Пластилиновая Литва
***
Они с мамой всю ночь ехали в купе, и, с трудом засыпая под мерный перестук колёс, рывки и толчки скорого, Серёжа сожалел, что в окне бликовали только фонарные сполохи да мерцали далёкие колонии светлячков — селений-невидимок — в безбрежной непроглядной темени. Серёжа ведь ехал почти за границу, и хотелось не пропустить ничего. Наутро мама разбудила, звеня подстаканниками:
— Эй, соня, до Вильнюса всего час остался, быстро умываться!
Серёжа прильнул к окну. Утренний туман укутывал подножия крутых сочно-зелёных холмов, меж которых озорно пробивались слепящие лучики. По склонам мягко стелился серпантин дорог с уютно приклеенными к нему игрушечными домиками с островерхими черепичными крышами и квадратиками садов и огородов. Густота домиков нарастала, и они постепенно сливались в город. Вот скопления домов стали прорезать улицы с троллейбусами. А вон церковь — купола ослепительно блеснули и погасли во мраке туннеля.
На вокзале встречал дядя Казимир, он же Казимеж и Казимирас. Высокий светловолосый мужчина с рыжей бородой и рыжими бакенбардами не без труда приподнял тринадцатилетнего Серёжу, поцеловал в щёку и сказал вроде как по-русски, но с незнакомым акцентом:
— А я ж тебя ещё годовалым по руках носил. Яки вымахаў! — Потом он обнял маму. — Ну а тебя, сестрица, годы не берут! Горжусь быть братом самой красивой блондинки Вильни и окрестностей.
Сели в такси, и дядя Казимир сказал:
— Антоколь. — А затем добавил: — Antakalnis, prasau, pirmas posukis uz baznycios i desine(1).
После московских проспектов город казался кукольным и очень заграничным. Когда-то красная, а ныне с дымчатым налётом веков, черепица, улочки, где с трудом разворачивались узкие чешские троллейбусы, везде непонятные надписи. Башня с флагом на горе в центре города, колокольня у подножия, «неперечёркнутые» кресты на большинстве церквей.
Но Серёжа знал, что Литва — не настоящая заграница, потому что вокруг сновали «жигули», «москвичи» и «волги». Да и с таксистом дядя, по-европейски вежливо спросив «Kiek tai kainuoja?»(2), расплатился рублями.
— Ниёле вчера весь вечер возилась, цеппелинов(3) сготовила в честь вашего приезда, — сказал не без пафоса дядя Казимир, извлекая сумки из багажника.
— О, вот о чём я столько лет мечтала! — оживилась мама. — Ох, не донесу слюнки до стола!
— А сама что ж, забыла, як бульбу драть?
— Да не та бульба в Москве, сорта не крахмалистые, драники и те расползаются.
— Laba diena, prasau(4), — открыла дверь высокая худощавая женщина с белокурой копной на голове и остреньким подбородком.
После поцелуев мама достала московские гостинцы, и взрослые увлеклись своими разговорами. Серёжа огляделся в гостиной. На полках почти ни одной книги на русском. Белорусские он определил сразу, а вот польские и литовские путал из-за латиницы. На письменном столе стояли три бюстика.
— А это кто?
— Адам Мицкевич, Янка Купала и Кристионас Донелайтис, — заметила белокурая Ниёле.
***
После плотного завтрака дядя Казимир повёл московских гостей на экскурсию. У Серёжи голова закружилась от хоровода двух тысяч скульптур в соборе Петра и Павла. А когда заиграл орган, захотелось сесть на скамью, слушать и осознавать исторический момент соприкосновения с заграницей, будто шагнул в экран зарубежного кино. Недалеко от алтаря была мультяшная композиция из восковых фигурок каких-то святых в расшитых льняных платьях и чистеньких белых барашков на крашеной травке.
В городе стали попадаться надписи и на русском. Серёжа с любопытством читал уличные указатели.
— Дядя Казик, а что такое Стиклю?
— Шкляная. То есть...
— Стекольная улица, — подсказала мама.
— А почему нельзя было так и написать? — с младых ногтей умел Серёжа задавать трудные вопросы.
