и замёрз жёлтой лужей. Сам Кузнецов сидел на земле, привалившись спиной к столбу, и вытирал разбитый нос рукавом. Возле него топтались двое — те самые, что вчера стояли рядом с пьяным и смотрели.

Сергей подошёл.

— Кто?

Кузнецов поднял на него глаза. В них не было ни злобы, ни страха — только усталость.

— Ваше благородие, — сказал он тихо, — идите своей дорогой. Прошу вас. Идите.

— Кто это сделал?

— Никто. Я сам. Упал.

Сергей посмотрел на разбитый нос, на разгромленный лоток, на жёлтую лужу.

— Кузнецов.

— Идите, — повторил тот, и голос его дрогнул. — Пока целы.

Сергей постоял ещё немного. Потом повернулся и пошёл к будке. За спиной было тихо.

В будке он сел на настил и долго сидел, глядя на печку. Свисток лежал рядом. За стеной выл ветер.

Он думал о трёх рублях, которые Кузнецов вносил в управление, и о том, сколько вносил Пантелеев, и о том, почему полицмейстер велел не трогать Кузнецова, и о том, почему Каменев велел не трогать Пантелеева, и о том, почему Кузнецов говорит «идите своей дорогой», когда его только что избили.

Ответ был простой. Он весь был в этих трёх рублях, и в той сумме, что вносил Пантелеев, и в том, что Кузнецов платил за защиту, которой не получил.

Сергей встал, надел пальто, сунул свисток за пазуху и вышел.

Он шёл к полицмейстеру.

---

Глава третья. Бумага

Полицмейстер сидел за тем же столом, что и в первый день, только теперь перед ним стояла не одна чашка, а две, и вторая — для гостя. Он сам её подвинул, когда Сергей вошёл.

— Садись.

Сергей сел. Чай был горячий, с травами, и пах не так, как в трактире, а по-домашнему — мятой и сушёной малиной. Полицмейстер молчал, пока он не отпил.

— Ну?

Сергей поставил чашку.

— Кузнецова избили. Лоток разбили. Я спрашивал, кто, — он не сказал. Сказал, что упал сам.

Полицмейстер кивнул, будто ждал именно этих слов.

— И что дальше?

— Дальше я хочу знать, кто это сделал. И почему Кузнецов боится говорить.

Полицмейстер откинулся на спинку стула. Стул скрипнул. Он смотрел на Сергея долго, без злобы, скорее с любопытством, как смотрят на человека, который на спор полез в прорубь.

— А ты сам как думаешь?

— Думаю, это люди Пантелеева. Думаю, Кузнецов платит управлению три рубля в месяц, но Пантелееву платит больше. Или, может, не платит, но Пантелеев считает, что должен. Думаю, вы об этом знаете.

Полицмейстер не изменился в лице. Только взял свою чашку и отпил.

— Слушай меня внимательно, Березовский. Я тебе сейчас не начальник. Я тебе старик, который тут двадцать лет сидит. — Он поставил чашку. — Ты думаешь, я не знаю, что Пантелеев держит половину нижнего города? Знаю. Ты думаешь, я не знаю, что Кузнецов платит мне три рубля, а Пантелееву — десять и ещё товаром? Знаю. — Он подался вперёд. — Ты думаешь, я не знаю, что тебя из Петербурга прислали, чтобы ты тут сдох тихо и не мешал? Тоже знаю.

Сергей молчал.

— Вопрос не в том, кто что знает, — сказал полицмейстер. — Вопрос в том, что ты с этим сделаешь. У тебя два пути. Первый: забыть про Кузнецова, про Пантелеева, про кошку. Служить тихо, как все. Через год-два, глядишь, вернут в Петербург, или тут останешься, женишься, дом поставишь. Люди так живут. Не худо живут.

— А второй?

— Второй: ты начинаешь копать. — Полицмейстер вздохнул. — Тогда, Березовский, я тебе не помощник. Я тебя даже прикрою, если смогу, но не надейся. Пантелеев не просто купец. У него брат в губернском правлении. У него свояк в Сенате. Он на меня бумагу может написать — и напишет, если почувствует, что запахло жареным. А я, знаешь, не хочу на старости лет под суд.

— Понял, — сказал Сергей.

— Ничего ты не понял, — сказал полицмейстер устало. — Но иди. И подумай до утра. Утром придёшь — скажешь.

Сергей встал. У двери обернулся.

— Ваше высокоблагородие. А если я всё-таки начну копать — вы меня выдадите?

Полицмейстер посмотрел на него. В мутных глазах мелькнуло что-то — не злоба, скорее сожаление.

— Иди, — сказал он. — До утра.

Утром Сергей не пришёл к полицмейстеру. Он пошёл на Торговую.

Кузнецов уже стоял у своего разбитого лотка. Навес из рогожи он кое-как натянул на прежнее место, котёл вымыл, но сбитня не варил — сидел на перевёрнутом ящике и смотрел в землю. Нос у него распух, под глазами налились синяки.

Сергей сел рядом на такой же ящик.

— Кузнецов. Я не уйду.

Тот поднял голову.

— Ваше благородие…

— Я не уйду, — повторил Сергей. — Но мне нужна твоя помощь. Один я ничего не сделаю. Мне нужно, чтобы ты сказал, кто тебя бил. Мне нужно, чтобы ты написал бумагу. И мне нужно, чтобы ты не боялся.

Кузнецов долго молчал. Потом горько усмехнулся, и усмешка вышла кривой — губа треснула.

— Не боялся, — повторил он. — Легко вам говорить, ваше благородие. Вы тут неделю. У вас в Петербурге, поди, дом каменный, а тут у меня лоток, и жена, и трое детей. Мне не бояться — это мне их кормить нечем будет.

— А если Пантелеев и дальше будет тебя бить? Что тогда?

— Тогда я и вовсе разорюсь, — сказал Кузнецов просто. — Только если я на него бумагу напишу, он меня в порошок сотрёт. У него связи. У него брат в губернии. А у меня — ложка да котёл.

Сергей помолчал.

— А если я найду тебе защиту? Не свою. Настоящую. Из губернии.

Кузнецов посмотрел на него с сомнением.

— Какую защиту?

— Пока не знаю. Но найду. — Сергей встал. — Ты пока сбитень не вари. Скажи, что заболел. Дня три. Мне нужно время.

Кузнецов ничего не ответил. Сергей пошёл прочь.

В управлении его ждали.

