Госпожа из Голливуда
Старый лис, он умел разглядеть жемчужину в пучине повседневности. Пару дней тому назад он заехал в Варшаву с весьма конкретной и важной миссией, посетить Варшавское Императорское балетное училище при Варшавском Театре Оперы и Балета, которое гремело на весь мир неповторимой техникой и удивительно романтичной выразительностью, а тут сама золотая рыбка мелькнула своими прелестными ножками..., словно ангел взмахнул крылом.
Мягкий шуршащий звук колёс фаэтона возле проходящей девочки привлек её внимание и Генри, немедля, зная свой манящий баритон и светскую манеру общения произнёс:
— Вам, деточка, ещё никто не говорил, что с такими ногами по мостовым не ходят, такие ноги ждут подмостки в ослепительных софитах под счастливые аплодисменты тех, кто их увидит.
Девочка простодушно рассмеялась, сказав:
— Скажете тоже.
Такой реакции, привыкший к женской кокетливости, Генри не ожидал и, улыбнувшись своим пророческим глазом, подумал:
— Любой алмаз шлифуется.
Генри, держа в руке чёрную, в золотой раме плотную визитную карточку с тиснённым золотым обрезом, где лаконично и весомо было выведено:
HENRY VANCE Executive Producer. PARAMOUNT PICTURES.
И, передавая её девочке, добавил:
— Будем знакомы, Генри Вэнс, вообще-то я продюсер по совместительству, а в жизни коллекционирую алмазные звёзды, которые украшают нашу жизнь.
Многое из его слов осталось за кружевной ширмой её понимания, которую он незаметно между ними поставил, сказав себе:
— Не торопись, смотри, как она молода.
И внутренний голос добавил:
— Сохрани для себя.
— А меня зовут Полина, можно Поля.
И опять заразительно засмеялась.
— А для сцены, завлекательнее будет звучать Пола.
Ей понравилось новое звучание и, не дожидаясь обещанной сцены, она уже привычно называла себя Полой.
— Так я же пока учусь в шестом классе, мне ещё около двух лет ждать той сцены, о которой Вы говорите.
— Это так, но в Париже и Лос-Анджелесе существуют те же школы и там тебе останется доучиться месяцев шесть, а то и меньше. И софиты, аплодисменты, и цветы, всё придёт раньше варшавских грустных классов.
И, чтобы совсем сбить с толку девочку, Генри беззаботно, как бы между прочим, ,добавил:
— И в тех школах платят приличную стипендию.
Эти слова вызвали у неё больше удивления, чем укороченное образование, из чего Генри сделал вывод, что девочка бедного происхождения.
И это тоже сыграло ему на руку.
— Ну что ж, - посмотрев на часы сказал он с видом занятого человека, — пора поехать к твоим родителям, в школе я всё улажу.
На ходу придумал он свою короткую концепцию.
Солнце ещё освещало широкие улицы Варшавы, но, подъезжая к окраине, оно скрылось в бедном районе. Их несколько комнат первого этажа встретили Генри понурой темнотой. Всего его нескончаемого обаяния, с трудом хватило на переговоры с Ежи Пшедским, включая все доводы, заверения и учебную стипендию. Мама, видно ещё молодая, но очень уставшая и неухоженная, была душевнее и доверчивее, она была женщиной, попавшей на удочку его обаяния.
В конце концов и отца с чеком, и с паспортными данными Генри, ему тоже удалось уговорить.
И он заполучил девочку на один пробный месяц.
Тяжёлое медное солнце садилось, раздвинув длинные, лиловые, цепочкой соединяющиеся облака, вольготно заполняя своим червонным золотом низкое небо Парижа. Вандомская площадь, отель «Ритц», с его уникальными креслами в нежно-персиковом бархате, с золотым левкасом зеркал, ароматами Parfums de Rosine и тихим звоном хрустальных бокалов, именно этот отель пригласил господина Вэнса с юной спутницей.
Знаменитый кутюрье Поль Пуарэ устроил грандиозное театрализованное шоу «Тысяча и вторая ночь», ставшее вехой в истории модных презентаций и первый ряд с поклоном ожидал прибывшего гостя.
