И день прошёл и день грядёт. 3- 10-11
Михаил сидел на кухне, уронив голову на грудь. Испытанное снотворное почему-то перестало работать, последние две недели он почти не спал. Колотясь плечами о дверные проёмы, он доходил до спальни, спускал брюки с пояса, топчась по ним, снимал и падал в постель, мгновенно отрубаясь. Но уже совсем скоро, вскрикнув, садился на край кровати, постанывая, подрагивая и ритмично покачивая головой, как китайский болванчик.
\ Заставляли его просыпаться сны. Жуткие, живые, вызывающие ощущение реального присутствия в них. Главным персонажем снов всегда был он сам. Сюжет сна всегда повторялся, но в разных местах, с разными злобными персонажами. То ли люди, то ли не;люди, то ли сущности в человеческом облике, преследовали его. Они улыбались, но за улыбками прятались плохо скрываемые злоба и суетливое нетерпение убийц. Медленно они подступали к нему, урча, как голодное зверьё, нагло, с плотоядным оскалом перемигиваясь друг с другом, явно показывая, что всё решено и бессмысленно пытаться изменить ситуацию.
Суть и ужас сна заключались в том, что оказавшись в их окружении, он изначально видел и ощущал, что ему готовят нечто страшное, а шансов на спасение нет. Он бежал, за ним гнались с гомерическим хохотом и улюлюканьем, почти настигали, но ему всегда удавалось оставаться на шаг впереди них, слыша тяжёлое дыхание преследователей за спиной. В конце концов он от них уходил, но оказывался в каком-нибудь пустынном месте: на краю скалы, за которой зияла пропасть, увязал в болоте или метался у высокой стены, простирающейся в обе стороны и исчезающей вдали в качающемся мареве. Он слышал приближающийся топот множества ног, горячее и грязное дыхание преследователей, тогда он кричал и просыпался.
Вот и сейчас, после очередного страшного сна, трясясь, он вышел на кухню. Бутылка в подрагивающей руке стучала о край стакана. Расплёскивая водку, он наполнил стакан доверху, собираясь выпить до дна, но закашлялся и выпил лишь треть. Сев за стол, глотнул пива из бутылки, охватив голову руками, застонал.
Сновидениям он не верил, никогда не держал в руках сонника. Но эти сны создавали в нём такую тоскливую тревогу, что он невольно пытался как-то объяснить себе его суть и повторение одного того же сюжета. Сны он видел нечасто, а сейчас, когда они на него с неприятным постоянством обрушились, жил под их впечатлением, подспудно чувствуя, что ему подаются какие-то знаки. Человек образованный он знал про вещий сон Дмитрия Менделеева, детский сон Генриха Шлимана, увидевшего во сне Трою, пророка Даниила, истолковавшего сон Навуходоносора, но принимал всё это за сверхъестественные явления. «Я просто червяк-человечек, — думалось ему, — не ровня великим, вещие сны-прозрения им давались небесами. А мне в этой сраной квартире, пьяному, что пытаются сообщить небеса или скорее преисподняя? Что я спиваюсь?
Наверное, это всего лишь алкогольный бред, но всё же, всё же, всё же, почему так гнетёт меня и пугает этот сон и долго гложет меня?
Сделав глоток водки, скривившись, съев дольку лимона, он подпёр голову рукой: «И всё же … можно ли логикой доказать нечто мистическое, не реальное? Смешно, чёрт побери, здесь, конечно же, не обходится без подсознания, без вскрытия наслоившихся пластов лет жизни. Меня учили логике, но она не может объяснить невидимое, исчезающее по пробуждению, но я попробую. Задам себе вопрос: почему эти люди-нелюди упорно преследуют его-меня в сонном надмирье, ведь я вижу себя и ощущаю собой? За что, в чём вина убегающего, какая цель у преследующих? Ни я, ни они ничего не говорим, они не сообщают, почему преследуют, лица их мне незнакомы, я бегу, бегу от них. Он-я всегда один, никто не приходит мне на помощь, а в конце пути безысходность, гибель, и я опять один и ужас неминуемого финала».
Он допил водку и выпитое подействовало на него странно — он протрезвел. Дав закипеть воде в чайнике, бросил в чашку три ложки кофе, сахар не стал класть и сел за стол. Отпивая кофе, неожиданно саркастически рассмеялся: «Ах, да вот же зацепка — один! Не оправдывающая улика! Убивающая начало и конец пути!» И тут поток сознания обрушился на него сметающей лавиной, мысли потекли рекой, прорвавшей преграды: «А разве ты не один?! Давно, давно, один, всегда один. Один с отцом, вечно занятого калькуляцией, спрятавшим голову в песок, делающего вид, что не видит измен жены, проблем взрослеющего сына. Один — с матерью, душившей тебя горячей еврейской любовью, нося в сердце камень греха. Ты даже не сын своего отца! Ты бастард! Великий композитор однажды соизволил погладить тебя, сына, по головке, вызвав в тебе подспудную яростную ненависть к этому ханже на всю жизнь, эта ненависть и сейчас кипит в тебе. Но всё, всё! Их нет, они умерли, композитор взял последний самый правильный аккорд, а ты снова один. Чёрт побери, а не один ли ты был среди одноклассников, однокурсников и коллег? Один, один, хотя и веселился с ними, так и не обретя среди них друга. В армии? Один! Несостоявшийся юрист, белая ворона среди простого сельского и пролетарского люда, хлебавших горя в жизни большой ложкой. Тебя подкалывали, но не издевались и не травили, будто западло считали марать об тебя белоручку руки. Ты ни с кем не сошёлся, жил раком отшельником в своей скорлупе. Армейское начальство как бы ценило юриста-недоучку, обкладывало бумажной работой, как-то так поглядывая на тебя, что мурашки бежали по коже — молчание может быть страшнее разговора.