Не полицмейстер — тот сидел у себя и на Сергея не взглянул, когда он проходил мимо. Ждал другой человек: сухонький, в синем вицмундире, с чернильницей на цепочке и папкой под мышкой. Он стоял в коридоре у окна и делал вид, что рассматривает улицу. Когда Сергей поравнялся с ним, он обернулся.

— Господин Березовский? Письмоводитель губернского правления, Колычев. — Он протянул руку. Рука была сухая, холодная. — Мне поручено ознакомиться с вашим делом. Не уделите ли минуту?

Сергей посмотрел на него. Лицо у Колычева было вежливое, гладкое, ни одной морщины, хотя на вид ему было под сорок. Глаза — светлые, пустые.

— Уделю, — сказал Сергей.

Они прошли в пустую комнату рядом с кабинетом полицмейстера — там стоял стол и два стула, на столе лежала стопка бумаг. Колычев сел, раскрыл папку, достал лист.

— Вот, — сказал он. — Жалоба. От купца второй гильдии Пантелеева. На городового третьего участка Березовского. Якобы вы, — он поднял глаза, — незаконно вторглись на его двор, угрожали его работнику, требовали денег и грозили арестом.

Сергей взял лист. Бумага была написана аккуратно, красивым писарским почерком. В ней говорилось, что городовой Березовский «в неустановленное время, в нетрезвом виде, ворвался на кожевенный двор, где учинил беспорядок и угрожал побоями работнику Тимофею Козлову, требуя мзды». Ниже стояла подпись Пантелеева и двух свидетелей — седобородого и шрамоватого.

— Это ложь, — сказал Сергей.

— Я не следователь, — мягко сказал Колычев. — Я письмоводитель. Моё дело — собрать бумаги. Ваше дело — написать объяснение. — Он помолчал. — Я бы советовал вам написать его сегодня. Пока дело не ушло к губернатору.

— А если я напишу?

— Тогда дело пойдёт своим чередом. — Колычев пожал плечами. — Вас могут уволить. Могут перевести ещё ниже — в уезд, в заштатный город. Могут оставить, если найдётся, кому за вас попросить. — Он посмотрел на Сергея внимательно. — Вам есть, кому попросить?

Сергей не ответил. Он думал об отце, о его письме, о той строке: «Живи. И больше не встревай». Отец был старый, больной, в отставке. Он не мог помочь. Он и это-то письмо писал, наверное, через третьи руки.

— Я напишу объяснение, — сказал Сергей.

— Вот и хорошо, — сказал Колычев, поднимаясь. — К завтрашнему утру. На имя начальника губернского правления.

Он ушёл. Сергей остался сидеть за пустым столом, глядя на лист с обвинением. Потом взял перо, обмакнул в чернильницу — чернила были густые, чёрные, — и стал писать.

Он писал не объяснение. Он писал рапорт.

«Его высокоблагородию начальнику Симбирского губернского правления от городового третьего участка Березовского. Рапорт.

Доношу, что сего числа мною обнаружены в общественном колодце на Татарском переулке признаки умышленного загрязнения воды. При опросе жителей установлено, что в колодец была брошена дохлая кошка. Виновный, работник кожевенного двора купца Пантелеева Тимофей Козлов, сознался в содеянном и по моему требованию колодец очистил.

Одновременно доношу, что в тот же день на Торговой улице был разгромлен лоток медового сбитня, принадлежащий мещанину Кузнецову, а сам Кузнецов избит. Свидетели — двое неизвестных, находившихся при лотке накануне. Полагаю, что разгром учинён по указанию купца Пантелеева, о чём Кузнецов, опасаясь мести, говорить отказывается.

Прошу о расследовании.

Городовой Березовский».

Он перечитал написанное, поставил дату и подпись. Потом сложил лист, запечатал и пошёл к полицмейстеру.

Полицмейстер сидел всё там же, за столом, и смотрел в окно. Когда Сергей вошёл, он не обернулся.

— Написал?

— Написал. Только не то, что от меня ждут.

Полицмейстер медленно повернул голову.

— Что ты написал?

Сергей положил лист на стол.

— Рапорт о том, что случилось на самом деле. Про кошку. Про Кузнецова. Про Пантелеева.

Полицмейстер взял лист, развернул, прочитал. Читал он долго, шевеля губами. Потом положил лист обратно на стол и поднял глаза.

— Ты знаешь, что ты сейчас сделал?

— Знаю.

— Нет, — сказал полицмейстер тихо. — Не знаешь. Ты думаешь, что написал правду и правда тебя защитит. А правда, Березовский, она как снег. Она ложится, а потом её вытаптывают. — Он постучал пальцем по листу. — Пантелеев эту бумагу прочитает раньше, чем губернатор. И знаешь, что он сделает?

— Что?

— Он напишет другую бумагу. Про тебя. И в ней будет написано, что ты сам, городовой Березовский, пьянствовал на Торговой, требовал с Кузнецова деньги, а когда тот отказал — разгромил его лоток и избил его самого. А потом пришёл на двор Пантелеева и требовал ещё. И свидетели у него уже есть. — Полицмейстер помолчал. — Я не смогу тебя защитить, Березовский. Я тебе это вчера сказал. И ты всё равно полез.

Сергей стоял прямо.

— Ваше высокоблагородие. Я присягу давал.

Полицмейстер смотрел на него долго. Потом вздохнул, взял перо и написал на листе резолюцию: «К делу. Передать в губернское правление». Подписался. И поставил лист на край стола.

— Иди, — сказал он. — И до завтрашнего утра не попадайся мне на глаза.

Сергей вышел.

Вечером в будку пришёл Али. Постучал, потом открыл дверь и просунул голову.

— Дяденька. Вас там ищут.

Сергей сидел на настиле, чинил крюк, которым доставал кошку из колодца. Поднял голову.

— Кто ищет?

— Двое. С кожевенного двора. Тот, что белобрысый, и ещё один, с бородой. Они у рынка стоят. Спрашивают, где ты живёшь.

Сергей положил крюк. Посмотрел на Али.

— А ты им сказал?

Мальчишка замотал головой.

— Не. Я сказал, что не знаю. — Он помолчал. — Дяденька, а вы их побьёте?

Сергей усмехнулся.

— Не знаю, — сказал он честно. — Поглядим.

Он встал, надел пальто, сунул свисток за пазуху. Потом достал из-под настила топор — тот самый, что видел в первый день у Соловьёва, только теперь он был его, из управления, выдали вместе с будкой. Топор был тупой, но тяжёлый.

— Али, — сказал он. — Беги домой. И скажи своим: если кто спросит про меня — пусть говорят, что не знают.