Только представьте, девочка из бедного варшавского района впервые ступает по мягким коврам «отеля Ритц» в самом сердце Парижа.
Это был ошеломительный контраст.
Контраст позолоченных зеркал, каскады хрустальных люстр, влекущее шуршание шёлковых шлейфов, аромат дорогих французских духов, и среди этого ослепительного величия высокая, с изумительной фигурой и, повторяю, точёными ногами, очень молодая, потрясающе красивая девушка в длинном, шёлковом, облегающем, шикарном платье цвета экрю, невозмутимо держала под руку седеющего продюсера Голливуда.
Контраст сразил наповал Генри, искушённого, знающего вдоль и поперёк весь Вилшер-бульвар Лос-Анджелеса, он аж поперхнулся.
— Откуда такая метаморфоза? — лукаво улыбаясь, недоверчиво смотря в её сине-синие глаза, схожие с кашмирскими сапфирами, спросил он.
И Пола, вернувшаяся из своих варшавских палат, так же, как тогда, на мостовой, простодушно смеясь, сказала:
— Да мама берёт вещи стирать и гладить одной шляхтической богачке, так это платье не успела ей отнести, сунула мне в последний момент и сказала:
— Надень его и будь как на сцене, покажи себя.
У искушённого мэтра увлажнились глаза.
— Завтра мы купим тебе всё необходимое для занятий, да, и кстати, отправим маме обратно платье, чтобы у неё не было неприятностей.
— В какой-то степени я на себя примеряю роль Бернарда Шоу — ухмыляясь, подумал Генри.
Но в Поле было значительно больше притягательности, чем в фиалковой Элизе.
Какие непростительно синие у неё глаза в редком сочетании с чёрными, шёлковыми волосами и совершенно безошибочный профиль балерины с модильяниевской шеей, новое слово в живописи.
Модильяни – новая, восходящая звезда Парижа.
Ателье Поля Пуарэ находилось вблизи отеля, его палантины, шаровары и декольте были привлекательны для Греты Гарбо, Аллы Назимовой и Глории Свэнсон.
А Поле, нет, она дитя романтизма, тончайшей эстетики, балет – это же поэзия, высокая красота. Нет, ей нужны наряды с затаённым дыханием, с летящим ветром перемен.
Дом Жака Дусэ с его аристократической роскошью, безусловно к нему. Дусэ создавал невероятно утончённые, воздушные, кружевные наряды пастельных тонов,
— В его платьях Пола, даже страшно представить, что будет с уже возрастными, сварливыми звёздами…, - улыбаясь своим мыслям, завтракая, думал Генри.
А Пола, выпив чашечку чая с хрустящим круассаном, сидела спокойно, не задавая никаких вопросов, скромно ожидая конца завтрака.
И Генри отметил, с ней комфортно, необременительно.
— Мы с тобой сейчас поедем к кутюрье Дусэ — сказал он, - Дусэ любит тончайший шёлк, любит одевать женщин в шифон и старинное кружево. Для тебя, как для начинающей балерины, очень важно показаться в абсолютной элегантности…, но в то же время не стараться, не быть старше своих лет, тебе не надо торопиться взрослеть и одеваться дамой.
Еле заметная тень соединённых бровей говорила о пробежавшем недовольстве.
Понятно, что французского языка у неё не было, не было и желания учить английский, это Генри понял, когда сказал, что помимо балета, ей необходимо подучить английский.
На этот раз она поджала губы.
И Генри потихоньку начал разочаровываться, говоря себе, что райского яблочка без червячка не бывает.
Так, что за подобранное на мостовой молодое дарование, он лавры и, конечно, огромное вознаграждение получит, а все остальные переговоры с её отцом и её жизнью в их семье пойдут уже не по его лекалам.
Упрямый Козерог не его стихия, он предпочитает пушистых кошечек, интеллектуальных, светских Весов.