О, как сильно ты чувствовал отторжение и презрения пролетариата! Не потому ли, не из-за обиды ли на судьбу, ты доверился обаянию Пшека, пытаясь неосознанно совершить какой-то поступок, восстать против самого себя, возможно, найти друга? Ты выполнил его просьбу, но это принесло сбивку в судьбе. Это, в самом деле, ошибка, можно было отказаться от работы на Пшека и это, возможно, было бы подвигом, но он мог бы тебя понять. Дурацкая поговорка: всё, что мы делаем к лучшему, сработала! Сбивка пути привела тебя к Агнессе и двум годам счастья с ней, двум годам, когда ты впервые в жизни был не один. И ты терпел медвежьи объятья Пшека-уголовника, ощущал их много лет ради того, чтобы видеть её, этот магнит.
Сам Пшек тоже был своего рода белой вороной в своей среде, это было заметно по тупым и коварным лицам его подельников, но и Цезарем был среди этих необразованных упырей и ничтожеств. Как матёрый волк, держал он под присмотром стаю, но поступок твой помнил, добра не забывал, но ты-то знал, что он видит тебя, и предательства с твой стороны не потерпит, не убьёт, наверное, но презрительно вычеркнет из своей жизни…
В этом месте своих рассуждений, он неожиданно горько усмехнулся: «Да он же вор! Блатарь, чтивший понятия! Сто процентов должен был считать тебя предателем уже хотя бы за то только, что ты согласился помочь ему тогда в зоне, за деньги, за деньги! За предательство своего круга и присяги! Лохом, лохом, за деньги предавшим! За тысячу рублей. Тридцать сребреников!» Тысяча рублей — сколько в ней сребреников? Сребреники — единственная не инфляционная валюта, возьми миллион, миллиард за предательство — это всегда тридцать сребреников! И мало того! Ты же знаешь, что во времена Иисуса тридцать сребреников были ценой раба. Раба! Тебя купили в рабство!»
\ «Доверил рабу приумножать приданое дочери, — текли тяжёлые мысли, — не потому, что доверял, а потому что видел и знал, что ты раб и струсишь предать его, не посмеешь приблизиться к дочери! И это так, права была Агнесса, когда клеймила тебя! Финансовое положение раба хозяин не забывал улучшать, однако кнут висел на стене у него под рукой, а пряник в его бумажнике — он привык расплачиваться за хорошо сделанное дело, мудро, иначе и нельзя было. Ему нужно было раньше свалить куда-нибудь за бугор, да гордость шляхтича и воровской закон не позволяли, а когда умерла жена, — привязала могила.
Они любили друг друга, не так, как любила женщин его свора — это была выстраданная, настоящая любовь. В этом кругу ты не мог быть своим, и я был один…если бы не Агнесса, Нессочка. Увидел её восхитительным, прямодушным ребёнком, наблюдая, как она растет, и растут, наливаются соком бугорки под маечкой, представлял её созревшей. Волновалось сердце и как это в Библии пишут…чресла! Волновались чресла, понимал, что не про тебя этот плод, но желал, желал, желал. Пшек, конечно же, видел, понимал и бдил. Возможно в то время, когда началась междоусобная бойня, он не мог не думать о том, что может погибнуть, поэтому заспешил с делами будущего дочери. Сейчас я думаю, что хотя он и предупреждал меня совсем прозрачно о том, что из гроба меня достанет, если покушусь на его дитя, но в себе он, возможно, держал вариант истории, где было место и мне рядом с его дочерью. Когда же всё стало сыпаться, и он ходил по лезвию ножа, понимая, что пуля может оставить дочь на растерзание уродцев, он не мог не думать о её спасении и, скрепя сердце, отправил её в Питер с адвокатом Хагеном.
Положение было безвыходное. Близких у него не было, он хотел спасти дочь. Вот когда я не был один, когда был счастлив! С ней в Питере, когда мы сошлись! День не мог без неё прожить, она мне была и дочерью, и любовницей, и женой, я был счастлив! Проклятые чресла! Проклятая похоть! Как можно было так с ней поступить с дочерью гордого поляка и благородной грузинки! И она ведь любила тебя, помнишь, помнишь, как она сказала утром после нашей первой ночи: мы теперь обручены, в восемнадцать я стану твоей женой? Сам сломал всё, она любила тебя, жизнь обещала быть прекрасной. И опять один! Так что? Сон предлагает мне броситься в пропасть, увязнуть в болоте, дать себя разорвать существам?
\ Бутылка была пуста, он достал из холодильника полную, бросив взгляд на настенные часы — шёл третий час ночи. Четверть стакана выпил не закусывая, закурил и подумал об Илоне. На этой неделе она не звонила, приходила дней восемь назад, молчаливая, легла спать на диване. Похудела, говорила вяло, была заторможена. Он не мог не заметить тёмных кругов под неживыми глазами и с жалостью тогда подумал: «Крепко подсела, в глазах нет жизни, убивает себя».
Сейчас же ему захотелось, чтобы она пришла, страх проклятого сна, и одиночества не уходил и пугал. Странно, но эта странная, экзальтированная женщина успокаивала его. Как-то он подумал, что двум одиночествам спокойней вместе, — одиночество обоих усмиряется разговорами, взглядами, жестами. Они не спали вместе. Она укладывалась на диване, становилась разговорчивой, а он с удовольствием слушал её незатейливые рассказы о детстве, школьных жизни, родственниках, юношеских проделках. О борове она перестала говорить. Как-то он спросил, что он думает о её отсутствии ночами. Она взъярилась, ругалась, придумывая ему немыслимые эпитеты, когда успокоилась, сказала, что говорит ему, что ночует у заболевшей тётки. Добавив зло: «Допрашивает боров. Строит из себя комиссара Мегре, обнюхивает вещи, как ищейка, одежду шмонает, вроде моего папаши алкаша».
Дверной звонок взорвал тишину, Михаил испуганно дёрнулся, невольно глянув на часы — четвёртый час. Он открыл дверь, Илона вбежала, оттолкнув его. Прыгающей рукой, расплёскивая мимо стакана, налила водки, выпила, стуча зубами о край стакана, закашлялась. Упав на диван, истерически расхохоталась, обхватив голову и раскачиваясь. Он сел напротив неё, закурил.
— Извини, Миша, что нарушила твой сон? Прости, — потянулась она к бутылке, — тебе налить?
— Буду тебе обязан, извини, я в некотором неглиже, — усмехнулся он, не сводя с неё глаз, — я уже выспался.