Мальчишка убежал. Сергей постоял ещё немного в дверях будки, глядя на улицу. Снег шёл, крупный, мокрый, и в нём тонули звуки.

Потом он погасил печку, запер дверь и пошёл на рынок — не огородами, а прямо по улице, чтобы его видели.

---

Глава четвёртая. Алсу

У рынка было пусто. Не потому, что поздно — до вечерней молитвы ещё далеко, — а потому, что снег валил стеной, и всякий, у кого была хоть капля разума, сидел дома. Сергей шёл по середине улицы, слыша, как хрустит под сапогами наст, и чувствуя, как пальто тяжелеет от налипшего снега.

Они ждали его у водопроводного колодца — там, где Торговая сворачивала к реке. Двое. Белобрысый Тимоха — тот самый, что бросал кошку, — и второй, жилистый, со шрамом на подбородке. Тот самый, что сжимал кулак на кожевенном дворе. Оба в полушубках, руки в карманах, шапки надвинуты.

Сергей остановился в десяти шагах.

— Вечер добрый, — сказал он.

— Добрый, — отозвался Тимоха. — А мы тебя ждём, петербургский. Поговорить надо.

— Говори.

Тимоха вышел вперёд. Снежинки садились ему на брови, на белые ресницы, и он щурился.

— Ты бумагу написал. На Пантелеева. Про кошку, про Кузнецова. — Он сплюнул в снег. — Пантелеев обиделся. Сильно. Сказал, чтобы мы с тобой объяснились. По-хорошему.

— А если не по-хорошему?

Шрамоватый шагнул сбоку, обходя его, — Сергей заметил краем глаза, как он смещается, чтобы отрезать дорогу к улице. Ловко. Значит, не впервые.

— По-хорошему — это ты уезжаешь, — сказал Тимоха. — Обратно в Петербург или куда хочешь. Скажем, что так и было. А Пантелеев прощает. По-плохому — ну, тут уж как получится.

Сергей не двинулся.

— Я не уеду.

Тимоха вздохнул, будто и вправду надеялся обойтись словами.

— Ну, как знаешь.

Он ударил первым — коротко, без замаха, кулаком в лицо. Сергей успел дёрнуть головой, но удар всё равно пришёлся в скулу, и в глазах вспыхнуло. Он качнулся назад, выхватил свисток, но шрамоватый был уже рядом и сбил его с ног — подсечкой, сноровисто, как учили. Сергей упал спиной в снег, свисток вылетел из руки.

Тимоха навалился сверху, придавил коленом. Сергей рванулся, попал кулаком куда-то в бок, но шрамоватый уже держал его за руки.

— Лежи, — сказал Тимоха. — Не дёргайся, петербургский. Может, ещё жив останешься.

Он замахнулся.

Свистка не было. Сергей рванул руку, вывернулся — но шрамоватый держал крепко. Он видел, как над ним поднимается кулак, как летят с него снежинки, и думал только одно: «Вот и всё».

Кулак не опустился.

Откуда-то сбоку, из переулка, донёсся женский голос — высокий, резкий, — и он крикнул что-то по-татарски. Тимоха замер. Шрамоватый обернулся.

Сергей не понял слов. Он понял только, что голос был молодой и что в нём не было страха.

Тимоха выругался. Шрамоватый отпустил руки Сергея.

Из переулка вышли трое — нет, четверо, — в полушубках и скуластых шапках. Впереди — девушка в тёмном платке, концы которого были замотаны вокруг шеи, и в руке у неё был не нож, не топор, а просто длинная палка. За ней — седой старик, тот самый Али-старик, отец мальчишки, и ещё двое молодых татар из Татарского переулка.

— Уйди, — сказал Тимоха девушке. — Не твоё дело.

Девушка ответила по-татарски, коротко и зло. Старик перевёл:

— Она говорит: этот человек вытащил кошку из нашего колодца. Наш колодец. Наша вода. Ты бросил туда грязь — теперь уходи сам.

Тимоха шагнул было к ней. Девушка не отступила. Палка в её руке чуть поднялась.

— Тимоха, — сказал шрамоватый тихо. — Их больше.

Тимоха оглянулся. Из переулка выходили ещё двое, потом ещё один. Молча, без криков, просто вставали в снегу и смотрели.

Тимоха выругался ещё раз, сплюнул и, не глядя на Сергея, пошёл прочь. Шрамоватый двинулся за ним. У водопроводного колодца остался только след от их сапог да вытоптанный снег.

Сергей сел. Голова гудела, из разбитой губы текла кровь, но кости были целы. Девушка подошла и остановилась рядом, глядя на него сверху вниз. Вблизи она была ещё красивее, чем показалось: смуглая, с большими тёмными глазами, с высокими скулами и тонкой бровью, которая сейчас была сердито сведена.

— Встать можешь? — спросила она по-русски, и голос у неё оказался ниже, чем в крике.

Сергей кивнул, поднялся, опираясь на палку, которую она ему протянула. Ещё раз кивнул — уже старику и остальным:

— Спасибо.

Старик сказал что-то по-татарски. Девушка ответила ему. Потом обернулась к Сергею:

— Он говорит, ты глупый. Один против двоих. — Она помолчала. — И ещё он говорит, что кошку ты правильно достал.

Сергей вытер губу рукавом.

— Как тебя зовут?

Девушка посмотрела на него. Снежинки таяли на её платке, на ресницах.

— Алсу.

— Березовский. Сергей.

— Я знаю, кто ты, — сказала она. — Тебя весь переулок знает. — Она повернулась и пошла к переулку, не оглядываясь. Старик и молодые двинулись за ней.

Сергей стоял в снегу и смотрел, как они уходят. Потом поднял свисток, выпавший из руки, — он лежал в снегу в трёх шагах, — отряхнул и сунул за пазуху.

Ночью он не спал. Голова болела, губа распухла, и во рту был вкус крови. Он сидел на настиле, привалившись спиной к стене, и слушал, как воет ветер в трубе.

А утром его вызвали в губернское правление.

Сергей шёл туда с тяжёлым сердцем. Он ждал, что его встретят бумагой от Пантелеева, что Колычев снова будет улыбаться своей гладкой улыбкой, что дело кончится увольнением или, хуже того, переводом ещё ниже — в заштатный городишко, где нет ни рынка, ни колодца, ни Алсу.

Губернское правление помещалось в большом каменном доме на главной площади. Сергей поднялся по лестнице, вошёл в приёмную и назвал себя. Письмоводитель — не Колычев, другой, постарше, в очках — посмотрел на него, потом на бумагу у себя на столе, потом снова на него.

