7. Грех гордыни

   Когда я училась в университете, у меня была близкая подруга Алёна — мы с ней познакомились ещё на вступительных. Не могу сказать, что мы были схожи с Алёной по характеру или по взглядам на жизнь — она казалась мне яркой, разбитной и абсолютно раскованной, я же была угловатой, застенчивой и пребывала в постоянных мыслях о своём несовершенстве и о том, как его хоть немного преодолеть… Но одна вещь нас с ней точно роднила: тогда, на заре нашей юности, мы обе очень свысока рассуждали о людях. Теперь-то я понимаю, что такое отношение к окружающим и в моём, и, как ни парадоксально, в Алёнкином случае было вызвано исключительно нашими собственными комплексами и страхами: будучи молоденькими, симпатичными, но совершенно неопытными, за масками напускного цинизма мы прятали неуверенность в собственных силах и завтрашнем дне. Но признаться в этом мы не сумели бы даже друг другу, поэтому частенько рассуждали о людях, и прежде всего о мужчинах, довольно жестоко, считая себя эдакими королевами, к которым не подъедешь на всем известной козе.
   Потом, уже много позже, я сильно осуждала себя за своё тогдашнее поведение — но в восемнадцать лет это было для меня абсолютно в порядке вещей. Мне нравилось идти по улице или заходить в магазин или автобус с каменным, чрезвычайно высокомерным лицом: где-то я прочитала, что это очень красиво — женщина будто надевает роскошную, абсолютно недвижимую маску, которая выгодно подчёркивает живые, выразительные глаза. Я этим приёмом умело пользовалась и, надо сказать, он успешно справлялся со своей амбициозной задачей. Мужчины липли ко мне, как мухи к неаппетиной субстанции: я выглядела для них, наверное, недоступной, загадочной, — и никто из них не знал, что внутри я чувствую себя глубоко одинокой.
   Юность промелькнула; я закончила университет, устроилась на работу и давно поняла, что нормальные мужчины на самом деле любят естественность, а не какие-то там непонятные маски, которые и в обычной-то жизни носить тяжело — а когда ты сближаешься человеком, то совсем невозможно. На мой круг общения старые манеры уже давно не распространялись — но в транспорте мне по-прежнему нравилось напускать на себя неприступный вид. Отчасти это служило защитой от всяких неприятных навязчивых типов — а с другой стороны, что уж скрывать, забавляло повзрослевшую и оперившуюся меня. Женщине бывает приятно играть иногда какую-то роль, особенно если выбранное амплуа обещает заинтересованные и восхищённые взгляды: мужчин ведь всегда будет привлекать не столько красота, сколько загадочность. Но был в моей биографии один случай, который если и не искоренил напрочь моих давних привычек, то уж точно навсегда сбил с меня всякую спесь.
   Однажды я, как обычно, ехала на электричке на работу в Москву. Народу в утренний час пик было много, поэтому дальше душного тамбура протолкнуться не удалось. Но, поскольку я — разумеется, как и всегда — опаздывала, то это был тамбур первого вагона: чтобы, приехав на Ярославский вокзал, не тащиться в огромной очереди, а сразу же, выйдя из поезда, спуститься в метро.
   В тамбуре, ввиду большого столпотворения, было ужасно жарко. Я сняла капюшон, расстегнула пальто и, достав из кармана наушники, воткнула их в телефон и включила обожаемых мною тогда «One Republic». Несмотря на жару, духоту и обилие пассажиров, настроение у меня было прекрасное. Я знала, что хорошо выгляжу — ничто, даже риск опоздания, не заставит меня утром надеть что попало и, не причесавшись и не накрасившись, кое-как вытолкнуться из дома. На мне было приталенное драповое пальто василькового цвета, такого же цвета сумка от «Coccinelle», сине-бордовый шарф, узкие джинсы (ну прямо по моему любимому Саше Васильеву ) и чёрные ботильоны на небольшом каблуке. Учитывая то, что слушала я при этом не меланхоличную группу «Сплин», а бодрых американцев, вид у меня наверняка был весьма боевой. На лице играла та самая чуть высокомерная, чуть насмешливая улыбка, знаменующая собой наследие юности, — и не было ничего удивительного в том, что, подъезжая к Мытищам, я уже отлично видела, что мужик, стоящий у противоположной стены, явно положил на меня глаз. Дядька был, надо сказать, вполне симпатичный, лет сорока с небольшим, и я принялась выпендриваться по полной программе. Опустив глаза, я слегка улыбнулась, подняла их опять, взмахнув густыми, накрашенными синей тушью ресницами, и, скользнув по попутчику взглядом, стала нарочито рассеянно изучать сквозь стекло блёклый весенний пейзаж.