Он смотрел, как она трясущейся рукой разливает водку в стаканы и, наконец, понял выражение опрокинутое лицо, встречающееся в книгах. Они, молча, выпили, Илона попросила сигарету, закурила, часто и нервно стряхивая пепел в пепельницу, закурил и он. Он ожидал срыва, видел её напряжение, молчал. И он случился! Она долго тушила сигарету, смяла её до самого фильтра и, закрыв лицо руками, затряслась в плаче. «Илона, — тронул он её за руку, — заметив синяки на её тонких запястьях и свежий порез, а мизинец на левой руке как-то странно был загнут к ладони.
— Илона — съела два лимона, — откинула она руки от лица, — так меня в школе дразнили. Миша, Миша, я его убила!
— Что ты несёшь, кого? — холодея, Михаил вспомнил, как она говорила о ненависти к борову и желании его убить.
— Его, пьяного борова, — вытерла она глаза кулаками, — сорвалась, вскипела, видеть его не могла.
В Михаиле проснулся юрист.
— Ты уверена? Как убила?
— «Розочкой». Разбила бутылку и ткнула в жирную харю.
— Ты уверена, что убила? С чего ты это взяла? Он дышал?
— Откуда мне знать? Я не в себе была … катался по кровати в крови, кричал. Я убежала, дверь открытой бросила.
Спрашивать сейчас о каких-то уликах, подробностях, не имело смысла, стресс был на лицо.
— Кричал, это хорошо, — деловито произнёс он, — есть шанс, что подонок жив и вызовет скорую или соседи поинтересуются, почему дверь открыта. Телефон свой не оставила в доме?
— Нет, он куртке был.
— Не звони пока с него, завтра из новостей всё узнаем. Уже утром журналюги по всем каналам затрубят. Что всё же, произошло?
— Пришёл в дрезину пьяный, потянул меня в постель. У меня начались дни, умоляла не трогать, ударил, поволок за волосы в кровать, навалился. Я вырвалась, бутылку разбила о спинку кровати и…я надерусь, Миша?
— И я с тобой, — Михаил плеснул водки ей и себе, — поделом скотине. Будет ходить с клеймом на роже, если жив останется. Думаю, уроком ему будет, хотя горбатого… у тебя есть адвокат, хороший адвокат, Том Хаген засиделся без дела, к тому же я уже хорошо знаю этого урода. Какой классический образец мерзавца предстанет на суде перед честны;м народом! Пьём, чтобы он жив остался.
Когда Илона стала клевать носом, он уложил её на диван, укрыл одеялом. На улице зачинался день, обещавший быть жарким. Михаил постоял у окна, прошёл в комнату и лёг на спину, пробормотав: «Я не один. Зверьё мне не приснится, в квартире живой человек. Облом зверью». Зверьё в эту ночь ему не снилось.
11.
Долго жить приживальщиком в доме проклятой Иван Панкратович не смог. Тёща, явно показывала, что не может его видеть, старалась избегать встреч с ним, отсиживаясь в спальне, Тамара проходила мимо него тенью с каменным лицом, дочери смущались, без нужды старались с отцом не пересекаться, а унизительное самообслуживание, предложенное ему Тамарой, бесило. Когда же однажды он пришёл в пустой дом, поняв, что семья съехала на дачу, он собрал личные вещи и переселился в квартиру родителей на Московском проспекте.
Через час, обойдя давно не посещаемые отцовские владенья, впал в такое унынье, что напился. Утром, он ещё раз обошёл квартиру, где каждая вещь напоминала о детстве, юности, отце с матерью, брате, прилёг на диван, уставившись в лепной потолок, и волна воспоминаний унесла в прошлое.
У его любвеобильного отца Панкрата Фёдоровича, фронтовика, майора, от третьего брака было двое сыновей — Игнат и Иван, братья родились с разницей в четыре года. Отцу братьев была знакома армейская жизнь. Пришлось ему пожить и в офицерских казармах, и в коммуналке, и скромной однушке хрущёбе, где и появились на свет братья, а позже и сестрёнка Ольга. Тогда семье с тремя детьми дали трёхкомнатную квартиру на Московском проспекте, в сталинке. В ней маленькая Оленька умерла.
Отец с женой и детьми был строг, жена молчалива, услужлива и до конца дней оставалась расторопной хозяйкой, немного не дожив до развала страны. Панкрат Фёдорович, любивший пояснять, что его имя переводится, как всесильный, дослужился до генерала. Будущее сыновей он видел в армии, но старший сын Игнат, заядлый книжник, поступил на философский. Рано женился на студенте курса и ушёл жить в её квартиру. Со временем она защитила докторскую, Игнат особых высот не достиг, перебивался работой в научно-политических журналах, но прожил с ней счастливую жизнь. Ушла она рано, он больше не женился, а на пенсии переселился на дачу в Выборге.
Иван, проучившись, некоторое время в общевойсковом училище, по настоянию и не без протекции отца, перепоступил в знаменитую Ленинградскую специальную школу № 401 КГБ СССР, а службу продолжил в одном из подразделений ведомства. Когда мать умерла, Иван некоторое время жил с отцом, старший брат к ним наезжал проведать отца. Но жизнь с отцом для молодого и горячего Ивана была не мёдом: отец брюзжал, доставал его нытьём и морализаторством. Иногда Ивану казалось, что за ним установлена слежка: каким-то образом отец узнавал о некоторых его амурных похождениях, самодовольно говоря, усмехаясь: «Питер деревня маленькая». Из-за женитьбы Ивана на варьетутке, отец так разгневался, что грозился лишить сына наследства. Когда же Иван собирался жениться на Тамаре и сообщил об этом отцу, старый чекист по своим каналам пробил сведенья о семье Джавад Заде и прочёл сыну назидательную лекцию, не забыв ему напомнить о его первой женитьбе, мол, говорил тебе — не женитесь на вертихвостках артистках.