— Проходите, — сказал он. — Вас ждут.

В кабинете за столом сидел человек в вицмундире с орденом на шее, седой, с усталыми глазами. Перед ним лежал лист — тот самый рапорт Сергея. Рядом — другой лист, с гербовой печатью.

— Городовой Березовский? — спросил человек.

— Так точно, ваше превосходительство.

Человек взял второй лист.

— Из Петербурга. Из третьего отделения. — Он поднял глаза. — На ваш рапорт пришёл ответ. Сверху.

Сергей стоял, не двигаясь.

— Вам предписано продолжить расследование, — сказал человек. — По делу о разгроме лотка Кузнецова. С привлечением всех виновных, независимо от их положения. — Он помолчал. — Бумага подписана. Дело взято на контроль. — Он посмотрел на Сергея внимательно. — Вы знаете, кто за вас вступился?

Сергей не знал. Он думал об отце, но отец не мог. Он думал о ком-то из Петербурга, но не знал, кто бы это мог быть.

— Не знаю, ваше превосходительство.

Человек усмехнулся.

— И я не знаю. Но в бумаге сказано: «Не оставить без последствий». — Он положил лист на стол. — Что ж. Продолжайте, городовой. Ищите свидетелей. И если понадобится — придите ко мне. Меня зовут Андрей Петрович Соколов. Я — советник правления. — Он помолчал. — Пантелеев — человек с весом, но не настолько, чтобы ссориться с Петербургом. Если у вас есть доказательства — действуйте.

Сергей вышел на улицу и постоял на ступенях. Снег валил, крупный, мокрый. Он смотрел на площадь и думал о том, что не знает, кому обязан. И о том, что теперь у него есть дело, свидетели и защита — но нет главного: доказательств.

А ещё он думал об Алсу. О том, как она стояла в снегу с палкой в руке, и о том, как смотрела на него — сердито, но без страха.

Он пошёл в Татарский переулок.

Двор, где она жила, был узкий, с низкими воротами и поленницей вдоль стены. Сергей постучал. Открыл старик — Али-старший. Увидев его, не удивился, а просто отступил в сторону, пропуская.

Алсу была во дворе. Она развешивала выстиранное бельё на верёвке, натянутой между двумя столбами, и снежинки падали на простыни, и она их стряхивала — коротко, сердито. Увидев Сергея, она опустила руки.

— Чего пришёл?

— Поблагодарить, — сказал он. — И спросить.

— Спрашивай.

— Ты видела, кто разгромил лоток Кузнецова? Ты или твои соседи?

Алсу помолчала. Потом подошла ближе, вытирая руки о передник.

— Видели, — сказала она. — Двое были. Белобрысый и тот, со шрамом. Они приходили утром, когда Кузнецов только котёл ставил. Сказали ему что-то. Он им отвечал. Потом они ушли. А вечером пришли снова — уже с палками.

— Свидетели будут говорить?

— Татары не любят ходить в управление. — Она посмотрела на него прямо. — Но если ты попросишь — скажут. Только ты сам должен прийти. Не присылать бумагу. Прийти и попросить.

Сергей кивнул.

— Я приду.

Алсу отвернулась и снова взялась за бельё.

— Вчера ты чуть не погиб, — сказала она, не оборачиваясь. — Из-за кошки. Из-за какого-то Кузнецова. Зачем?

Сергей подумал.

— Потому что иначе нельзя.

Она обернулась. В тёмных глазах было что-то — не насмешка, скорее удивление.

— Нельзя, — повторила она. — Странный ты человек, Березовский. — И снова взялась за бельё.

Сергей постоял ещё немного, потом повернулся и пошёл к воротам. На пороге он обернулся:

— Алсу. Я приду завтра. С бумагой. Чтобы ты и твои соседи сказали всё, что видели. Хорошо?

Она не ответила. Но когда он уже выходил, он услышал за спиной её голос — тихий, почти неслышный за ветром:

— Приходи.

---

Глава пятая. Бумага и страх

Утром Сергей зашёл в управление за Колычевым.

Письмоводитель сидел в своей комнате над стопкой бумаг и, увидев Сергея, поднял голову с выражением человека, которому сообщили, что обед отменяется.

— Опять вы?

— Опять я, — сказал Сергей. — Мне нужен писец. Для записи показаний свидетелей. По делу Кузнецова.

Колычев отложил перо.

— По какому делу?

Сергей положил перед ним лист с печатью губернского правления. Колычев прочитал его дважды — первый раз быстро, второй раз медленно, шевеля губами. Потом поднял глаза, и в них больше не было ни гладкости, ни вежливости.

— Откуда это у вас?

— От Андрея Петровича Соколова. Советника правления. — Сергей помолчал. — Дело взято на контроль. С привлечением всех виновных. Независимо от положения. — Он произнёс последние слова отчётливо.

Колычев смотрел на него долго. Потом закрыл папку, лежавшую перед ним, и встал.

— Хорошо. Идёмте. Но предупреждаю: я записываю то, что говорят. От себя ничего не добавляю. И подписываю только то, что слышал сам.

— Мне большего и не надо.

В Татарском переулке их ждали.

Алсу стояла у ворот, замотанная в платок так, что видно было только лицо. За ней — старик Али, седобородый, в тулупе; двое молодых татар, те самые, что вышли вчера из переулка; и ещё женщина постарше, в тёмном платке, — жена Али-старшего, как понял Сергей. Все стояли молча, руки опущены, и смотрели на Колычева с той ровной, спокойной нелюбезностью, с какой татары смотрят на русских чиновников уже двести лет.

Сергей остановился перед ними.

— Спасибо, что согласились. — Он обернулся к Колычеву. — Господин Колычев запишет всё, что вы скажете. Подпишете — и дело пойдёт в правление.

Али-старший сказал что-то по-татарски. Алсу перевела:

— Он говорит: мы скажем. Но пусть пишет правду. Не то, что ему велят.

Колычев прищурился, но ничего не сказал. Расстегнул папку, достал лист, обмакнул перо в чернильницу, которую принёс с собой.

— Начнём, — сказал он. — Имя, отчество, род занятий.

Али-старший назвался. Колычев записал. Потом стали говорить остальные — по очереди, коротко, без прикрас.