— Ну, понимаешь, город наш принадлежит многим культурам. Ты ж уже слышал, что называют его и Вильно, и Вильня. А Стиклю — это русская транскрипция литовского названия.
Серёжа смутно припомнил, что слышал это слово в школе, и сделал вид, что понял «транскрипцию». Он разглядывал красноватую брусчатку и восхищался, как ровно лежал каждый камешек. Вдруг из-за угла вынырнул давно обещанный красный костёл Святой Анны, и Серёжа потерял дар речи. Узкие кирпичные башенки, будто сплетённые из красных кружев, взлетали вверх так стремительно, что он невольно задрал голову. Ничего подобного он прежде не видел. Даже не верилось, что всё это сложено из обыкновенного кирпича.
— Поздняя готика, — торжественно сказал дядя Казимир и достал фотоаппарат. — Наполеон хотел поставить собор на ладонь и увезти с собой в Париж…
Они гуляли по Старому городу, то петляя по горбатым извилистым улочкам, то присаживаясь в ухоженных скверах, то забегая в бар на чашку кофе или в магазинчики, откуда Серёжа нетерпеливо вытягивал маму за руку.
— А вот и моя любимая Замковая, — воскликнула мама, задирая голову на башенки очередной церкви. Как бишь она теперь называется?
— Литовцы зовут Пилес, а официально всё ещё улица Горького.
— Ничего не понимаю, — пробормотал Серёжа.
Он лишь сожалел, что вечером они с мамой должны уезжать в какое-то местечко, где он проведёт полтора месяца каникул у маминой тётки Анны, которую он никогда не видел. Было жаль, потому что этот город показался ему самым красивым, волшебным и таинственным.
— Да не расстраивайся ты так. Когда приеду тебя забирать, на обратном пути проведём в Вильнюсе ещё пару дней, — утешила мама.
— Да-да, — подхватил дядя Казимир, — а я вас ещё и в Тракай свожу.
— В Троки, — поправила его мама.
***
В местечко автобус пришёл уже затемно. На автостанции встречала тётя Аня, бодрая пенсионерка в белом платочке и с радушным лицом. Она подхватила сумку и повёла их полутёмной улицей к месту отбывания каникул. Всю дорогу женщина не смолкала, болтая на малопонятном наречии, по отдельным словам которого Серёжа догадался, что это смесь польского с белорусским. Мама, как ни странно, всё понимала и, хотя и с запинкой, но отвечала. Она родилась в этих краях, уехала поступать в Москву, да там и вышла замуж за папу.
Одноэтажный деревянный домик, обшитый давно не крашенными зелёными досками, палисадник от калитки до крыльца, просторная веранда, на которой вскоре накрыли стол.
Больше всего Серёже понравился хлеб. Сладковатый ржаной каравай с тмином дышал деревенской печью. Свежее масло с капельками пахты и вишневое варенье в прозрачных розетках. За окном, в звёздном безветрии, маялись сверчки. Вокруг стола за ужином многозначительно прогуливался беспородный пёс Базыль в ожидании душистой корочки. На серванте застыла плюшевой игрушкой невозмутимая рыжая кошка Вавёра.
— Ну точно, весь в отца Сергейка, ресницы-то почему не причёсываешь? — шутила баба Аня. — А волосы шёлковые, как у твоей матери, царство ей небесное, — повернулась она к маме, а затем перекрестилась.
Сергей, как обычно в подобных случаях, смущался. Ресницы у него были длиннющие — редкая девица, даже накрасившись, могла похвастать такими. Однажды во дворе его даже обозвали куколкой, после чего он от досады пытался подстричь ресницы, но был схвачен за руку мамой, которая напугала, что глаза тогда будут слезиться и даже гноиться. А карие глаза, как и прямой точёный нос, достались от отца-грека, который давно разошёлся с мамой и жил с новой семьёй в другом городе. Мама не хотела в местечке об этом упоминать, не любила бабьих сочувствий и пересудов.
Назавтра она поцеловала Серёжу и шепнула:
— Зови тётю Аню бабушкой, ей понравится.
Мама подошла к стене, где под стеклом висела пожелтевшая фотография молодого военного в кителе и конфедератке.
— Муж тёти Ани, — сказала она. — Польский офицер.
