Посиделки за самоваром
Библиотека, надо заметить, в век интернета заметно опустела. Молодёжь всё больше в телефонах да планшетах, студенты — в сети, а сюда, в этот тихий уголок с высокими стеллажами и запахом старой бумаги, приходят в основном вот такие женщины — за книгой, за газетой, а пуще того — за живым словом. Потому и клуб их прижился здесь как нельзя лучше: где ещё поговорить, как не среди книг, которые сами будто прислушиваются?
За окном падал густыми хлопьями снег. Побелели газоны, а чёрные асфальтовые дороги ещё не сдавались — топили снег в лужи, оставаясь чёрными. И от этого за окном было как-то особенно уютно: белое и чёрное боролись между собой, а в комнате пахло чаем, баранками и тёплой бумагой.
Пили чай, вязали, и тема сама собой зашла о страхах — детских и не очень. И вот три истории, рассказанные с места, заставили всех притихнуть.
Первой взяла слово Анна Петровна Гущина, бывшая учительница русского языка и литературы, женщина сухонькая, аккуратная, с пучком седых волос и строгим взглядом, который, впрочем, сразу смягчался, когда она начинала рассказывать. Историю эту она помнила сама — не понаслышке, не с чужих слов.
— Это про отца моего, — начала она, отставив чашку. — Он следователем работал. А я тогда девчонкой была, лет десяти. Дело было в деревне, в нашем доме — добротном, рубленом, с резными наличниками на окнах, с большой русской печью, что занимала чуть не полгорницы. Пахло в нём всегда топлёным молоком, сушёными травами под потолком да тёплой древесиной. Половицы скрипели на разные голоса — у каждой своя нота. В тот вечер я посуду мыла: помню, как сейчас, — вода в тазу тёплая, руки в мыльной пене, за окном сумерки синие, а в доме тихо-тихо, только сверчок за печкой да половица скрипнула. Мать во дворе была, с курами возилась.
Отец наш работал ночами, расследованиями себя не щадил, а табельное оружие клал под подушку. И вот в ту ночь приснился матери сон: будто видит она домового. А на такие случаи есть народная инструкция — спроси его: «Худу или к добру?» Она, заикаясь и гнусавя, спросила. Домовой свернулся и прошептал: «Добру». Проснулась — ан отец уже спит мёртвым сном, а пистолет под подушкой.
И надо же было такому случиться: четырёхлетний братишка мой Андрюшка, шустрый мальчуган, каким-то образом вытащил оружие из-под отца и направил на полуторагодовалую сестрёнку, что лежала в кроватке. Мать в это время во дворе была. Я — у таза с посудой.
И тут грянул выстрел. Такой, что окна задребезжали, стёкла в рамах зазвенели, а у меня из рук тарелка выпала и разбилась вдребезги. Помню, как запах пороха ударил в нос — резкий, чужой, страшный в нашем доме, где пахло только хлебом да молоком. Помню, как мать вбежала — бледная, с перекошенным лицом, как вскрикнула. И первое, что она увидела: над кроваткой дочери расщепилась стена — пуля прошла сквозь одеяльце, между ног девочки, не задев, не поцарапав. Как есть, прошла. А внизу под кроватью валялся перепуганный Андрюшка с пистолетом в ручонках.
— Вот ведь, — сказала Анна Петровна, утирая платочком глаза. — Всем запомнилось на всю жизнь. Мне уж семьдесят скоро, а я тот вечер до последней половицы помню: и воду в тазу, и запах пороха, и как тарелка разбилась. И домового-то этого, и пулю... Всё одно к одному.
Вторую историю рассказала Мария Ивановна Ковалёва, женщина крупная, громкоголосая, с крепкими руками, привыкшими к работе. Двадцать лет она отдала целлюлозному комбинату — сначала в цехе, потом в заводской столовой, и привыкла всё называть своими именами, без обиняков.
— Это в Байкальске было, в микрорайоне Южном, — проговорила она, и голос её, обычно раскатистый, вдруг сделался тише. — В семидесятых. Жил там человек, возвращался с работы, поднимался на второй этаж. А в одном из домов, рядом с детским садом, давно уже треснуло стекло в окне. И вот в тот самый момент, когда он проходил мимо, стекло выпало. Выпало так, что перерезало сонную артерию. Человек скончался на месте, от потери крови.
— Вот и скажите, — развела она руками, — где тут теория вероятности? Это ведь запредельно. Тут, видать, судьба вмешивается. Если суждено случиться — оно и случится. А не суждено — так не произойдёт.
Притихли женщины. Кто-то вздохнул, кто-то покачал головой, кто-то потянулся к баранкам. За окном снег всё валил, и чёрные дороги уже начинали сдаваться — кое-где по краям обозначилась белая кайма.
И тут поднялась третья рассказчица — Вера Сергеевна Лебедева, женщина лет семидесяти, с ясными, чуть насмешливыми глазами, в которых, однако, читалась какая-то давняя, затаённая боль. Двадцать лет она проработала в лаборатории гидрометеорологической службы — считала осадки, замеряла температуру, составляла сводки, и привыкла доверять только фактам. Потому и рассказ её звучал особенно странно.