Материальное положение семьи Тамары он оценил положительно, но нашёл крупный изъян в лице тёщи. Дескать, старая карга всю жизнь проработала на руководящих должностях, властная, станет нагибать, спокойной жизни с ней не будет, а жить отдельно от неё не выйдет — дочь свою мать инвалида никогда не бросит. То, что невеста гуманитарий, тоже посчитал изъяном, мол, лучше, если жена из простых, как его супруга, не будет вякать умностей, жена нужна послушная и хозяйственная. И даже то, что в Тамаре восточная кровь он посчитал даже не изъяном, а совсем плохим вариантом, сказав: «Их бабы терпеливы к шалостям мужа, но если взорвутся — это ядерная зима, не простят». Хорошо учили в его ведомстве анализировать ситуации!
Для сына он делал всё возможное по продвижению по службе, крутые связи были подспорьем, но жёсткие политбеседы на тему гулянок продолжал. Иван обещал, клялся, применял конспиративные методы, но отец почти всегда вычислял его амурные похождения. В политбеседах отец непременно подчёркивал, что он должен брать способ жизнеустройства с отца-семьянина, что это верный залог успеха в карьере и вечно приводил один и тот же анекдотичный пример: мол, служил с ним один майор, который из-за своей любвеобильности, в итоге дослужился до лейтенанта.
Иван давал слово, правдиво вешал повинную голову, но отказаться от девушек-вольняшек не мог. Но однажды случай успокоил его — отец засветился сам. Как-то с летом, с друзьями шалопаями и девушками вольняшками, Иван веселился в Сестрорецке и увидел у пляжа чёрную «Волгу» отца, с дремавшим в ней водителем. Сияющий отец на мелководье, потрясывая генеральским пузцем, обнимал совсем юную красотку в откровенном купальнике, годящуюся ему в дочери. Он правильно понял лукавую назидательную тактику отца в отношении его жеребячьей активности: папаша без спешки закладывал в сырые мозги отрока основы подпольной изворотливости, учил жизни, пытается ему вдолбить, что не нужно светиться, быть умнее, хитрее, подстилать соломку, что такая жизнь залог успешной карьеры.
По молодости братья дружили, пользовались всеми возможными благами тогдашнего Ленинграда, но со временем между ними образовалась трещина из-за идеологических расхождений. Споры между двумя молодыми коммунистами происходили часто, а отец не раз оказывался между ними третейским судьёй. Он не отдавал первенства в споре ни одному из сыновей, помалкивал, резюмируя обычно, мол, жизнь покажет. Хорошо зная кухню своей конторы и её законы, он умел держать язык за зубами, в душе же был либералом. В рабочем окружении был правильным и ответственным советским руководителем, вне него поругивал власть и закостенелых властных старцев, при Андропове совсем поджался, пересидел, но внутренний вороний гул в конторе слышал хорошо — все ждали перемен, а они назревали
Однажды братья бурно рассорились, и Игнат перестал приходить в дом брата. Поругались крепко после апрельского пленума ЦК КПСС, при Горбачёве, и ещё сильнее после XVII съезда КПСС. Игнат, пародируя хуторской говор Горбачёва, жёстко раскритиковал идею перестройки. Даже соединил её с философским Кантовским «вещь сама в себе», мол, кто знает, что это за фрукты — гласность, перестройка, ускорение? Кто их щупал, видел, кто представляет ясно, что это такое, как будут, осуществляется идеи, как можно рассуждать о том, о чём понятия сами не имеете, а народ тем более? Он предрекал провал проекта, приход в скором времени бардака, если экономика и население сами будут определять, чем им заниматься, а значит, главным станет прибыль, а тут уж — Боливар не выдержит двоих. Это путь к распаду страны, путь к индивидуализму, раздраю монолитности народа — к капитализму, отвергающему традицию и общность народа, к проекту для избранных, чья избранность подтверждается материальным положением. Самого Горбачёва он называл меченым сыном сатаны с партийным билетом.
Иван прекрасно понимал, о чём говорит брат, но вилял. Мол, партия, наконец, стала понимать, что танки — танками, ракеты — ракетами, а люди хотят прилично одеваться, иметь дома технику, хороший сервис, пользоваться достижениями мировой промышленности, а не бегать по толчкам и рынкам в поисках джинсов, магнитофонов, обоев, кроссовок и нормальных сигарет. Народ хочет нормально жить, ведь так в программе КПСС и записано: «…курс на удовлетворение растущих материальных потребностей советского человека. Игнат, бледнея, говорил: «Ну да! Кто же это всё реализует, за какой срок, какими способами, где эта база для удовлетворения материальных потребностей стагнирующей страны? Знаешь, чем закончится? Разрушением страны! Строили коммунизм — получи;те протестантизм — богат, благополучен, спасён!» Удивительно, но отец в этот раз поддержал Игната, сказав: «Амба Союзу! Враги и дураки в руководстве»
И вскоре, как черти из табакерки, высыпали наружу деятели, обещавшие благополучие за 100–500 дней. Свора хвостатых объединялась по принципу немецкой поговорки: «Свой чёрт — лучше незнакомого». После был кровавый октябрь 1993-го. Игнат Панкратович с женой уехали из города на постоянное проживание на дачу в Выборг, дачу он привёл в порядок, расширил, провёл коммуникации. Когда Иван Панкратович женился на Тамаре, он с семьёй часто останавливалась у него во время шопингов в соседнюю Финляндию. Панкрату Фёдоровичу не довелось стать дедом, он умер за неделю до рождения внучки Верочки — два инсульта, больные почки, разрушенная печень.
От воспоминаний у Ивана Панкратовича, разболелось сердце и неожиданно подумалось: «Когда ж мы виделись-то с Игнатом? Да это аж в Рождество прошлого года. С Тамарой, Любой и Надей останавливались у него без старухи, она тогда болела и осталась в Питере с Верочкой. Последний раз я звонил ему на его день рождения, он бодренько отвечал, мол, корабль ещё на плаву, но в гавань пока не собирается. Нехорошо, однако, надо бы позвонить». Он, было, взял телефон, но не стал звонить, подумав: «Если бы умер, соседи бы сообщили, живём рядом, часа два езды, завтра воскресенье. Поеду, проведаю, развеюсь».