Серёжа присмотрелся. Молодой, усатый, в странной фуражке. Совсем не похож на военных с фотографий в школьных учебниках.
Позже, когда они поливали цветы в палисаднике, мама рассказала, что баба Аня пробыла замужем всего пару месяцев. В тридцать девятом её муж, поручик Войска Польского, успев хлебнуть воинских неудач под немецкими бомбами, попал в советский концлагерь, потом в армию Андерса. За всю войну прислал только два письма: одно из-под Тобрука, другое — из Италии, перед самой гибелью под Монтекассино. Даже могилку не довелось бедной бабе Ане повидать. Больше замуж не выходила, детей у неё не было, до пенсии работала на почте.
Серёжа не очень представлял себе, где находится этот Монтекассино, но всего два письма за всю войну...
— Слушайся бабушку Аню, — строго сказала мама. — Помогай по хозяйству. Чтоб не было мне потом за тебя стыдно.
Впервые Серёжа оставался один без родителей так надолго. Но он до такой степени ненавидел пионерлагеря с их маршировками, речовками и тошнотворной «Бескозыркой белой, в полоску что-то там», что с радостью согласился на эту добровольную эвакуацию из пыльной, душной Москвы.
Но теперь, провожая маму на автобус, он грустил, и сиротливое чувство одиночества и потерянности в этом чужом краю предательски накатывало подступающими слезами.
— Хотелось бы, тёть Ань, побыть ещё немного, но не могу, отгулы кончаются, — отвечала мама на уговоры. — Вот приеду Серёжку забирать — а там отпуск — погощу с недельку. Ну, бывайте здоровы.
***
По утрам, пока баба Аня суетилась на кухне, Серёжа не без удовольствия выполнял её поручения: относил Базылю миску с едой, потом сыпал пшено или перловку курам, а пока они клевали, доставал ещё тёплые яички из корзины с утрамбованным сеном, бережно относил их на кухню и аккуратно раскладывал на вышитом рушнике. Потом завтрак на веранде под литовское радио. Подливая варенья в творог, баба Аня иногда переводила ему новости или раскачивалась в такт музыке.
Был и телевизор, старенький, с мутноватой картинкой, скучной первой московской программой и непонятным литовским каналом. Над ним висели ходики с кукушкой, а над железной скрипучей кроватью бабы Ани — распятие. Вдоль кровати — выцветшая плюшевая шпалера с библейским сюжетом наподобие той кукольной сценки, что Сергей видел в костёле. Старый тёмный сервант с посудой и фарфоровыми статуэтками был единственным украшением «зала», не считая круглого стола, покрытого небелёной льняной скатертью с кружевной оторочкой и обливной керамической вазой на ней, а также пёстро-полосатых домотканых дорожек, что стелились от двери до двери. В Серёжиной спаленке кроме дивана, обшарпанного шифоньера и пары стульев больше ничего не было.
До обеда вместе пропалывали грядки или подстригали кусты. Пошла первая клубника, и Серёжин рот обычно был занят, и ему было не до разговоров.
А вот после обеда, когда баба Аня ложилась отдыхать, и после ужина, когда приходили соседки-картежницы, Серёжа оставался предоставленным самому себе и скучал.
— Ты б на сажалку с хлопцами сходил, — говорила толстая тётка Альжбета, тасуя карты.
Серёжа уже знал, что «сажалки» — это пруды, образовавшиеся на месте глиняных карьеров вокруг «цагельни» — кирпичного завода. Однажды соседские хлопцы позвали его с собой купаться. Крутой неудобный берег, скользкое дно и мутная вода — не то, что ялтинский пляж, где он с мамой отдыхал прошлым летом. Но главное, почему Серёжа не хотел больше гулять с ребятами — это язык. Удивительным образом дети говорили сразу на трёх языках и прекрасно понимали друг друга, хотя большинство общалось на диалекте белорусского, хоть и называли они себя не беларусами, а «тутэйшими». А над Сергеем посмеивались и обзывали «москалём».
Девчонки были как на подбор: рослые, грудастые, с гонорком. К таким не подступишься. Стоило пройти мимо какому-нибудь взрослому парню — начинали шушукаться, хихикать, а Серёжу будто и не замечали. Вернётся в Москву — и рассказать будет нечего, когда все ребята, перебивая друг друга, станут хвастаться летними амурными приключениями.