Они видели, как утром, когда Кузнецов только ставил котёл, к лотку подошли двое — белобрысый и со шрамом на подбородке. Видели, как они говорили с Кузнецовым, и как Кузнецов от них отшатнулся, и как они ушли. Видели, как вечером те же двое вернулись — уже с палками. Видели, как разгромили лоток, как били Кузнецова, как он упал и не поднимался. Слышали, как белобрысый сказал: «Передай своему городовому, что в следующий раз его самого так отделаем».

Колычев писал быстро, не поднимая головы. Перо скрипело. Когда последний свидетель закончил, он отложил перо и подул на лист, чтобы просохли чернила.

— Всё? — спросил он.

— Всё, — сказал Сергей.

Колычев протянул лист Али-старшему. Тот взял, посмотрел — неграмотный, но смотрел внимательно, будто мог прочитать, — и передал Алсу. Алсу прочитала вслух, по-татарски, для остальных. Потом кивнула:

— Верно.

Они подписались — кто именем, кто крестом. Колычев сложил листы в папку и застегнул её.

И в этот момент в переулок вошёл Пантелеев.

Он был не один. С ним — двое, оба в добротных суконных пальто, при часах, с лицами людей, которые привыкли, что их слушают. Сам Пантелеев оказался грузным, с окладистой бородой с проседью, в тяжёлой шубе и в сапогах, начищенных так, что на них не задерживался снег. Шёл он неспешно, как хозяин, и остановился в трёх шагах от Сергея.

— Городовой Березовский, — сказал он. Голос низкий, спокойный. — Наслышан.

— Купец Пантелеев, — ответил Сергей. — Тоже наслышан.

Пантелеев усмехнулся. Усмешка вышла не злая — снисходительная, как у взрослого, который смотрит на ребёнка, грозящего кулаком.

— Слышал, ты бумагу на меня написал. Про кошку. — Он покачал головой. — Кошка. Целый рапорт губернатору. Из-за кошки.

— Не из-за кошки.

— А из-за чего?

— Из-за Кузнецова. Его избили твои люди. Свидетели есть.

Пантелеев посмотрел на Колычева. Тот стоял с папкой в руках, бледный, и не двигался.

— Свидетели, — сказал Пантелеев. — Из Татарского переулка. — Он обвёл взглядом Али-старшего, Алсу, молодых татар. — Что ж. У татар своя правда, у нас своя. — Он снова повернулся к Сергею. — Ты молодой. Я тебе объясню, как оно бывает. Ты пишешь бумагу. Я пишу бумагу. Твоя бумага идёт к губернатору. Моя идёт к губернатору. У кого бумага толще — тот и прав. У меня, Березовский, бумага толстая. У тебя — одна кошка.

— У меня ещё свидетели.

Пантелеев снова усмехнулся, но на этот раз в усмешке что-то дрогнуло. Сергей заметил это — краем глаза, по тому, как дёрнулась щека. И понял: Пантелеев боится не его. Пантелеев боится бумаги.

— Свидетели, — повторил Пантелеев. — Татары. Из переулка. — Он повернулся к Али-старшему и сказал уже по-татарски, медленно, с трудом подбирая слова: — Вы. Зачем. Ему. Помогаете?

Али-старший ответил по-татарски же — коротко, ровно. Алсу перевела:

— Он говорит: ты бросил грязь в наш колодец. Наш колодец, наша вода. Мы не тебе помогаем. Мы свою воду защищаем.

Пантелеев постоял, глядя на старика. Потом обернулся к Сергею:

— Хорошо. Пусть будет по-твоему. Свидетели, бумага. Только запомни, городовой: пока дело идёт, ты у меня вот где. — Он поднял руку и сжал пальцы в кулак — медленно, будто показывая. — Я тебе не Тимоха. Я тебя не побью. Я тебя упеку. И свидетели твои тоже поедут. — Он кивнул на папку Колычева. — А эту бумагу ты завтра же заберёшь назад. Понял?

Сергей не ответил. Пантелеев ещё постоял, потом повернулся и пошёл к выходу из переулка. Двое его спутников двинулись за ним.

Когда они скрылись, Колычев выдохнул — тихо, но слышно.

— Вы понимаете, что вы наделали? — сказал он Сергею. — Он же не шутит. Он вас под суд отдаст.

— Пусть отдаёт, — сказал Сергей. — С бумагой и свидетелями.

Колычев посмотрел на него, как на сумасшедшего, застегнул папку и быстро пошёл к воротам. У ворот обернулся:

— Березовский. Я вам не враг. Но и не друг. Если вас посадят — я в это дело не полезу. — И вышел.

Сергей остался во дворе. Алсу стояла рядом, у столба с верёвкой, и смотрела на него.

— Он тебя посадит, — сказала она просто.

— Может быть.

— И что тогда?

Сергей подумал.

— Тогда ты возьмёшь бумагу и отнесёшь её в правление. Андрею Петровичу Соколову. Скажешь, что я просил.

Алсу помолчала. Потом кивнула:

— Хорошо.

Сергей удивился.

— Ты согласна?

— А что мне остаётся? — сказала она. — Ты один. У тебя нет никого. Даже этого писца и то нет. — Она отвернулась, поправила бельё на верёвке. — Иди. Тебе ещё с Кузнецовым говорить.

Сергей пошёл к воротам. На пороге обернулся:

— Алсу. Спасибо.

Она не ответила. Но когда он уже выходил, он услышал, как она говорит — тихо, не ему, а себе:

— Странный ты человек, Березовский.

К вечеру он пришёл к Кузнецову. Тот сидел в своей каморке за лотком — низкая комнатка без окон, с печкой, с тюфяком в углу, с женой и тремя детьми. Жена, худая, с усталым лицом, увидев Сергея, отступила в сторону. Кузнецов поднялся с тюфяка.

— Ваше благородие…

— Сядь, — сказал Сергей. — Я не с бумагой. Я просто так.

Он сел на табурет. Кузнецов опустился обратно на тюфяк.

— Пантелеев приходил, — сказал Сергей. — В Татарский переулок. Говорил со мной.

Кузнецов побледнел.

— Он вас не тронет?

— Меня — может быть. — Сергей помолчал. — Тебя может тронуть. Поэтому я хочу спросить: ты готов свидетельствовать? Письменно. С подписью.

Кузнецов молчал. Жена его стояла у печки, глядя в пол. Дети жались в углу.

— Ваше благородие, — сказал наконец Кузнецов, и голос у него дрогнул. — У меня дети.

— Я знаю.

— Если я подпишу — он меня со свету сживёт. Не побоями. Побои заживают. Он меня торговли лишит. Лавку отберёт. Детей по миру пустит.

Сергей кивнул.

— Я понимаю.