Выехал он по прохладе вечером. Прекрасная скоростная платная автострада приятно его удивила, через два часа остановился у дома брата. За забором тот оживлённо беседовал с мужчиной с голым крепким и загорелым торсом, мосластыми руками, опирающегося о черенок лопаты. Худенький и сгорбленный стан Игната, в бесформенно висящем на нём пиджаке, выглядел настолько снулым, что дрогнуло сердце. Он открыл рот, но мужчина с лопатой тронул Игната за плечо, кивнув головой в сторону открытой калитки. Тот обернулся, поправил очки, прищурился, и радостно воскликнув: «Ванечка! Ванечка! Какая радость!» за руку втащил его во двор.
Он смотрел на него повлажневшими глазами, сипло повторяя: «Ах, годы, годы, годы, что они со всеми нами делают! Волосы-то, волосы, совсем подсолились. Ванечка, Ванечка, Ванечка, братишка, как же ты на отца-то сейчас похож».Мужчина с лопатой хотел тихо уйти, но Игнат, сияя, повернулся к нему, так интенсивно потирая руки, словно собирается лучиной разжечь костёр: «Петро, это Иван, мой брат». Мужчина, улыбаясь, протянул руку. Думая: «Не рука, а лапе;нь, такой и руку оторвёт не моргнув», Иван ответил на рукопожатие.
Из-за дома вышла дородная женщина в сарафане и платке, концы которого обернула вокруг шеи и завязала на затылке. «Панкратович…начала она и засмущалась, увидев гостя, — здравстствуйте вам». — «Это брат мой Ванечка, Оксаночка, сообрази нам того-сего в беседку, век не виделись…и горилочки, горилочки». — «Та я ж мигом, — расцвела женщина, произнеся это мигом с южным мягким г». — «Петро, умывайся и за стол» — суетливо сказал Игнат мужчине с лопатой. «Спасибо, Игнат Панкратович, мне к соседу нужно, ждёт. Крышу не достлал я, а небо-то, гляньте, хмарится, як разом хлыне?» — «Так после подчаливай к нам, с устатку расслабиться».
Игнат взял брата за руку, привёл в беседку. Улыбчивая и быстроногая Оксана уже успела поставить на стол посуду, бутылку, тарелку вареников, блюдо с зеленью, редиской, соленьями, стеклянный кувшин с взваром. Игнат взялся за бутылку, но появившаяся из ниоткуда бойкая Оксана, поставила на стол тонко нарезанное сало с прожилками и пирожки. Игнат придержал её за руку: «Присядь с нами, выпей за дорогого гостя». — «Та шо вы! У меня ж варенье на плите и голубцы варганю», — смеясь, отмахнулась она.
— Ванечка, Ванечка, — разлил водку в стопки Игнат Панкратович и рассмеялся, — помнишь, как мы с отцом пикировались? Я ему: «Привет, Догнат», а он мне: «Привет, Перегнат». Когда это было, догнать и перегнать Америку! К чему эти тараканьи бега привели… отец Америку перегнал, а я вот-вот догоняю, финиш-то, вот он, в прямой видимости. Царствие небесное Панкрату, родной крови, за отца давай.
Они выпили. Братья давно не виделись, в дороге Иван почему-то нервничал, напрягался от вертящихся в голове вероятных сценариев встречи с Игнатом, модулировал разные варианты манеры своего поведения. Он трусил, представляя неизбежные вопросы брата о жизни, семье. Но от искренней радости брата, радушного поведения незнакомых людей напряжение и скованность пропали. Странно чувствовал он себя сейчас. Не было ни скованности, ни отторжения к этой совершенно иной действительности, совсем не похожей на мир, который окружал его в городе, мир в который он врос корнями, привык, вжился. У встретивших его людей не было ни манерной осторожности горожан при встрече с людьми, ни напряжения от вида незнакомого человека, ни игры лицом. Для них это был просто новый эпизод жизни, в которой они привыкли жить, говорить с людьми, действовать так, как они всегда действуют и говорят.
Брат опять наполнил стопки, подложил ему в тарелку вареников.
— Ешь пока горячие. Оксана как-то особо их готовит, с жареным лучком с кусочками сальца, мировой закусон. Давай теперь за здравие твоих деток, я, бракодел, не сподобился оставить после себя семя.
Ивану есть не хотелось, но вареники в самом деле были так необыкновенно вкусны, что проснулся аппетит. Они ели, а он думал о том, что должны начаться расспросы о семье и никакие придумки не шли в голову.
— И вправду мастерица, — начал он, — наполняя рюмки. — Соседи?
— Соседи, — улыбнулся Игнат, — мы, брат, все соседи на земле, она же круглая. Они уже год живут у меня, с задней стороны дома Петро пристроил комнату с отдельным входом.
— Как, Игнат? Квартиранты? Что ж не позвонил, я бы помог финансово, зачем тебе эта морока, чужие люди?
— Одному тяжко, Ваня, а люди они хорошие. Я прописал их, без прописки ты не человек — бомж, а они этого не заслужили.
— Не местные?
— Из-под Харькова.
— Это, что ж … из той самой, вильной? — поднял брови Иван.
— Оттуда, Ваня, я болею, мне уход требуется, давление, ноги слабые. «Ниву» я доверил Петру, он и в аптеку сгоняет и на рынок, участок обихаживает, руки золотые, Оксана рядом, в чистом хожу. Вас тревожить не хочется, хотя и недалеко живёте, но не через забор всё же. Ваши телефоны они знают, если костлявая настигнет, сообщат вам. И… давай об этом позже. Расскажи, как вы, ты как? Как Тамарочка, девочки, Клавдия Дмитриевна, вы же у меня последний раз давно были, аж на прошлый Новый год, без неё приезжали. Ты раза три позвонил за год, на мои звонки отвечал коротко, без энтузиазма, понимаю, работа. Вот Любаша со всеми праздниками поздравляет, Тамара звонит, да разговор с ней, как под копирку, мол, всё хорошо, это на неё не похоже, как-то грустна, болеет мать? Ничего не случилось? — глянул на него пристально Игнат.
О том, что он недавно по телефону говорил с Клавдией Дмитриевной и Тамарой, в день её рождения, когда они были на даче, он умолчал. Он спросил Тамару о брате, она как-то скомканно увела разговор в сторону, поблагодарила и передала телефон матери. Она и прояснила ситуацию. Кисели не стала разводить, когда он спросил об Иване. Выдержав паузу, бросила раздражённо: «Посеявший ветер, пожнёт бурю», и он не стал расспрашивать дальше, всё поняв.
