Огонь спасает дерево

Никого из своих дедов и прадедов я не застал. От них остались фотографии, документы и семейные рассказы, в которых с годами становилось всё меньше подробностей. Человек умирает не сразу. Сначала исчезает он сам, потом те, кто помнит его голос. Наконец остаётся фотография, и уже некому объяснить, почему на ней он такой серьёзный.

Дед по отцовской линии командовал артиллеристским расчётом. Воевал с нацистами. Это я знаю твёрдо. Остальное приходится воображать: как он поправлял ремень, как ел, обжигаясь, горячую картошку, как засыпал, не успев снять сапоги.

Мне неизвестно, любил ли он картошку. Даже такой мелочи я о нём не знаю.

На фотографиях дед был моложе меня теперешнего. Странно вспоминать лицо своего предка и понимать, что перед тобой молодой человек. Хочется сказать ему что-нибудь ободряющее. Но он уже прошёл свою войну и умер, а ты ещё только учишься проходить собственную.

О прадеде с материнской стороны я узнал после смерти бабушки. Разбирал бумаги и нашёл документы о службе в СМЕРШе. Они лежали среди справок, квитанций и старых конвертов.

Бабушка мне ничего не рассказывала. Возможно, собиралась. Возможно, считала, что ребёнку незачем знать, а потом не заметила, как ребёнок вырос.

Я сидел над этими бумагами, пока за стеной кто-то сверлил. Время от времени сверло замолкало, и становилось слышно, как на кухне гудит холодильник. Вот так я узнавал историю семьи: под звуки обыкновенной жизни, которая ещё казалась мне надёжной.

Документы можно было убрать в ящик. Война тогда помещалась в конверте.

Теперь у меня автомат и бронежилет.

К вечеру бронежилет тяжелеет. Весы, наверное, показали бы то же самое, но плечи с весами не согласились бы. Автомат цепляется за ветки, мешает садиться, требует ухода. Прежде я не представлял, сколько будничных неудобств сопровождает возможность убить человека.

Сначала я был пулемётчиком в штурмовом взводе.

Один наш парень умел чинить зажигалки. Возился с ними терпеливо, как часовщик, хотя большинство не стоило и пяти минут его труда. Другой рассказывал про кота: злого, толстого, убеждённого, что квартира принадлежит ему, а люди допущены временно.

От взвода почти никого не осталось.

Теперь я помню зажигалки и кота лучше, чем некоторые выходы. Память выбирает сама. Человека уже нет, а его раздражающая привычка хлюпать чаем остаётся с тобой. И ты готов отдать многое, чтобы ещё раз услышать этот отвратительный звук.

Потом я стал старшим расчёта тяжёлых ударных дронов. Тех, которые называют «Баба Яга». Название быстро перестаёшь замечать. Говоришь его и думаешь о батареях, погоде, исправности оборудования. Никакой сказки в этом уже нет.

Теперь я инженер-сапёр FPV.

Носим провизию своим, отправляем заряды чужим. Бывает, ещё держится во рту вкус кофе и сигарет, а ты уже занимаешься тем, от чего кто-то умрёт. Раньше мне казалось, между подобными вещами должна существовать хотя бы пауза. Здесь паузу определяет работа.

К этому привыкаешь.

О страхе говорить легче. В рассказе о страхе для тебя всегда остаётся приличная роль: боялся, но сделал. С привычкой хуже. Однажды замечаешь, что спокойно доедаешь, пока рядом перечисляют потери, и не знаешь, когда именно научился этому.

Дедам досталась Великая Отечественная. Поколению отцов — Афганистан. Старшим братьям — чеченские. Нам досталось то, что в документах называется СВО, а здесь измеряется выходами, возвращениями и долгим молчанием в связи.

Я не берусь судить обо всех первопричинах. Но помню, как постепенно переставал считать происходящее чем-то далёким.

Тогда я находился дома, в России.

Факельные шествия в Киеве видел на экране. Комната, привычная мебель, чашка рядом. На экране двигались огни, мелькали портреты Бандеры, люди кричали что-то с возбуждённой уверенностью. Я смотрел и вспоминал кадры Германии тридцатых годов. Такое сравнение возникло у меня тогда.

Я не видел тех улиц собственными глазами. Между мной и происходящим были расстояние, камера, чья-то выбранная точка съёмки. Но злость была настоящей. Она оставалась и после того, как я выключал экран.

Потом, всё так же дома, я смотрел кадры из Одессы, из Дома профсоюзов. Читал сообщения, возвращался к ним, искал подробности. Потом были разбитые дома Донецка, дворы, окна без стёкол, чужие вещи среди обломков.

Можно закрыть запись и пойти на кухню. Я так и делал. Наливал воды, открывал холодильник. Только после увиденного эти простые движения почему-то казались неловкими.

Меня раздражали лозунги. Особенно лёгкость, с которой их выкрикивали. За экраном люди выглядели уверенными, будто всё уже поняли и больше ни в чём не нуждались.

Позже я и сам научился говорить так, словно сомнений у меня нет.