— Что же мне делать? — спросил Кузнецов, и в этом вопросе было столько усталости, что Сергей почувствовал её кожей.

Он помолчал. Потом сказал:

— Не знаю. Я тебе не могу приказать. Я могу только одно: если ты подпишешь — я тебя в беде не оставлю. Пойду до конца. Даже если меня уволят, даже если посадят. — Он посмотрел Кузнецову в глаза. — Но если ты не подпишешь — я тоже пойму. И не буду тебя заставлять.

Кузнецов долго смотрел на него. Потом перевёл взгляд на жену. Та не подняла головы. Потом — на детей. Потом снова на Сергея.

— Дайте мне ночь, — сказал он. — До утра.

Сергей встал.

— Хорошо. Утром приду.

Он вышел на улицу. Снег всё шёл. Он постоял на Торговой, глядя, как белое ложится на разбитый лоток Кузнецова, на пустые ящики, на чёрные окна изб.

И подумал, что завтра будет либо бумага со свидетелями — либо конец.

---

Глава шестая. Волга

Кузнецов не вышел утром.

Сергей пришёл к лотку, когда рассвет только занимался — зимний, поздний, серый. Снег прекратился ещё ночью, и небо очистилось, и первый свет лёг на крыши длинными розовыми полосами. В такой день Симбирск, всегда неказистый, вдруг делался пригожим: снег на крышах лежал чистыми пластами, не тронутый грязью, дым из труб поднимался прямо, столбами, и в воздухе стояла та густая, звонкая тишина, какая бывает только после сильного снегопада.

Лоток был заперт. Ставни каморки — тоже.

Сергей постучал. Тишина. Постучал ещё раз, сильнее.

За дверью что-то шевельнулось — тихо, как мышь в подполе. Потом женский голос, придушенный:

— Уходите.

— Это Березовский. Городовой. Откройте.

— Уходите, — повторил голос. — Прошу вас. Уходите.

Сергей постоял, прислушиваясь. За дверью заплакал ребёнок — коротко, испуганно, и тут же смолк, будто ему закрыли рот рукой.

Он отступил от двери и огляделся. Торговая была пуста. Только в дальнем конце, у колодца, стояла женщина в тёмном платке и смотрела в его сторону. Алсу.

Она подошла, не спеша, по скрипучему снегу.

— Не открывают?

— Не открывают.

Алсу обошла каморку, заглянула в щель между ставнями. Вернулась.

— Там темно. Но кто-то есть. Слышно, как дышат.

Сергей подумал. Потом сказал:

— Отойди.

Он навалился на дверь плечом. Дверь была не заперта на замок — подпёрта изнутри чем-то тяжёлым. Он толкнул ещё раз, и она подалась, и что-то внутри с грохотом отъехало — табурет, что ли. Сергей шагнул в проём.

В каморке было холодно. Печка не топлена. На тюфяке в углу сидела жена Кузнецова, прижав к себе троих детей, — худая, с распухшим от слёз лицом. Дети смотрели на Сергея широко раскрытыми глазами. Старший мальчик, лет восьми, держал в руке деревянную ложку — не оружие, просто схватил, что под руку попалось.

— Где Кузнецов? — спросил Сергей.

Женщина молчала. Потом заговорила — быстро, шёпотом, будто боялась, что их услышат:

— Ночью пришли. Двое. Не эти, другие. В масках. Сказали: если муж пойдёт в правление — его не будет. Забрали его и увели. Куда — не сказали. Я не знаю куда. — Она всхлипнула, прижала детей крепче. — Я не знаю, где он. Я ничего не знаю.

Сергей присел перед ней на корточки.

— Как они выглядели? Голоса? Что говорили?

— Один высокий. Другой толстый. Говорили по-русски, чисто. Не из простых. — Она помолчала. — У высокого на руке перстень. Камень зелёный. Я видела, когда он меня за плечо взял.

Сергей выпрямился. Зелёный камень. Перстень.

Он вышел на улицу. Алсу ждала у двери.

— Взяли, — сказал он. — Ночью. Двое. Один с перстнем.

Алсу кивнула, будто ждала этого.

— Что теперь?

— Теперь я иду в правление. К Соколову. Это уже не разгром лотка. Это похищение человека. За такое Пантелеев ответит по-настоящему — если мы найдём Кузнецова живым.

— А если не найдём?

Сергей не ответил. Он смотрел на Волгу — туда, где за крышами и за церковными куполами лежала белая, бескрайняя равнина, простёртая до самого горизонта.

Он пошёл к Волге не сразу. Сначала — к полицмейстеру, но того не было: уехал в уезд на дознание, вернётся к вечеру. Потом — к Соколову, но советник правления принимал только по вторникам и пятницам, а был четверг. Письмоводитель в очках посмотрел на Сергея поверх стола и сказал:

— Приходите завтра. Или пишите бумагу.

Сергей написал бумагу. Коротко: «Доношу, что мещанин Кузнецов похищен ночью неизвестными. Прошу содействия». Отдал письмоводителю. Тот принял, положил в папку, и по лицу его было видно, что папка эта отправится в дело не раньше, чем через неделю.

Тогда Сергей пошёл к Волге.

Он шёл по Торговой, потом по Соборной, мимо церквей, мимо лавок с запертыми ставнями, мимо каменных домов именитых граждан — с колоннами, с лепниной, с воротами, выкрашенными в зелёный и жёлтый цвет. Снег лежал на карнизах шапками, и вороны сидели на крестах, и всё было тихо, чисто, почти празднично — та зимняя чистота, что бывает в уездных городах после большого снега, когда кажется, будто весь мир ненадолго прибрался и принарядился.

Улица шла под гору, и чем ниже, тем теснее становились дома, тем больше попадалось деревянных изб, вросших в землю по самые окна, с соломенными крышами, с дырами в заборах. Тут жил народ попроще: извозчики, грузчики, рыболовы, мелкие торговцы. Из труб валил дым, и в воздухе пахло печным угаром, рыбным рассолом и снегом.

А потом улица кончилась — и открылась Волга.

Сергей остановился.

Он видел Волгу и раньше, но всегда — с воды или с палубы, в серую погоду. А теперь она лежала перед ним вся, от края до края, белая и необъятная, и дальше, за ней, — заволжские дали, плоские, заснеженные, уходящие к самому горизонту, где небо и земля сливались в одну белесую дымку. Над рекой стоял морозный туман — лёгкий, прозрачный, — и в нём угадывались очертания островов, поросших тальником, и чёрные точки рыбацких избушек на льду. Где-то далеко, на середине реки, двигалась цепочка саней — обоз шёл по льду, и полозья скрипели, и звук этот долетал сюда, на берег, слабый и тонкий, как комариный писк.