   За окном, впрочем, не происходило ничего интересного. Мы отъехали от Мытищ, оставив позади людную, как рынок, платформу, и опять потянулись рельсы, серые гаражи и заборы. Через минуту я снова мельком взглянула на мужика. Он явно млел: привалившись спиной к стене тамбура, он пожирал меня взглядом — как мне показалось, крайне заинтересованным. Как и всегда бывает в подобных случаях, меня это резко начало напрягать. Вообще, я давно уже задумываюсь над вопросом: зачем человек тратит уйму денег и времени на выбор нарядов, если потом, когда надевает их, выходя в свет, раздражается, как только кто-нибудь задерживает взгляд на его персоне чуть дольше положенного? Если тебе нравится щеголять в красивой или даже необычной одежде — тогда будь готов к заинтересованным, или восхищённым, или удивлённым, или завистливым взглядам, а если тебя страшно злят эти самые взгляды — так «нечего было наряжаться», как выразился великий Пушкин в «Пиковой даме». Чудной мы, однако, народ…
   Вернёмся, однако, к повествованию. «One Republic» орали у меня в наушниках достаточно громко, но я уже вошла в раж — ничто так не заводит нормальную женщину, как восхищённые взгляды мужчины, — поэтому, нащупав в кармане клавишу регулировки громкости, я несколько раз на неё нажала, чтобы сделать ещё громче свою любимую «If I lose myself». Вальяжно привалившись к стене и бросая редкие взгляды на свою жертву, я продолжала наслаждаться триумфом. Мне было двадцать семь лет, я, в силу удачной наследственности, очень молодо выглядела (что, кстати, всю жизнь создаёт мне проблемы при покупке банальной бутылки шампанского), я хотела драйва, я была свободна и мне отчаянно хотелось всем нравиться. И — я нравилась.
   В очередной раз взглянув на своего без пяти минут кавалера, мне показалось, что он что-то говорит, обращаясь ко мне. Но, поскольку сквозь громкую музыку ничего не было слышно, а вытаскивать по любому поводу из уха наушник не в моих правилах, я невозмутимо продолжала слушать свои любимые песни. Какая разница, что там бормочет этот товарищ — через десять минут я выйду из вагона и никогда больше его не увижу. Самый кайф — это, гордо тряхнув головой, выйти на перрон, отстукивая ритм каблуками и покачивая бёдрами, и спуститься в вестибюль метро, навсегда забыв о мимолётном утреннем приключении. В ушах у меня будет всё так же играть моя любимая музыка — музыка вечной щемящей тоски, света и молодости, — в лицо мне, как и всегда, подует холодный, такой родной утренний ветер, и впереди будет ещё целый день, полный работы, встреч с людьми, восторгов, надежд и туманного, такого неуловимого счастья. Тот, кто ни разу не испытал этого эгоистического, бесстыдного в своём равнодушии, циничного, но отрывающего тебя над земли и поднимающего над миром, прекрасного чувства — тот, наверное, зря живёт свою жизнь.
   Электричка, тем временем, подъезжала к предпоследней перед вокзалом станции. Скорость поезда была довольно приличной — несколько полустанков мы пропустили, и машинист здорово разогнался. Картинно поправив правой рукой русую прядь, упавшую мне на лицо, я хотела было переключить песню — у меня в ушах уже по третьему кругу играла как нельзя лучше подходящая к ситуации «Everybody loves me», — как вдруг…
   Со мной внезапно произошло что-то страшное и совершенно необъяснимое. Земля резко ушла у меня из-под ног, картинка сдвинулась, сражённый моей красотой мужик куда-то уехал, а сама я почувствовала, что лечу в невидимую, бесконечную пропасть. В следующую секунду моё правое предплечье пронзила острая боль, что-то ударило меня под коленками, и я почувствовала, как мои ноги поехали по чему-то отвратительно скользкому. Я, кажется, громко заголосила, хотя и не слышала собственного крика из-за наушников, — потому что вдруг увидела перед собой встревоженное, красное лицо молодого худенького азиата, ехавшего тут же, в тамбуре, на которого я, войдя, посмотрела с обычным для меня, универсальным презрением.