Это произошло незаметно.

В тот день нам нужно было найти место, завести туда расчёт и присмотреть дополнительные позиции для будущих расчётов. Обычная работа: идти, смотреть, оценивать подходы, укрытие, состояние помещений. Промокнуть, проголодаться, поспорить, стоит ли проверять ещё один подвал.

Мы проверили.

Тех двоих нашли на одном из дополнительных мест.

Сначала фонарь выхватил ботинок. Потом руку. Луч задержался, вернулся, пошёл дальше. Внизу было тесно от вещей, темноты и запаха, который уже не позволял надеяться на ошибку.

Рядом лежало знамя.

Я узнал его. Злость пришла сразу, холодная и привычная. С ней стало проще смотреть по сторонам и решать, что делать.

Помещение подходило. Это мы тоже отметили. Здесь быстро учишься замечать полезное при любых обстоятельствах. Толщина стен, спуск, место для оборудования. О том, что ещё недавно здесь кто-то жил, думалось уже потом.

Их пришлось вынести.

Один оказался тяжёлым. Неудобно подвернулась рука, мы остановились, перехватили. Я рассердился так, словно он намеренно мешал. У выхода понял нелепость этой злости, но легче от этого не стало.

Дотащили до разрушенного гаража и оставили там.

Из-под кирпича торчала трава. На листьях собиралась вода. Я смотрел на неё, пока переводил дыхание, и старался не поправлять мокрой перчаткой воротник.

Координаты передали командованию. Пусть решают, что делать дальше.

После этого появилось почти приятное чувство законченной работы. Хотелось закурить, проверить вещи, идти дальше.

Я сказал, что мне их не жаль.

Никто не ответил. Один возился с обувью, другой смотрел в сторону дороги. Здесь молчание редко означает что-то определённое. Чаще человеку просто нечего добавить или не хочется тратить силы.

Я думал об их дедах. Кем они были? Где воевали? Что рассказывали дома?

Мне хотелось найти в прошлом этих двоих объяснение, после которого всё стало бы окончательно ясно. Но об их прошлом я ничего не знал. Да и о собственном деде знал должность, несколько семейных подробностей и выражение лица на фотографии.

Остальное додумывал.

Наверное, ему случалось сомневаться. Наверное, он сердился на людей, которых любил, и говорил лишнее. Мне же было удобно представлять его человеком, у которого на каждый мой вопрос заранее имелся правильный ответ.

Кто вспомнит этих двоих через пять лет? Заберут ли их? Опознают? Кто получит известие?

Я представил чужой стол с разложенными бумагами. Квитанции, справки, фотографии. Кто-нибудь будет сидеть над ними, как я сидел после смерти бабушки, и обнаружит, что спрашивать уже некого.

Эту мысль захотелось отогнать.

Потом я подумал о бензине. Если бы он оказался под рукой, если бы не дождь и не небо, можно было бы сжечь всё вместе с гаражом.

Подумал спокойно. Почти хозяйственно. После огня осталось бы меньше хлопот.

Меня испугало не сразу. Сначала я ещё перебирал условия, словно действительно собирался заняться этим. Потом заметил, что держу погасшую сигарету и всё пытаюсь затянуться.

Я выбросил её.

Никто не спросил, о чём я задумался. За это я был благодарен.

Мы продолжили работу. Смотрели другие места, отмечали нужное, возвращались к маршруту. Подходящее место для расчёта было найдено, людей завели. Дополнительные варианты тоже присмотрели. Теперь можно было возвращаться к себе.

До точки ночёвки предстояло пройти тринадцать километров.

Дождь шёл упорно, без просветов. Вода стекала за воротник, рукава прилипали к запястьям. По лесополкам двигались молча. Мокрый чернозём чавкал под ногами, налипал на подошвы и с каждым шагом будто пытался оставить себе ботинок.

Иногда впереди останавливались. Тогда мы стояли, опустив головы, и ждали. От неподвижности быстро становилось холодно. Потом снова шли.

Я уже не думал ни о лозунгах, ни о прадедовых документах. Хотелось снять мокрое, сесть под крышей, подержать кружку обеими руками. Несколько раз вспоминались те двое, но усталость обрывала мысли на полуслове.

К концу пути я смотрел только под ноги и на спину впереди идущего. Тринадцать километров закончились не сразу: сначала показался знакомый поворот, потом нужная лесополоса, потом место, где наконец можно было остановиться.

Мы вернулись к себе на точку ночёвки мокрыми насквозь.

Кто-то ругался, вытаскивая ногу из ботинка. Кто-то сразу занялся чаем. Я сел и некоторое время ничего не делал. С рукавов капало на пол.

Подумал о деде. Не о его подвигах — о том, как он, наверное, тоже когда-то стягивал мокрую обувь и боялся обнаружить, что сухих портянок не осталось.

Этого я о нём не знал.

Но впервые мне было достаточно просто представить.

Мне протянули горячую кружку. Я взял её обеими руками и попросил немного подвинуться, чтобы положить свои мокрые вещи.


Рецензии