Сергей стоял на обрыве и смотрел. Внизу, под горой, чернели проруби, и возле них копошились люди — рыбаки. Они вытаскивали сети, и мокрый бредень блестел на солнце, и рыба билась на льду, и всё это было так далеко, так мало, так просто, будто другой мир, не тот, в котором ночью похищают людей с зелёным перстнем на руке.

Он постоял ещё немного. Потом стал спускаться.

Внизу, у прорубей, было людно. Рыбаки — человек десять, в тулупах и валенках, с баграми и пешнями — вытаскивали невод. Двое сидели на перевёрнутых санях и курили. Ещё один, старик с обмороженным лицом, чинил сеть, растянув её на коленях.

Сергей подошёл.

— Здорово, — сказал он. — Кто у вас старший?

Мужики переглянулись. Старик с сетью поднял голову.

— А тебе зачем?

— Городовой третьего участка. Березовский. Ищу человека. Похитили ночью, увели. Может, кто видел.

Рыбаки молчали. Потом один, молодой, с чёрной бородой, сказал:

— Ночью тут все спят. Кто в такую пору по льду ходит?

— А кто ходит? Может, видели кого?

Старик отложил сеть.

— Тут, ваше благородие, ночью только волки ходят. Да ещё обозы. Обоз прошёл до света — с той стороны, к перевозу. — Он махнул рукой в сторону берега. — Может, с ним кто и был. Только я не выглядывал. Холодно.

Сергей кивнул.

— А днём? Не проходил ли кто с ношей? Или сани чужие?

Рыбаки снова переглянулись. Потом молодой с бородой сказал:

— Были сани. Часа два назад. Шли не по дороге, а берегом, мимо прорубей. В санях двое. И третий — связанный, что ли. Лежал. Мы ещё подумали: пьяный, поди. Только он не шевелился.

Сергей шагнул ближе.

— Куда шли?

— Вверх по берегу. К перевозу. Там паром зимой не ходит, но лодки стоят. Может, на тот берег. Может, в слободу.

Сергей смотрел на Волгу. За рекой — заволжские дали, слободы, деревни. Если Кузнецова увезли туда, искать его будет трудно. Но перевоз — это единственное место, где зимой можно перебраться на тот берег. И если сани шли к перевозу — значит, там их и надо искать.

Он повернулся к старику.

— Спасибо. — И добавил, помолчав: — Если увидите ещё кого — пошлите за мной. Я в будке на Торговой, у рынка.

Старик кивнул. Сергей пошёл вверх по берегу, к перевозу.

Перевоз был в трёх верстах вверх по реке, за слободой. Там, у невысокого берега, стояли лодки, вмёрзшие в лёд, и несколько изб, где жили перевозчики. Сергей шёл берегом, по натоптанной тропе, и с одной стороны у него была река — белая, огромная, с чёрными точками прорубей, — а с другой — косогор, поросший редким тальником, и над ним — город, раскинувшийся по горе, с церквями, с колокольнями, с дымом над крышами.

Он дошёл до перевоза к полудню. Солнце стояло высоко, но не грело. У изб стояли сани — те самые? — и возле них возились двое. Сергей замедлил шаг, потом остановился.

Сани были пустые. А в одной из изб горел свет — тусклый, жёлтый, в зимний день.

Сергей пошёл к избе. У двери постоял, прислушался. Внутри были голоса — двое, мужские, спокойные. И третий — слабый, будто стонущий.

Он толкнул дверь.

В избе, за столом, сидели двое. Один — высокий, в суконном пальто, с зелёным перстнем на руке. Другой — толстый, в тулупе. А в углу, на полу, связанный по рукам и ногам, с кляпом во рту, лежал Кузнецов.

Высокий поднял голову.

— А, — сказал он. — Городовой. Быстро ты.

Сергей шагнул в избу.

---

Глава седьмая. Перевоз

В избе было жарко. Печка топилась так, что от раскалённого чугуна шёл сухой жар, и воздух стоял густой, спёртый, с запахом овчины, табака и чего-то кислого. На столе — бутыль, две кружки, остатки хлеба и солёной рыбы. На полу — сено, грязное, мокрое от натаявшего снега.

Высокий сидел, не двигаясь. Толстый привстал, но высокий остановил его — коротким движением руки, почти незаметным.

— Закрой дверь, — сказал он Сергею. — Холодно.

Сергей не двинулся.

— Развяжите его.

Высокий усмехнулся. У него было узкое, сухое лицо, гладко выбритое, и глаза светлые, спокойные, как у человека, который давно решил, что мир устроен просто и что он в этом мире занимает правильное место.

— Сядь, городовой. Выпей. Поговорим.

— Я не пить пришёл.

— Знаю, зачем ты пришёл. — Высокий взял кружку, отпил. — За ним пришёл. — Он кивнул в угол, где лежал Кузнецов. — Только ты подумай, что дальше будет. Ты его заберёшь. Отведёшь в город. Он даст показания. Пантелеев — человек серьёзный, он от показаний не разорится. А вот ты, городовой, разоришься. Потому что за тобой никого нет. Петербург тебя выбросил. Полицмейстер твой тебя не прикроет. Советник твой — что он тебе? Бумагу подписал? Ну так бумага — она одна. А у нас, — он обвёл рукой избу, будто за ней стояло что-то большое, — у нас их десять. И ещё десять. И ещё. Понял?

Сергей слушал. А сам смотрел по сторонам: на толстого, на бутыль, на печку. Дверь в сени была за спиной. Окно — маленькое, затянутое бычьим пузырём, не вылезешь. Толстый стоял у стола, но смотрел не на Сергея — на высокого, ждал, что тот скажет.

— Ты, — сказал высокий, — можешь сейчас развернуться и уйти. Скажешь, что не нашёл. Никто не проверит. Кузнецов посидит день-другой, потом его отпустят. Скажет, что уехал к родне. Все довольны. Ты — цел. Он — цел. Пантелеев — доволен. — Он помолчал. — А если ты его заберёшь — тогда, городовой, ты в списке. И я тебе не завидую.

Сергей шагнул к столу. Толстый напрягся, но Сергей не смотрел на него. Он смотрел на высокого.

— Вы его ночью из дома взяли. Детей напугали. Жену. — Он говорил тихо. — Вы его связали и привезли сюда, на лёд, как собаку. И теперь говорите со мной про список?