Иван попытался увильнуть, развёл руками.
— Девки, понимаешь, запросы, чувства, играй гормон, бракодел я.
— М-да, девчонки и мальчишки, а так же их родители. Ты какой-то не свой, век не виделись, и рассказать нечего? Выглядишь неважно, не случилось ли чего, Ваня?
Иван крутил пальцем по краю стопки с видом человека, у которого болят зубы.
Вздёрнувшись, расплёскивая водку, он наполнил стопку, залпом выпил под пристальным взглядом Игната, и, хрустнув пальцами, с искрившимся лицом, срывающимся голосом, тяжёлым выдохом вытолкнул из себя, как пробку из бутылки.
— Случилось! Случилось! Разводимся мы!
— Стоп, стоп, Ваня, — накрыл его руки Игнат, — давай-ка тише, тише, успокойся.
Из-за дома показалась улыбающаяся Оксана, но глянув на опустившего голову гостя, приостановилась, поставила на стол кастрюльку и бесшумно исчезла.
— Разводимся! Разводимся, брат! — вскинулся Иван, потянувшись к бутылке, в которой водки осталось на донышке, но Игнат Викторович придержал его руку.
— Успокойся, успокойся. Я не стану спрашивать, кто инициатор, причину и детали, дело это интимное, двоих дело, но ты мне не здравствуй и до свидания, кровь родная. Как же я радовался на твоей свадьбе, какие вы с Тамарой красивые и счастливые были, какие мирные и довольные, когда у меня останавливались с девочками после финских туров. Всё бывает, да, всё, к сожалению, в жизни, но девочки, девочки, как им без отца, Ваня? Время-то какое сейчас — беспутное, дурное, грубое, стремительно стирающее наш прежний быт. Вы ещё вместе живёте?
— Уже нет, я на Московском, семья съехала на дачу, Игнат, мне ещё выпить нужно.
Игнат долго смотрел в стол, разглаживая складку скатерти, резко встал.
— Я принесу.
Вернувшись, он открыл бутылку, разлил по стопкам, говоря:
— Водка не выход, Ваня, такая анестезия чревата побочками.
Они выпили. Не закусывая, Иван, закурил, закурил и Игнат. Глянув на него, тихо заговорил:
— Тамаре и тёще твоей звонить я не стану, не судья, нечего на соль раны сыпать, представляю их состояние и девочек. Ты сам скажи, что такого наделал, как довёл всё до этого ужаса, а впрочем … можешь и не говорить, я точно знаю, что не Тамарочка здесь виной, не поверю такому. Глаз что ли нет у меня и жизненного опыта?! Глазолюб я, моя методичка: глаза — зеркало души, работает. Когда они приехали однажды с твоей тёщей, я хорошо видел, как Тамарочка ласкова, заботлива с девчонками, как глаза горели нежностью и любовью, когда мать обихаживала, как со мной общалась. Женщина, которая так смотрит на своих детей и стариков, так заботится о матери, людей любит, искать дешёвых удовольствий на стороне не станет. А ты …ты, Ваня, как бы это сказать правильней … к своим девочкам и Тамаре был подчёркнуто ласков, а глаза никакие, словно вынужден этикет соблюдать, как дипломат на ответственных визитах, будто время убиваешь, а на тёщу, вообще, смотрел, как пустое и неприятное место. Тебе нужно бы сейчас мозгами подраскинуть, а они у тебя есть, как склеить разбитую посуду, если хотя бы один осколочек ещё остался. И себя спасти, чай не мальчик, болячки придут, одичаешь, время, время неумолимо, вспомни отца.
— Вот ты как! — поддался нахлынувшей злобе Иван, но тут же обмяк, расслабленно опустил голову.
— Прости, прости, это невозможно! Невозможно склеить! Разлетелись кусочки, не собрать!
Оба замолчали. Игнат нервно курил, переминая сигарету в пальцах, глядя куда-то вдаль, Иван сидел, опустив голову. Солнце давно село, от лесного озера потянуло сырым холодом, дождь пробовал силу, небо было беззвёздным. Оксана неслышно подошла к столу.
— Что, Оксаночка? — улыбнулся Игнат.
Она бросила опасливый взгляд на понуро сидящего Ивана.
— Шли бы в хату. Холодно, вы вон в шлёпанцах на босу ногу, протянет. Я вам туда всё занесу мигом.
— А Петро пришёл?
— Куды! Рыбачить попёрся на ночь…
Иван, молча, налил стопку, выпил, пошатываясь встал, не дав ей окончить.
— Спасибо, Игнат, поеду я.
— Шо ж вы удумали-то, хмельным, да в ночь ехать?! — всплеснула женщина руками и прикрыла ладонью рот.
— Тихо, тихо, Ванечка, — обнял его за плечи Игнат, — тихо. Утро вечера мудренее, идём, идём баинки, дорогой.
С налившимися влагой глазами, Иван упирался, но не сильно и недолго. Придерживая его на ступеньках, Игнат провёл его в комнату.
— Раздевайся, шмотьё на кресло бросай и в кровать, я на диване пристроюсь, утро вечера мудренее.
Иван шумно разделся, скинул одеяло к ногам, лёг на спину, подложив руки под голову, лёг и Игнат, на бок, лицом к нему. Не набрав силы, дождь стихал, всё реже постукивали капли по оконному откосу, дремавшая за облаком луна проснулась, высвободилась из его объятий, осветив близкий умытый лесок. Иван лежал с открытыми глазами.
— Как ты? — заговорил Игнат, — не мутит? Принести взвара холодного?
— Всё хорошо. Отпустило, — не меняя позы, ответил Иван.
С минуту оба молчали. Игнат прекрасно понимал, что сейчас не самый удачный момент для прямых нравоучений в лоб. Он включил торшер рядом с диваном и открыл книгу с закладкой.