— А вот со мной что было, — начала она. — В шестьдесят третьем году, когда я комсомолкой была, пригласили меня на спиритический сеанс. Тогда я ко всяким суевериям и религиозным предрассудкам относилась скептически, даже с насмешкой. Ну, думаю, пойду — посмотрю, как люди дурью маются. Собрались у одной женщины на квартире, зажгли свечи, положили на стол блюдце, а на нём два круга — один с алфавитом, другой с цифрами. Сделали приглашение: «Приди тот, кому есть что сказать».
И когда дух явился, это почувствовали все. По комнате будто пролетел сквозняк. Но это было не просто движение воздуха — для всех это было очевидное присутствие незримой сущности. Все почему-то мгновенно оторвали свои руки от крутящегося блюдца. А мои — продолжали лежать на блюдце, будто прилипли.
Спутницы мои спрашивают: «Кто ты?» И дух отвечает: «Анна Серафимовна». Это была моя покойная бабушка. Когда её спросили, что она хочет сказать внучке, она ответила одной фразой: «Не бойся ни волка, ни медведя, стерегись людей, в которых звериное сердце».
Я на всю жизнь запомнила эту фразу. Пережила два инфаркта от подобных людей...
Тихо стало за самоваром. Только чайник попыхивал, да спицы в руках замерли. И тут все обернулись к единственному мужчине за столом — Петру Аркадьевичу Дроздову, которого за глаза все звали «Торпеда».
Был он человеком приметным. Лицо его с возрастом превратилось в настоящее штормовое море — морщины шли волнами, бороздили лоб и щёки, а глубокие складки у рта напоминали океанские впадины. После недавно перенесённого инсульта он подволакивал правую ногу, и потому вставал всегда неспешно, с достоинством. Тельняшку он носил постоянно — и под рубашкой, и дома, и даже спал в ней, — потому что за плечами у него была служба на Тихом океане, на военном торпедном судне. За острый язык, за морскую эту привязанность и за характер взрывной, но отходчивый, прозвали его Торпедой.
— Ну, раз уж все тут исповедуются, — проговорил он, погладив усы, — расскажу и я. Не в тему, может, но к слову придётся.
Он помолчал, глядя в окно, где снег уже совсем одолел дороги, и продолжил:
— Был у нас на комбинате бригадир электриков, фамилия — Кит. Андрей Андреевич Кит. Лежим мы как-то с ним под агрегатом, проверяем напряжение в контактах. А тут один провод возьми да выскочи из контакта и болтается прямо перед головой Кита. Я ему говорю: «Андреич, ты провод-то убери от греха подальше». А тот мне: «Ты давай своё дело делай, надо до обеда успеть». Только сказал — как головой повернулся, а его за ухо зацепил оголённый конец. Вижу: Кит дёргаться начал, пена изо рта пошла, глаза расширились, как лампочки. Сбил я с его лица провод. Кит минуту лежал неподвижно. Потом шевельнулся, матюкнулся и продолжил работу.
Женщины ахнули. А Торпеда обвёл их глазами — серьёзными, без обычной своей усмешки, — и сказал:
— Вот вы тут про домовых, про стёкла, про духов... Всё это, может, и правда, и судьба, и карма. Только я вот что скажу. Лежал я после инсульта, ногой своей поганой шевельнуть не мог, и думал: отчего одного бог милует, а другого нет? А потом понял: не в том дело, кого судьба обошла, а в том, что мы с вами после каждого страха делаем. Кит вон чуть не помер — а встал и работу продолжил. Бабушка ваша, Вера Сергеевна, фразу сказала — а вы её на всю жизнь запомнили и другим передали. Следователь пистолет под подушку клал — а дочка его жива осталась. Не в страхе сила, а в том, что после него. Страх, он как шторм: пройдёт — а ты либо на дно идёшь, либо дальше плывёшь. Мы вот все тут сидим, чай пьём, живы — значит, плывём.
Он замолчал, отхлебнул из чашки и добавил уже мягче, с хитринкой:
— А Кит тот, между прочим, ещё десять лет на комбинате работал. И умер не от электричества, а от старости. В постели своей. Вот и думайте, где судьба, а где — голова на плечах.
Долго ещё сидели женщины за самоваром. Чай остыл, баранки кончились, а разговор всё не вязался. За окном уже совсем стемнело, снег перестал, и чёрные дороги всё-таки побелели — сдались, укрылись. Каждая думала о своём, о пережитом, о тех, кто рядом, и о тех, кто далеко. И каждая, наверное, в ту ночь, ворочаясь в постели, прислушивалась к тишине — не скрипнет ли половица, не шевельнётся ли что в углу. Только никто из них так и не решился спросить у темноты, что она задумала. Боялись услышать ответ.
А посиделки закрылись. Разошлись кто по домам, унося с собой нехитрое угощение и нелёгкие думы. Торпеда, подволакивая ногу, вышел последним, поправил тельняшку под пальто и зашагал по белому снегу — прямо, как по палубе. И только где-то в глубине души у каждой осталась бабушкина фраза, сказанная через блюдце и свечи: стерегись людей, в которых звериное сердце. Потому что страх, он не в стёклах и не в домовых, а в нас самих. И освобождение от него начинается не с того, чтобы понять, «суждено или нет», а с того, чтобы после каждого шторма — встать, «матюкнуться» и продолжить работу. И научиться отличать волка от человека в самом себе — и не путать одного с другим.
Свидетельство о публикации №226103000123