***
Странная Литва, совсем не такой представлял её себе Сергей. Когда спрашивал у местных, где кончается Литва, одни пожимали плечами: «А шут его знает, теперь всё перепуталось», другие принимались объяснять, что Литовская земля простирается от Минска на востоке до Троков на западе, от Браслава на севере до Слонима на юге. «А где ж тогда говорят по-литовски?» — «Лабасы? А, это на Жмуди, ну у Вильни троху, понаехали после войны». Сами же они называли себя «тутэйшими», не причисляя себя ни к русским, ни к литовцам, ни к евреям.
И тогда он стал исследовать местечко, часами разгуливая в одиночку по пыльным улочкам. Удивительное такое поселение — ни город, ни деревня. В центре, на площади, высился барочный костёл, а напротив сельсовета, где при поляках была управа, облезлой «позолотой» отсвечивал памятник Ленину. По соседству бабки торговали на колхозном рынке отнюдь не колхозными ягодами, овощами, творогом, колбасами, семечками. За сквериком притулилась автостанция с пустоватым буфетом, гордо именуемым «кавярня».
Площадь примыкала к асфальтированному шоссе — главной улице. Два десятка добротных довоенных домов и два уродливых силикатных новодела — продуктовый и промтоварный магазины, по-местному крамы. На соседней улице — школа, детсад, почта, где когда-то работала баба Аня, и бывшая синагога, превращённая в совхозный амбар.
Дальше начинались булыжные улочки, а на окраинах — пыльные грунтовые переулки с разноцветными деревянными домишками под шиферными и крашеными жестяными крышами. У каждого сад-огород, с задних дворов мычало, блеяло, хрюкало, кукарекало и кудахтало. На одном конце местечка белела лесопилка, на другом краснела цагельня. Минут за двадцать, не спеша, из конца в конец.
***
Как-то в разгар зноя скучающий Серёжа зашёл в промтоварный. В пустынном душном помещении царила первозданная тишина, нарушаемая лишь жужжанием полусонных мух. За прилавком сидела с журналом разморенная продавщица в салатовом халате. Серёжа принялся разглядывать скудную витрину канцтоваров.
— Хлопец, а ты правда из Москвы, из самой? — неожиданно спросила продавщица и улыбнулась двумя золотыми коронками.
Она встала, подошла к канцелярскому прилавку. Высокая, худая, даже плоская. Тётке было далеко за тридцать. Сквозь травленую перекисью солому темнели корни волос. Под крупным носом растянулись в улыбке тонкие губы. Продавщица смотрела прямо на Серёжу, и тот смутился. Не поднимая глаз, он сухо ответил:
— Да, а что?
— Скучно, небось, у нас тут после столицы? — продавщица оперлась локтями о стеклянный прилавок. — Баба Аня да куры — вся компания?
Серёжа почувствовал, что краснеет. Ему захотелось поскорее уйти. Он принялся разглядывать карандаши, пеналы, угольники, авторучки.
— Небось, ни друзей, ни девок тутака пока нема? — спросила продавщица, при этом её жаркие пальцы легли на его сжатые холодные кулаки.
В этот момент Сергей увидел коробку пластилина. А мама оставила ему денег на мелкие расходы. Он осторожно высвободил руки и постучал пальцем по стеклу:
— Дайте мне, пожалуйста, пластилин, — голос его предательски подрагивал.
— Одну коробку, мой прынц? — раздался бабий хохоток со значением.
— Две, — неожиданно для себя ответил Серёжа и зачем-то оглянулся.
Когда она давала сдачу, то положила её не в металлический лоток, а прямо ему в ладонь — как обожгла. Серёжа резко развернулся и почти побежал, сжимая всю дорогу в одной руке коробки, в другой копейки.
***
Дома он слепил из зелёного пластилина кукольную копию домика бабы Ани. Крышу сделал коричневой, трубу и окошки — белыми. Вечером принёс на ладошке показать бабкам. Тётка Альжбета аж руками всплеснула, выронив карты:
— Гляди, Гануля, твоя хата! Только яблони перед входом не хватает.