— Слушай, Ваня, что писал великий человек Марк Аврелий две тысячи лет назад: «Ищут уединённых убежищ, хижин, морского берега, гор, и ты любишь мечтать обо всём этом. Какая наивность! Раз тебе дозволено во всякий час удаляться в собственную душу! Нигде не найти человеку более спокойного, в особенности, если есть в нём самом то, чего при созерцании достаточно для возвращения спокойствия. Обновляй в нём силы, наслаждайся ясностью души твоей». Понимаешь, Ваня? Во всякий час дозволено человеку в свою душу заглядывать! Без цензуры, без ропота, без посторонних указок. Нет душ, в которых всё черным-черно, в каждой есть всегда белые уголки...
— Не нужно больше, не нужно, — чуть ли не простонал Иван, укрылся одеялом и повернулся спиной к нему.
Игнат выключил торшер. Сон не шёл. Он думал о положении, в которое попал племянник, о его разбитой семье. Метафора Клавдии Дмитриевны о сеющем ветер и пожинающим бурю говорила лучше всяких подробностей. «Конечно, измена. Но почти тридцать лет семейной жизни, половина жизни, — думал он, — не шуточный срок совместного житья. Разрыв, измена… единичный случай, бес в ребро или системный стиль жизни сластолюбца? Впрочем, и одна измена мужа ни одну женщину не обрадует, для многих это может стать крахом мироздания. Помню, как отец после его первого брака и скандала при разводе с той шустрой фигуристкой, потребовавшей половину однушки, которую он купил Ивану, жалился мне на него, мол, Иван сластолюбец, что доносят ему о его беспорядочных связях. Жалился, но как-то вскользь, с проскальзывающей гордостью, пошёл, мол, в деда, а тот живчиком был до старости. Да, кажется, его больше заботила карьера отпрыска, что гулянки могут нанести вред реноме сына чекиста, которого он опекал и двигал по карьерной лестнице. Иван же обиженно мне говорил ещё до свадьбы, что Тамара и её семья отцу не нравятся. Чем интересно? И до смерти наш отец не сошёлся с новой роднёй, не общался, сохранял почему-то дистанцию, а до внуков не дожил. Я его спрашивал, он отмалчивался. Может быть от того, что был членом ещё одной семьи — конторы с известной аббревиатурой, где бывших не бывает, где учат правильно лавировать между струйками дождя, где матрица осторожности и подозрительности может довлеть над сердцем? Родная кровь и душа потёмки? Он даже в наших спорах с Иваном отмалчивался. А спорили мы тогда горячо, под хмельком, конечно. Я брату, отцу и Ленина приводил, и Маркса, идеологов капитализма, свои аргументы. Всё о том же спорили — о дальнейшем пути России, который у продажной власти, по всему, был уже решён. Нам не нужно было браться за оружие, как это было в 1918 году, двое, одной крови — один военный, второй уже кандидат наук, оба проходили и «Научный коммунизм», и «Политэкономию», и с трудами марксистов были знакомы, в советской школе учились. Иван, соглашаясь со мной в том, что любая перестройка, ломка старой модели, чревата непредсказуемыми последствиями, доказывал мне модным тогда посылом, «так больше жить нельзя», мол, всё омертвело, нужен воздух свободы, мол, это назрело. Назрело-то, назрело, говорил я, да ведь видно же, что как всегда вместе с водой выплеснут и дитя — замечательного советского человека-трудягу, ради свободы торгашей и буржуазии. По Ленину-то — буржуазия предаст Родину и пойдёт на все преступления, лишь бы отстоять свою власть над народом и свои доходы, а будущие буржуа уже выросли в советских яслях — цеховики, кооперативщики, молодые партийцы из коммунистических журналов, лже-экономисты обработанные дихлофосом Сороса, предатели во власти. Иван упрямился, мол, не попробовав, не увидеть результата, у нас ещё есть армия, милиция, КГБ. Я возражал — люди не подопытные лягушки и собаки, что тайный враг использует недовольство меньшей части государства для слома общего проекта и традиции, что недовольство большей части советских людей своим положением преодолевалось через совершенствование себя, а не призывами к ломке государственных устоев, не к доминированию частного выше традиции, выше общего. А потом был октябрь 1993-го. Отец ходил удручённый, соглашался, что это вооружённый захват власти, мол, такого не ожидал. К этому времени мы вдоволь насмотрелись на мелькание малосимпатичных лицемеров с лицами сутенёров и аферистов, но Иван, впрочем, без убедительности, всё твердил и твердил, что это временно. Ничто, Ваня, так не постоянно, как временное, говорил я. По Джону Кейсу, не дожившему до наших дней, капитализм — это исключительно вера в то, что деятельность самого гнуснейшего подонка, движимая наиболее низкими мотивами, каким-то образом окажется на благо всем. Иван, Иван, — брат мне, кровь родная, я знал, что он меня понимает и согласен со мной, но в лоб об этом не может сказать, не оттого ли, что и он был членом ещё одной семьи — конторы, где бывших не бывает? А отец … пестовал сына, оберегал его карьеру, зная, что это надёжная и сытая дорога, а душу сына проглядел…
— — —
Проснувшись, Игнат испугался — кровать Ивана была накрыта одеялом. Думая: «Неужели так и уехал?» он торопливо оделся, и, выбежав на крыльцо, рассмеялся: голый по пояс Иван, фыркая, умывался под краном, рядом стояла весёлая Оксана с полотенцем в руке, что-то быстро говорившая ему. «Доброго утра, Панкратович, оживляем брата вашего», — сказала она, весело, — ухой будете похмеляться, знатных пескарей Петя натягал». — «А сам где?» — «Та у соседа, крышу достилает, вчера не закончил». Утеревшись, Иван улыбнулся ей, поблагодарил, пружинистым шагом подошёл к брату и крепко обнял.
Оксана уже хлопотала у стола. Иван ушёл одеваться, когда вышел из комнаты, Игнат сидел за столом. Оксана хохотала, он услышал её последние слова … ох, и ска;жите ж вы другой раз, Панкратович. Иван не знал о чём речь, но ему стало весело, улыбаясь, он присел к столу. Игнат разлил уху по тарелкам. Такой вкусной ухи Иван не едал никогда! Он попросил добавки, неожиданно подумав: «И про жизнь такую забыл, когда всё вкусным казалось, и людям радовался».