С этими мыслями он учтиво, через неделю представил её в Лос-Анджелесе своему руководству и порекомендовал в местную хореографическую школу. Киностудия была ею очарована и уже подбирала под неё сценарий, и хореографическая школа, согласно подписанным документам со стороны родителей, и по специальному ходатайству студии, согласна была принять её на полугодичный курс.
Пола произвела абсолютный фурор, наряды от маэстро Дусэ сделали своё дело и потраченные деньги на золотую рыбку того стоили. Генри был даже рад, что минутная слабость, показавшаяся ему чем-то сродни влюблённости, рассеялась.
— Старею, - подумал он, - надо же, как растрогался вчера из-за какой-то прачки.
День в день, как по часам, он возвратил чужое сокровище в тусклую варшавскую квартиру. Каролина сердечно поблагодарила Генри за возвращённое платье, отец угрюмо молчал, видно было, что его мучила совесть, гордость с бедностью справиться не могла, и меньше всего благодарностей исходило от самой Полы, возомнившей себя уже звездой.
Простонародье трудно спрятать, как неумело простроченное платье, даже из хорошей ткани…
Ещё вчера, в Лос-Анжелесе, Генри издали наблюдал, как на его глазах раскрывалась сущность будущей женщины, она собирала визитные карточки незнакомых мужчин, не проходивших мимо её красоты, как золотые монеты, обеспечивающие её будущее.
И с горьким разочарованием отмечал появившееся пренебрежение в её глазах, теперь ей казались другие перспективнее, могущественнее.
Так что, возвратясь в Варшаву, он с лёгким сердцем откланялся, пожелав семье благостного процветания за счёт абсолютной красоты и редкого дарования дочери.
Среди собранных визитных карточек, его имени не было, но он обратил внимание на испепеляющий взгляд её сине-фиолетовых глаз, заворожённо посмотрел на изгиб утончённой шеи, пару раз прошёлся сзади, отметил поразительную пластичность.
— Балерина, — подумал он, — вот она, моя мечтательная Сильфида.
Дэвид Уорк Гриффит, тридцатишестилетний Маэстро, которого на студии шёпотом называли отцом кинематографа, высокий, с волевым, почти орлиным профилем, подтянутый, в неизменной широкополой шляпе, он обладал властным взглядом и манерами южного джентльмена. Гриффит не терпел фальши, он искал на съёмочной площадке не просто красивых девиц, а настоящую поэзию, внутренний огонь и затаённую драматическую глубину.
Это он, посмотрев в её фиалковые глаза своим привычно строгим, оценивающим взглядом, замер, тончайший шёлк пастельных тонов, изумительной красоты шея и редчайшее, завораживающее сочетание смоляных, чёрных волос и неприлично-испепеляющих синьковых глаз.
Именно после этой встречи письмо из Лос-Анджелеса, от руководства студии пришло быстрее, чем ожидалось.
Полу официально приглашали на первые кинопробы.
Шестилетнее балетное образование в Варшавском училище подошло к своему естественному финалу. Балет дал ей главное; безупречную осанку, точёные ноги, лебединый разворот плеч и ту самую ускользающую, романтичную пластику, но теперь перед ней открывался совершенно иной мир, мир софитов и движущейся плёнки.
Сценарий под названием «Сильфида» писался словно специально под неё. В давние времена, в шотландской деревне, юноше приснился сон, в котором крылатая дева воздуха, Сильфида, его поцеловала и исчезла. Проснувшись, влюблённый юноша пытался найти возлюбленную, но поиски оказались безуспешны, в любовь вмешалась злая колдунья и в финале Сильфида, без вмешательства злой колдуньи не обошлось, вознеслась к небесам.
Режиссёром картины был назначен сам Гриффит.
— Вы не просто сыграете Сильфиду — глубоким баритоном сказал он — Вы и есть Сильфида.
Она промолчала, потому что в его глазах был тот усмиряющий огонь, который встал в противовес её гордому цветку высокомерия, только что начавшему распускаться.
И она прикусила язык.
В народе про такие встречи говорят: они нашли друг друга.