Баба Аня и тётка Данута одобрительно закивали.
Назавтра Сергей вылепил с натуры пару соседских белёных домов, но кончился белый пластилин.
— Баб Ань, ты в краму сегодня пойдёшь? Купи мне ещё пластилина.
— Да чё-то ломит меня сегодня, артрит проклятый. Я тебя как раз просить хотела мыла купить… а вот ещё, чайник заварочный разбила утром. Сходишь?
— Схожу, только… А там всегда эта продавщица крашеная?
— Галька что ли? Ну, пока сменщица в отпуске. А что, нахамила тебе? Ты не обращай внимания, нервная она, бездетная, мужик у неё молодой, а уже пьёт и гуляет по-чёрному.
— Баб Ань, а что у тебя в маленьком сарайчике, который за смородиной?
— Да пустой он, козу вот когда-то держала, когда силы были.
— А пол там какой?
— Цементный, а что? — насторожилась женщина.
— А можно я там лепить буду, а то домики расставлять негде?
— А чего ж нет. Только пол там не мыт уж который год.
Баба Аня тщательно мыла пол, а Сергей таскал воду, по полведра, из колонки от дороги. Сам помыл небольшое окошко, распахнул настежь дверь, чтобы сохло быстрее и, взяв бумагу с карандашом, отправился в свою первую «экспедицию». Теперь Сергей бродил по улицам осмысленно: он рисовал план местечка. Его захватила идея запечатлеть в пластилине весь посёлок.
***
Галька стояла на разбитом крыльце крамы.
— Эй, московский!.. Как там тебя?..
Когда Сергей подошёл, она златозубо сверкнула хитроватой улыбкой и бесцеремонно насыпала ему в свободную руку семечек. С той же непринуждённостью Галька вырвала у него карандашный набросок плана местечка.
— Это что, план ограбления банка? — пахнуло винными парами. Она ехидно щурилась на солнце, не переставая щёлкать семечки. — А вот сейчас у дэфензиву(5) сдам. Не, знакомому чекисту позвоню!
Она расхохоталась и подтолкнула Серёжу в плечо, так что он оказался в душной тени крамы.
— Небось опять за пластилином?
— Ну да, пару коробок возьму… Ещё мыло и чайник для заварки…
— Ну, чайник у меня один. Отдам, только если чай пить со мной пойдёшь в подсобку, красавчик, — снова хохотнула и заперла входную дверь. — Обед у меня!
Не успел Сергей войти в тёмное помещение с мешками и картонными коробками, как споткнулся и упал, но не на пол, а на тюки какой-то одежды. В темноте рядом плюхнулось тело, тесно прижимаясь к его бёдрам. Вскоре он ощутил в паху руку, а рядом с ухом — горячее дыхание.
От неё пахло каким-то пряным «Дзинтарсом», хозяйственным мылом, семечками и плодово-ягодным вином. Одной рукой она больно обхватила его за шею, другой копошилась в ширинке. «Наверно, сейчас будет «это» — мелькнуло. Стало не по себе, шея ныла. Она прерывисто дышала, пока не впилась пониже уха. Шумное трение воздуха в её ноздрях раздражало, но одновременно сулило приключение. «Пацаны не поверят во дворе, когда расскажу по приезде…»
Галька справилась с пуговицами ширинки, и он ощутил настойчивое поглаживание. «Нет, только не целоваться…» Он вспомнил её золотые зубы и чёрную шелуху на губах. Её рука пролезла под резинку его трусов. Стало жарко. Он не сопротивлялся и даже приподнялся, когда она разом спускала трусы и брюки. Потом Галька схватила его почти онемевшую руку и положила на свой набухший пупырчатый сосок. Серёжа отвернулся и уткнулся носом в галоши, стоящие на стеллаже. Они пахли новой ядрёной резиной. Он чувствовал, как её голова прильнула к паху. «Что я должен делать, что я должен делать?» — стучало в висках. В этот момент он больше всего боялся, что она станет насмехаться над его неумелостью. Но Галька всё сделала сама. Тяжело дыша, она села на него верхом, распахнула халат и ритмично задвигалась.