Когда Иван попрощался с Оксаной, пробежав в дом, Игнат вернулся с папкой, и бросив Ивану: «Я присяду в машину», сел на пассажирское место. Начал он сразу: «Сначала о деле», достал из папки два файлика и протянул их Ивану: «Посмотри, пожалуйста, тщательно, правильно ли юридически ли составлено?»
Иван долго просматривал завещания, заверенные нотариально, вернув их брату, глянул на него с удивлённо поднятыми бровями: «Абсолютно правильно, но…». — «Знаешь, вечно эти пресловутые но тормозят жизненные планы. Жильцов моих кинули здесь наши аферисты. У них были деньги за проданную квартиру, машину и дачу под Харьковом, остались бомжами. Я давно решил, что оставлю дом Петру с Оксаной. У меня самого никаких проблем с жильём никогда не было, скитаться не пришлось, эти люди любы мне, знаю, ничего приобрести они не смогут, а у вас есть комфортабельный особняк в Вырице, от моей хижины вам никакого прока нет. Приезжать сюда раз в году? Здесь всё разрушится, растащат, если за домом не смотреть, вам его придётся продать за бесценок, так пусть хорошие люди будут счастливы. По второй доверенности я завещаю квартиру с эркерами на Петроградке твоей младшенькой, Любаше. Жильё в цене бешено растёт, не помешает, девчушке на выданье. А ты… проследи, пожалуйста, чтобы Петра не обидело шакальё, когда помру. Что ты так смотришь на меня? Что не так?» — «Игнат, брат, что ты заторопился? Честно скажи, чем-то серьёзно болен? Скажи, у меня врачи есть настоящие». — «Мелочи жизни, Ваня, — отвёл глаза в сторону тот и неожиданно схватил его за руки, — ищи, ищи, тропы к примирению, дорогой мой. У тебя три девчонки! Без отца остались, а время обманное, хотя и мирное поверху. Рядом с матерью девочка становится женщиной, а без отца? Не будет примера общения с мужчиной, родным отцом, любящим их мать, охраняющего её здоровье, достоинство, красоту, уважающего её, готового на подвиг ради неё и детей. Брошенные в миру девчонки столкнуться с другой, жестокой реальностью, где можно сломаться. Твои девочки тебя помнят, любят, побереги их, общайся, кто знает, каким боком завтра судьба повернётся к нам всем, нынче всё с ног на голову перевёрнуто. Оттого и случайные семьи, случайные дети, от однокоренного — случка, матери одиночки со случайными детьми, со случайной жизнью. Ваня, жизнь есть жизнь, никуда не деться, — у тебя же внуки будут, внуки, Ваня! Внуки, девочки, мальчишки, с нашей кровью, Ваня! Обнимемся?
Иван приник к нему и быстро отвернулся. Игнат подошёл к Оксане, она ласково погладила его по плечу. Иван смотрел на них из окна машины, дёрнувшись, нервно, включил передачу, поглядывая в зеркало, тронулся, брат с Оксаной вышли на дорогу, махали ему.
Через пару километров, когда он уже разогнался, увидел в зеркале заднего вида усиленно ему «моргавшую» Ниву. «Так это же машина Игната! Что-то случилось?», — включил он правый поворотник, притормаживая. Из Нивы вышел улыбающийся Пётр, протягивая ему в окно пластиковый бокс. Улыбаясь, он говорил: «Вот Оксана вам голубцы передала, погнала, мол, вы и не попробовали их вчера». Дежурные слова благодарности застряли в горле, улыбаясь, он протянул Петру руку: «Передай жене, что она мастерица и красавица, я вчера чуть пальцы не съел, никогда таких вкусных вареников не ел». — «Вот это стоит ей передать обязательно — расхохотался Пётр, — неделю пилить не будет. Шершавой дороги тебе, брат».
Иван поглядывал в зеркало на одиноко стоящего на шоссе Петра, пока дорога не ушла в сторону. «Когда же меня в последний раз кто-то братом называл? — подумалось неожиданно. В завалах памяти стоял гул, бежала лента годов, мелькали лица, имена. «Димка Завьялов! Мы с ним девчонок провожали, драка с пятью стриженными отморозками во дворе на Лиговке. Дима мне быстро бросил: «Замес обещает быть крутым. Стоять спинами к друг другу, не стесняйся, брат, бить по тестикулам, здесь правил нет». Мне тогда досталось, съездили по затылку так, что мир закрутился, из носа кровища, долго ходил со свекольным ухом. Одного я обездвижил, лягнув между ног, а Димка, подхватив арматурину, бил не шутейно. Спрыснули, козлы. Полгода мы с Димой братовались. На Камчатку его перевели, полгода списывались, потом связь оборвалась. Я в часть написал — погиб смертью храбрых. А после друга не нажил: товарищ лейтенант, капитан, товарищ майор, товарищ подполковник, товарищ полковник. И коллеги, коллеги, коллеги, по отчеству, а к некоторым нужным попроще обращался — Фомич, Ильич, Петрович, с непременным — не в службу, а в дружбу, даже к тем, кого терпеть не мог. И компаньоны, собутыльники дешёвые, нужные люди, банные партнёры, ловкачи, прилипалы, менялы, офисная челядь. Я будто в другом мире побывал сейчас! А Игнат… Игнат собой остался, живёт, как жил».
В раздумьях он отвлёкся от дороги, сдвинувшись влево к сплошной линии шоссе. Позади него оглушительно рявкнул мощный большегруз, Иван успел глянуть в зеркало заднего вида, и похолодев, испуганно и резко сдал правее, заработав испуганно визгливый сигнал легковушки справа от себя. С колотящимся сердцем, он въехал в правую полосу.
Впереди был съезд на второстепенную дорогу, он съехал на неё и остановился в небольшом естественном кармане. Слева зеленел берёзовый лесок, прихватив сигареты, он вышел из машины. Руки тряслись, с третьего раза он прикурил. Жадно затягиваясь, он смотрел вдаль, поверх верхушек деревьев, солнце было в зените на чистом небе, рука с сигаретой подрагивала, грудь наполняла давящая тяжесть, сигарета выпала из руки. Он закачался, сдавив голову руками, зарыдал, глухо подвывая: «Тамара, Тамара, Тамара…».
Свидетельство о публикации №226110301363