Относительно, поскольку, что, в сущности, мог предложить Дэвид, пусть даже начинающей звезде, шикарные рестораны и постоянную занятость, рестораны её мало привлекали, она привыкла жить в диетической строгости и не хотела нарушать годами созданный ритм, а что касается его занятости, так и она была занята так же, если не больше.
Ей требовалось много времени на изнуряющие репетиции и ежедневные съёмки и её прагматичный характер говорил «нет», но нерв, который сидел в мужском, манящем Дэвиде, призывно сверлил её женское, проснувшееся начало, и она договорилась со своим принципиальным характером на какое-то время.
Съемки «Сильфиды» закружились подобно вихрю, режиссерский характер Дэвида Гриффита отличался особой требовательностью максимальной отдачи и живой, оголённой эмоции.
Дикие, туманные скалы побережья Санта-Моники и хвойные чащи каньона Сан-Фернандо, с их морскими бризами и густой тёмно-зелёной тенью были выбраны им специально, эти глухие места, напоминавшие суровую Шотландию, создавали сказочную достоверность, и там Пола, в полупрозрачном лёгком, туманном утре, вальсировала между сосен с неповторимой пластикой, её обнажённая фигура в наброшенной шифоновой тунике была необыкновенно божественна и высоко духовна, совершенная дева воздуха.
А ослепительную сцену бального триумфа, снимали в специально построенном дворце, хрустальное освещение которого было роскошью в те далёкие времена и могло соперничать с блистательным Версальским золотым дворцом Людовика XIV.
В шотландском дворце зеркала с лепниной и свежими розами воплощали тот самый французский шик, от красоты которого зрители замирали.
Съемки подходили к концу, сценический псевдоним Пола Вирши, когда-то пророчивший Генри звёздную славу, был утверждён. Их отношения, соединённые работой и влечением, продолжались с дозволенной интенсивностью. Дэвид взял на себя её содержание, при этом не ограничивал её ни в тратах, ни в капризах, и даже был ей благодарен за отсутствие интереса к семейной прозе, портящей прелюдию любви.
Пола Вирши прибыла в Голливуд на пике эпохи немого кинематографа, это время ослепительной роскоши, гигантских декораций, выразительных взглядов, жёстких контрактов и легендарных океанских лайнеров.
Именно здесь очень скоро она станет истинной «Госпожой Голливуда», королевой экрана, ведь это она принесла с собой нечто совершенно новое, невероятную балетную пластику, «модильяниевскую шею» и магнетический, испепеляющий взгляд фиолетово-синих глаз…
Ошеломляющий успех не вскружил девочке голову, а скорее наоборот, не взяв материнские гены ветреной молодости в нищенском сословии, она взяла отцовскую, польскую, ничем неоправданную гордость и решила взять у жизни реванш. Получив достаточно высокое денежное вознаграждение, она всё до последней копейки вложила в недвижимость.
За мелькающие, во всех журналах заголовки, банк принял её с поклоном, дал ей кредит без промедления и вот вам пожалуйста, не прожив в Калифорнии и года, она была уже владелицей чудного небольшого дома на три спальни в береговой линии Санта-Моники.
Дэвид, взяв на себя когда-то житейские расходы своей фурии, так он с юмором называл её, видимо, из-за характера, где-то даже был рад, что ему не пришлось снимать для неё апартаменты. Всё складывалось как нельзя лучше, встречи становились редкими, не то, чтобы интерес пропал, нет, их тянуло друг к другу, но то, что он продолжал работать над другим сценарием, героиней которого была Глория Стивэнсон, драматическая актриса со шлейфом роковых романов, Пола ненадолго загрустила и решив себя побаловать, купила машину Бейкер, не просто какую попало, а ту, которая выглядит шикарно, комфортно, достойно звезды Голливуда.
Обескураживающая амбициозность.
Роскошный салон, похож на дорогую французскую карету, бархатная обивка цвета крем-брюле, хрустальные вазочки со свежесрезанными жантильными цветами в дверных пролётах создавали неповторимый французский шарм, как и маленькие зеркальца с часиками.