Было тяжело и душно. Время от времени она наклонялась к лицу, чтобы поцеловать, но Сергей упорно нюхал резину, и поцелуи прижигали только шею. Она начала приглушённо стонать — почти так же, как он случайно слышал несколько раз ночные стоны матери за стенкой, когда приходил дядя Петя, её начальник, — и вскоре почувствовал, что ему полегчало, и понял, что «процедура» подошла к концу.
Когда Серёжа вышел на улицу, нагруженный десятком коробок пластилина, с второпях застегнутой не на те пуговицы ширинкой, начинался дождь. Ветер клубил пыльное придорожье, а затем порывисто швырял пригоршнями крупные капли, которые, падая в иссохшую землю, мгновенно становились тёмными комочками. «Ой, а я ж деньги забыл отдать ей за пластилин… А может, так после «этого» и надо… Ой, мыло и чайник забыл…» Когда он, вымокший, вбегал в сарайчик, прижимая к животу влажные коробки, дождь лил как из ведра.
***
Каждый день ему удавалось лепить примерно по десятку домиков. Чтобы сэкономить пластилин, Сергей использовал пустые спичечные коробки, в изобилии складированные за печкой бережливой бабой Аней, он обмазывал их только сверху. Из того же спичечного картона сооружал заборчики, а ради экономии коричневого использовал для стволов деревьев веточки, которые собирал в саду.
На полу сарая он начертил углём план, и каждое готовое здание аккуратно ставилось на своё место. Когда что-то забывалось или смутно представлялось, он снова шёл в «экспедицию», с бумагой и карандашом. На лесопилке пришлось повозиться, чтобы «схватить» нестандартную конфигурацию, а вокруг церкви кружил больше часа, зарисовывая архитектурные «излишества».
Каждый вечер баба Аня с подругами заходили полюбоваться новинками. Были ахи и охи, советы и комментарии. Слава разнеслась по околице, стали приходить соседи. Пришлось бабе Ане вкрутить более яркую лампочку и поставить скамью для зрителей. Одна девочка принёсла в подарок початую коробку пластилина. А взрослые стали уважительно называть Сергея «наш архитектор». Дверь он обычно прикрывал, чтобы не нагрянули любопытный увалень Базыль или шкодливая Вавёра.
***
Но однажды вечером дверь неожиданно скрипнула, и, воровато оглядываясь, появилась Галька. Она была в цветастой кофтёрке, в туфлях на каблуках, с накрашенными глазами и губами, с начёсом на мытой голове — вернулась, видно, вечерним автобусом из Вильни. Галька, неловко осторожничая, чтобы не наступить на пластилиновое царство, подошла к столу, за которым сидел Сергей, и положила большую коробку конфет.
Он смотрел на белый двухэтажный домик, к которому никак не удавалось ровно приделать крышу. Вдруг вздрогнул, почувствовав её холодные руки на плечах и контрастно жаркие винные пары.
— Не надо, — тихо сказал он.
— Соскучился, мой прынц? — вкрадчивый шёпот влажных губ, коснувшихся уха.
Сергей отпрянул, подумав о мажущейся помаде, но тут же ощутил её руку в паху и налитую грудь, трущуюся о его плечи. Тёплая волна пробежала по животу. Она развернула стул и упала на колени. Руки её быстро и умело расстегивали всё подряд, а его пальцы, измазанные пластилином, застыли над домиком с так и не приклеенной крышей.
Вдруг дверь с грохотом распахнулась. На пороге стояла баба Аня.
— Ах ты, курва…
Она шагнула вперёд, протянув руку к Гальке, но остановилась. Взгляд её упал на Серёжу, на его испуганное лицо, на пластилиновые домики, теснившиеся у ножек стола.
— Серёженька… — произнесла она совсем другим голосом.
Галька отступила к двери. Баба Аня хотела что-то ещё сказать, но не смогла. Она схватилась за сердце, другой рукой поискала опоры на краю стола. Серёжа вскочил, опрокинув стул.
— Баб Ань!
Ноги у неё подкосились. Падая, она ударилась головой о ножку стола.
Галька метнулась за дверь, в темноту.