   Наконец всё, что крутилось вокруг меня, замерло. Даже мой поклонник вернулся — только теперь он смотрел на меня не с телячьим восторгом, а с первобытным, парализующим ужасом и как будто бы несколько сверху. Я огляделась… И страшная действительность равнодушно и презрительно усмехнулась мне прямо в лицо.
   В своём чудесном английском, василькового цвета пальто я восседала на грязной, заплёванной и уделанной засохшими экскрементами железной параше. Мои ноги в дорогущих кожаных ботильонах, купленных за четыреста евро в одном из магазинов Парижа, тонули в отвратительной луже, разлитой по грязному полу. Я поняла всё мгновенно. Проклятый первый вагон! Как я могла позабыть, что в его тамбуре находится единственный во всём поезде туалет, которым пользуются все, от машинистов до последнего бомжа на вокзале?! Поезд, видимо, слишком резко затормозил — и я полетела назад, на стену, которая внезапно оказалась предательской дверью, едва прикрытой и ведущей в мой личный, неожиданный ад. Да... Это было фиаско.
   Сердобольный дядька азиатской наружности — для простоты скажем, что он был таджик, бормоча что-то то ли на своём непонятном наречии, то ли ломаном русском, схватил меня за руки и принялся тянуть мою тушу вверх. Его слов я, конечно же, разобрать не смогла бы, даже если бы понимала таджикский: в моём плеере всё так же орало упрямое «Everybody loves me», явно насмехаясь над моей неуёмной гордыней. Разозлившись, я резким движением выдернула наушники из ушей. Участливый гость столицы, тем временем, наконец сумел придать мне вертикальное положение. Порывшись в карманах тощей серо-синей ветровки, он протянул мне карманную упаковку влажных салфеток и участливо поинтересовался:
   — Сильно удар? Больно тебе удар?
   Поколебавшись, я взяла у него салфетки и злобно буркнула:
   — Спасибо. Нормально. — И, стараясь не поднимать глаз, я принялась отчищать одежду.
   К счастью, пальто почти не испачкалось — только немного в самом низу. Всё равно сдавать в химчистку, подумала я с раздражением. Идиотская ткань, идиотские англичане! Не могут делать вещи, которые можно просто постирать в стиральной машине! Уши мои горели от отвратительного стыда при мысли о том, с какой, должно быть, злорадной коллективной насмешкой взирает сейчас на меня весь этот набитый офисными клерками утренний тамбур. Это же надо было так люто, так эпично и непоправимо опростоволоситься!
   Поезд наконец подъехал к вокзалу. Злющая как чёрт, я, так и не посмев поднять глаз ни на кого из попутчиков, вывалилась на людный перрон и, выкинув в стоящую тут же урну охапку использованных салфеток, поправила сумку и быстро зашагала ко входу в метро.  Продолжал ли откуда-нибудь пялиться на меня любвеобильный мужик, я не знаю, но, вероятно, я не так уж интересовала его как объект воздыханий, поскольку всё это время он, очевидно, вовсе не строил мне глазки, а пытался знаками сообщить, что моя спина и задница находятся в зоне риска, то есть в непосредственной близости от общественного отхожего места. Я же, ничего не соображая от захлестнувшего меня чувства собственной значимости, вертелась перед ним как ошпаренный уж — при этом совершенно не собираясь завязывать никакого знакомства. От осознания всего этого мне стало так гадко, что я не сразу поняла, чего хочет от меня мой спаситель из Средней Азии, откуда-то снова выросший прямо передо мной.
   — Ты упала! — Улыбнулся он и протянул мне мои наушники. — На асфальт упала. Бери. — Рука у него была смуглая, с аккуратными ногтями и узкими, длинными пальцами, а улыбка — светлой и очень доброй.
Мне вдруг стало чудовищно стыдно за свои утренние мысли и своё поведение. Протянув руку, я взяла у таджика наушники и сказала:
   — Правильно будет сказать «уронила». А упала я в вагоне, до этого, и вы тоже очень мне помогли. — Помолчав, я, глядя ему в глаза, улыбнулась и тихо добавила: — За что вам большое спасибо.
   Этот добросердечный таджикский парень вряд ли хорошо понял, что я ему говорила.... Зато я, шагая по опустевшему за минуту, ветреному перрону, тогда усвоила навсегда: уронить можно всё что угодно — главное не собственное достоинство. А оно зависит не от того, в какую грязь ты упал, а от того, сказал ли что-нибудь доброе человеку, который, не побоявшись испачкаться, из неё тебя вытащил.

   23/04/2020


Рецензии