Вот ведь как важно попасть вовремя в правильное место.
Томас Инс, известный режиссёр, ученик того самого Дэвида, уже со своей легендарной студией в районе Санта-Моники и как же кстати, что в том же престижном районе у нашей девочки, только что приехавшей из трущобного района Варшавы, свой дом на берегу.
Инс из той же кинематографической породы прекрасно понимает и высоко ценит ту самую поэтичную пластику, нежность и грацию, которую раскрыл Гриффит.
И увидев Полу в автосалоне дорогих машин, решил, что это счастливый случай послал ему такой экспромт.
Учтиво подойдя, представился, преподнёс букет изысканных комплиментов и пригласил её на деловой ужин.
Приглашение она приняла с радостью, ей о нём рассказывал Дэвид, как о способном, подающем большие надежды, режиссёре, и главное — со своей студией. Похоже было, он ему в этом даже завидовал.
Так что встреча с Инсом прямо в автосалоне, на побережье Санта-Моники, рядом с морским бризом и её новым домом — это настоящее везение, которое её только подстегнуло купить при нём эту, не из дешёвых машину.
— От этого только вырастет гонорар, - решила она.
Ещё какое-то время её выручали туалеты, приобретённые великодушным Генрихом, и, надевая на деловой ужин очередное летящее платье, она, ухмыляясь, передразнивала его:
— Не торопись взрослеть, а он сообразительный, быстро понял, что мной руководить у него не получится.
Но карточку с адресом Дома Жака Дусэ, всё же оставила.
Вот ведь польское зазнайство, она от роскошного приморского ресторана, можно сказать, обмерла, но виду не подала, как и в Париже, что Генриха тогда приятно обрадовало.
Ресторан «Аркадия» располагался на вершине живописного утёса над океаном. Это был легендарный ресторан, его огромный зал с витринными окнами, предлагал завораживающую панораму Тихого океана, белоснежные крахмальные скатерти, салфетки, в фужерах, напоминали свежие каллы, тяжёлые серебряные вазы, со свисающим прозрачным золотистым виноградом и ароматными грушами в гофрированных пергаментных чашечках, официанты в смокингах и, конечно, удивительный по красоте, уже обласканный Европой Фредерик Шопен, тонко продуманный Инсом.
Изысканное меню: омары, лобстеры, черепаховый суп и устрицы на льду. Попробовать всё незнакомое хотелось, но особого умения не надо, если заказать черепаховый суп и обыграть этот выбор с детской непосредственностью, сказав, что всё остальное не хочу, а вот суп из черепахи никогда не пробовала, и он не помешает к утреннему балетному часу. Заодно сообщила, что и балет не оставила.
Ничего, она скоро постигнет и правила этикета, и английский, курсы она всё же берёт.
Нашумевшие русские балеты, блистательный Дягилев, сумевший собрать театр уникального дарования, пример недосягаемой славы. Весь мир рукоплескал его «Клеопатре» и «Шехерезаде», безусловно, Нью-Йорк и Голливуд так же восторгались его «Русскими сезонами».
Ида Рубинштейн с её невероятной, эксцентричной пластикой и острой, ломаной угловатостью, была главной примой балета.
Увидев «Сильфиду», нечто подобное, но несравненно интереснее и профессиональнее, представляла собой Пола, к тому же она была много моложе и значительно красивее.
Вот так у Инса где-то в мыслях пробежало это соперничество, а когда он увидел её в автосалоне, молнией встала перед глазами Дягилевская «Шехерезада».
И Томас подумал:
— Только бы не спугнуть.
Но идея, не зная страха, бежала впереди и уже приглашала Полу на ужин.
Так он весело себя загородил от предвиденного отказа.
И как же он, как ребёнок, был счастлив её согласием!
— Благодарю Вас за ужин, романтическую атмосферу и трогательное признание. Я Вам без колебаний отвечу «да», только у меня будут условия. Я тоже умею играть по правилам леди: безоговорочно «да», но две недели в Париже. Я должна посмотреть все её спектакли и все костюмы к спектаклю от дома Дусэ. Гонорар обсудим на студии, — добавила она и невзначай посмотрела на крошечные часики от Павла Бурэ.