Высокий поставил кружку.

— Ты не понимаешь, — сказал он, и в голосе его впервые появилось что-то живое, раздражение. — Ты думаешь, это я его взял? Это не я. Это Пантелеев. А Пантелеев — не я. Пантелеев — это не купец. Пантелеев — это половина города. Ты против половины города идёшь. Ты один. У тебя свисток. — Он усмехнулся. — И что ты сделаешь? Свистнешь?

Сергей свистнул.

Звук вышел резкий, пронзительный — он ударил в низкий потолок, заметался в избе, отскочил от стен. Высокий дёрнулся. Толстый шагнул было к нему, но Сергей уже отступил к двери, и в руке у него был крюк — тот самый, которым он доставал кошку из колодца, железный, тяжёлый.

— Не подходи, — сказал он.

И тут за дверью, в сенях, послышались шаги.

Дверь распахнулась. На пороге стояли трое: Али-старший, седобородый, с багром в руке; двое молодых татар, тех самых, что вышли вчера из переулка, — с пешнями. А за ними — Алсу, в платке, с той же длинной палкой.

Высокий медленно поднялся.

— Это что ещё?

Али-старший сказал что-то по-татарски. Алсу перевела, не повышая голоса:

— Он говорит: этот человек вытащил кошку из нашего колодца. Мы за ним пришли.

Высокий посмотрел на багры, на пешни, на лица. Потом на Сергея.

— Ты их позвал?

— Нет, — сказал Сергей. — Они сами пришли. — И добавил, помолчав: — Я на берегу рыбакам сказал, что иду к перевозу. Они, видно, передали.

Алсу чуть улыбнулась — уголком губ, едва заметно.

Высокий постоял, глядя на них. Потом взял со стола бутыль, заткнул пробкой и сунул за пазуху. Толстому сказал:

— Пойдём.

Они двинулись к двери. Татары не отступили. Али-старший что-то сказал — коротко, твёрдо. Алсу перевела:

— Он говорит: вы не пройдёте, пока не развяжете его.

Высокий остановился. Посмотрел на Сергея.

— Ты понимаешь, что делаешь?

— Понимаю.

— Нет. — Высокий покачал головой. — Не понимаешь. Но ладно. — Он повернулся к толстому. — Развяжи.

Толстый наклонился над Кузнецовым, вытащил кляп, разрезал верёвки ножом. Кузнецов сел, кашляя, растирая запястья. Лицо у него было мокрое от слёз, и он всё не мог поднять глаз.

Высокий ещё раз посмотрел на Сергея.

— В списке, городовой, — сказал он. — Теперь точно в списке. — И вышел.

Толстый вышел за ним. Сани заскрипели по снегу, удаляясь.

Кузнецов не мог идти. Ноги у него затекли, онемели, и он всё падал, хватаясь за стену. Сергей взял его под руку и повёл к саням. Татары шли рядом молча.

Алсу — впереди.

Они довезли Кузнецова до города на тех же санях, на которых его привезли. По дороге он рассказал, сбиваясь: ночью стучали, он открыл, двое в масках, один с зелёным перстнем, сказали — собирайся, и повели; везли берегом, потом на лёд; в избе держали, не били, но грозили, что не выпустят, если он пойдёт в правление; поили водкой, чтобы не замёрз, и он пил, потому что боялся.

У лотка их встретила жена. Она выбежала на улицу, в одном платке, босая по снегу, и обняла мужа, и заплакала, и дети высыпали за ней, и вся семья стояла на Торговой, посреди сугробов, и плакала, и смеялась, и никто не говорил ни слова.

Сергей стоял в стороне. Алсу — рядом.

— Ты успел, — сказала она.

— Успел, — согласился он.

— Пантелеев теперь тебя не оставит.

— Знаю.

Она помолчала. Потом сказала, не глядя на него:

— Я пойду. Мне домой надо. Мать одна.

— Иди.

Она пошла. У переулка обернулась:

— Березовский. Если тебе понадобится помощь — приходи. — И скрылась.

Сергей постоял ещё немного. Потом пошёл в управление — писать бумагу.

Полицмейстер вернулся к вечеру. Сергей ждал его в коридоре. Когда тот вошёл, в шубе, с мороза, с красным лицом, Сергей встал.

— Ваше высокоблагородие. Докладываю: Кузнецов найден. Жив. Похитители — двое, один с зелёным перстнем на руке. Отпущены. Кузнецов даёт показания.

Полицмейстер снял шапку, стряхнул снег, посмотрел на него.

— Отпущены? Ты их отпустил?

— Их было двое. Со мной — трое татар из переулка. Я не мог их задержать без крови. И без бумаги.

Полицмейстер молчал. Потом снял шубу, повесил на гвоздь, прошёл в кабинет. Сергей — за ним.

— Бумагу написал?

— Написал. — Сергей положил лист на стол. — Похищение. Свидетели — Кузнецов, его жена, рыбаки с прорубей, татары из переулка. И я.

Полицмейстер взял лист, прочитал. Читал долго. Потом положил.

— Березовский, — сказал он. — Я тебе вчера говорил: не лезь. А ты полез. И что теперь?

— Теперь бумага у вас.

— Бумага. — Полицмейстер усмехнулся, но не зло. — Бумага, Березовский, это не защита. Это повод. Пантелеев на неё ответит другой бумагой — и не одной. Он тебя в порошок сотрёт. — Он помолчал. — Но знаешь что? Я её подпишу.

Сергей поднял голову.

— Подпишете?

— Подпишу и отправлю в правление. Соколову. — Полицмейстер сел за стол, взял перо. — Не потому, что я тебе верю. А потому, что Пантелеев мне надоел. Двадцать лет он мне указывает, кого трогать, кого не трогать. Двадцать лет я подписываю его бумаги. — Он обмакнул перо. — Хватит.

Он подписал. Поставил печать. И отложил лист в сторону.

— Иди домой, Березовский. Выспись. Завтра будет день — увидишь, что он принесёт.

Сергей вышел на улицу.

Было уже темно. Снег шёл снова — мелкий, тихий. Над Волгой стояло зарево — не то от месяца, не то от далёких огней на том берегу, — и река лежала белая, огромная, и над ней висело небо, чистое, звёздное, морозное.

Сергей постоял на крыльце, глядя на реку. Потом пошёл в будку.

[Конец первой части]

---

Примечание: В тексте есть авторское допущение: городовые как чин появились в 1862 году, городничие упразднены тогда же. Действие романа условно отнесено к 1847–1848 годам.


Рецензии