Красный и растерянный, Серёжа бросился в дом, откуда слышались голоса Альжбеты и Дануты. Вбежав в комнату, с расхристанной рубашкой, расстёгнутой ширинкой и вымазанными пластилином руками, он, заикаясь, выдавил:
— Там баб Аня… — и заплакал.
Женщины кинулись в сарай, запричитали. Потом помогли бабе Ане удобно лечь, принёсли воды, Данута побежала на соседнюю улицу звать медсестру.
***
Ночью скорая увезла бабу Аню в вильнюсскую больницу. Инфаркт и сотрясение мозга. Серёжа просидел почти всю ночь на пороге сарая с включённым светом, тупо глядя на раздавленные домики и коробку конфет. Ему казалось, что во всём виноваты конфеты. Нужно было вышвырнуть их вместе с назойливой Галькой. Хотя ведь просто так она бы не ушла. Звать старух на помощь? Стыдно. Теперь баба Аня расскажет всё маме. Если выживет. Тётка Альжбета так голосила, когда носилки грузили в «скорую», что Сергей понял: плохи дела.
На рассвете одеревеневшая голова уже не держалась, и он задремал, прислонившись к косяку. Разбудил его Базыль шершавым языком, прямо в нос. Серёжа добрался до кровати и плюхнулся, не раздеваясь. «Только б она не померла. Родненькая, ну выживи!» — шептал он в мокрую подушку.
К полудню пришли Альжбета, Данута и ещё несколько соседей.
— Мамке твоей позвонили, завтра обещала приехать, — сказала дрожащим голосом Альжбета.
Глаза её были маленькими, покрасневшими. В бороздках морщин на щеках блестела влага, в руках носовой платок.
— У меня пока поживёшь... И ты, Базыль! — обняла пса, ткнувшегося ей в колени, и разрыдалась.
Сергей всё понял.
— Уже третий инфаркт, ничего не поделаешь, — хлюпая брусничным носом, сказала Данута. — Бедная Гануля, добрейшая душа, царство ей небесное.
Раздались всхлипы. Началась подготовка к похоронам, суета, в которой Сергей совсем потерялся.
***
Назавтра приехала мама, не одна. С ней был дядя Петя. На безымянных пальцах обоих блестели новые обручальные кольца.
Когда они с Сергеем вышли в сад, мама смущённо потупила глаза.
— Дядя Петя теперь будет жить с нами, — сказала она и после паузы добавила: — Будет помогать тебе делать уроки, возить на своей машине на теннис, а по выходным на дачу.
— Вы поженились, да?
Мама кивнула. Серёжа смотрел на её кольцо. Почему-то ему стало обидно, что она ничего не сказала раньше. Впрочем, он и сам теперь не знал, как рассказать ей о том, что случилось в сарайчике. И тут у Серёжи хлынули слёзы. В момент, когда он чувствовал себя самым виноватым и несчастным на свете. А она стояла такая чопорная, в чёрном, и опиралась на плечо дяди Пети. А баба Аня, такая родная и чужая одновременно, с меловым лицом лежала в гробу, закрыв глаза, чтоб не видеть постыдной Серёжиной слабости.
— Ты чего, Серёж? — спросила мама.
Она хотела обнять его, но Серёжа отступил.
Как в тумане стоял он возле гроба в костёле, когда облачённый в чёрное и фиолетовое ксёндз читал «Анёл пански…» под хоровое песнопение с органом. На кладбище, по католическому обычаю, гроб не открывали, а когда под последние рыдания бабок его опускали в свежую могилу, Серёжа положил на крышку пластилиновый домик — тот самый зелёный с белыми окошками и трубой — домик бабы Ани.
В Вильнюсе останавливаться не стали, потому что у дяди Пети назавтра утром важное совещание — только пересадка на вокзале. В окнах скорого замелькали аккуратные домики и растаяли в вечернем тумане. Прощай, пластилиновая Литва, прощай...
-----------------------------------------
Примечания
1. Первый поворот за собором направо (лит.).
2. Сколько с меня? (лит.).
3. Блюдо литовской и белорусской кухни из тёртого картофеля со свининой.
4. Добрый день, прошу (лит.).
5. Политическая полиция в довоенной Польше.
Свидетельство о публикации №226110200010