Врожденное тщеславие, да только от одного упоминания, что можно попробовать повторить все её приемы, сердце возгорается.
— Да я день и ночь буду репетировать…, она же лет на десять старше, ну и что, что миллионерша, не велика заслуга чужие деньги тратить, я сама стану миллионершей, - в сердцах произносила Пола.
Ревность успеха, желание сравнить себя с Идой Рубинштейн и возможность утереть нос, как она говорила, заносчивой Харьковской звезде, переворачивали в голове Полы все правила дозволенного общения…
— Позвольте Вас пригласить на полдник.
Это были первые слова Полы позвонившей Инсу, без «добрый день» и «как поживаете».
Он молчал ровно секунду, потом, узнав её славянский акцент, галантно сказал:
— С радостью, - посчитав такую форму общения забавной.
Она коротко назвала место и время:
— Александрия, в полдень, — и повесила трубку.
Ослепительно яркое солнце вальяжно осветило витражный купол отеля «Александрия» и упало золотыми лучами на мрамор и кланяющиеся пальмы. Обычно, в это время в зале собирается весь улей Голливуда, и Пола прямо от своего столика, находясь в «Пальмовом зале», попросила официанта поднести к её столику телефон, с него она и позвонила Томасу Инсу.
Когда он подошёл, она продолжила в своей манере общения, сказав, что она не из тех девочек, которые разрушают семьи, и добавила, что восхищается женщинами, которые ставят мужей на пьедестал.
Инс оценил её осведомленность, улыбнувшись, поклонился и Пола, без кокетства, но при этом настолько обворожительно выглядела, что он моментально это отметил, поблагодарила Томаса, что он пришёл, и, бережно относясь к его времени, изложила идею встречи.
— Мне нужны не просто впечатления, — начала она, — а живой материал, и нет никакого смысла тратить время на далёкое путешествие — и, мило улыбнувшись, тактично попросила его задействовать свои связи с парижскими влиятельными журналистами из газеты Фигаро, или представителями кинокомпании Path; Fr;res, у которых были свои операторы в Париже.
— Мне бы хотелось изучить манеру пластики мадам Рубинштейн, чтобы сделать лучше и интереснее, для этого мне нужна киноплёнка, просто фрагменты спектаклей с участием Иды Рубинштейн, желательно крупным планом и, что очень важно, костюмы. Пожалуйста, попросите своих влиятельных знакомых уговорить Бакста продублировать и продать рисунки, сделанные им к спектаклю «Шехерезада» и потом, по этим рисункам очень важно заказать костюмы в Доме Жака Дусэ. Я знаю, что проект дорогой, но уверяю Вас, много дешевле, чем задуманное прежде путешествие.
И, изящно промокнув губы крахмальной салфеткой, сделала маленький глоток кофе.
— Мне нравится ваша манера общения, она настолько наивна, настолько же обескураживающие естественна и поразительна точна. Меня только поражает, что Вы, в сущности, ещё ребёнок, знаете, в Америке есть древнее сказание и звучит это так «умница и красавица – вместе не встречается», так вот я встретил этот парадокс в Вашем лице. Полина, вы невероятны! — произнес он, глядя на неё с нескрываемым восхищением, — никто в Голливуде ещё не додумывался использовать кинохронику Path;, как учебное пособие для актрисы.
И наклоняясь ближе к столику, понизив голос Томас заговорчески прошептал:
— Считайте, что телеграмма в Париж уже ушла, иной раз друзья больше, чем связи, так что и оператор, и Бакс, и Дюсэ, и я, мы все принимаем Ваши условия, - сказал и расхохотался.
Возраст тут ни при чём. Здесь нужен не просто ум, а особый вид изворотливости и сообразительности. Такая вынужденная находчивость обычно рождается, как правило, у бедных и скорее у женщин, причём в сочетании с невероятным апломбом.
Если вспомнить детство Полы, это была беспросветная бедность, но у девочки был талант, и матери приходилось не только много работать, но вдобавок брать подёнщину, чтобы оплачивать обучение в престижной балетной школе. Пола, ещё с детства находила возможность приукрасить себя, чтобы не отставать от других, она придумывала себе наряды, перекраивала папины рубашки, создавая свой смешной, неповторимый силуэт и когда девочки спрашивали:
— Где ты взяла такие вещи?
Она гордо отвечала:
— Привезли из Америки, там сейчас это самое модное!
Вот и теперь, полтора месяца ожидания парижских сундуков, не могли превратить её жизнь в ленивое томление на калифорнийском пляже. Помимо ежедневных утренних часов у балетного станка, она решила взять уроки восточной магии, впечатляющих движений рук.
Это было нечто другое, не всем известное лебединое порхание рук, а изысканное, манящее, священное скольжение змеиной ленты. Пожилой индус, хранитель древней культуры, заставлял её точёное тело застывать в жёсткой позе араманди, когда колени смотрят в стороны, а спина прямая, как стрела. Голова же двигалась строго горизонтально, змеиным, манящим жестом, приучая её сине-фиолетовые глаза стрелять точно в цель, без единого лишнего вздоха.
Вспоминая, как в училище она всегда стремилась на пуантах вверх, к воздуху, теперь училась вальяжно опускаться на ковёр, перекатываться, изгибаясь с кошачьей грацией и подниматься одним слитным, текучим движением, как просыпающаяся Шехерезада.
А утончённый таец привнёс ещё и ломаную пластику, заставляя тонкие, славянские пальцы экзотично выгибаться назад, к предплечью, создавая силуэт хрупкой, затаившей дыхание, восточной скульптуры.
Через месяц её шея поворачивалась легко, а глаза неподвижно смотрели прямо в зеркало.
С Рут Сен-Дени они стали лучшими подругами. Рут восторгалась гуттаперчевой пластикой Полы, а Пола жадно впитывала воздух свободы и модерна.
За одну ночь, вспомнив школьные годы, она сшила себе шаровары, сложив ткань пополам и пришив наверху резинку; её полуобнажённое тело в бирюзовом шифоне, напоминающее океанскую волну, жаждало сцены, а душа — триумфа.
Эта ночь перевернула её душу, словно вывернула наизнанку.
Бронзовый подвесной колокол, напоминающий церковный перезвон, приглянулся ей как-то на одном аукционе, говорили, у Моцарта этот колокол на вратах приветствовал входящих. Теперь этот колокол у входа в сад напоминает, что церковные перезвоны вечны.
Потянув за фарфоровую грушу тяжёлую медную цепь, гость с восторгом услышит, как
под аккомпанемент океанского прибоя, волшебно разнесётся по жасминовому
саду колокольный перезвон.
Но в этот раз, к амурным стрелам кованых ворот душистого сада, тихо по светлому гравию, подъехал на велосипеде курьер службы Western Union и когда он потянул за цепочку вниз, раздался одиночный, какой-то печальный звук, мгновенно разрезавший тишину.
Сердце Полины замерло в предчувствии беды перед тем, как взять из его рук жёлтый конверт.
Едва равнодушный почтальон прикрыл ворота, Пола развернула плотный бланк и прочла уничтожающие слова отца:
«Мама ушла с твоей фотографией»
Дыхание остановилось, и сердце, которое выдерживало любые нагрузки, предало.
— Предало меня, чтобы я прочувствовала бесценность потери и всю боль сиротства, - шептали её губы.
— А ведь ей так мало было надо. Да что там обнять, ей одного моего радостного взгляда для счастья было достаточно. А я ни гроша не послала за всё время, ни одного письма не написала. Мама ради моей учёбы все руки в кровь истёрла, стирая чужие вещи и даже на воровство пошла, когда мне тихонько чужое вечернее платье сунула, обручальное кольцо, единственная память счастливого дня, отдала ни минуты не сомневаясь и купила мне атласные, пудровые пуанты, чтобы не хуже, чем у других, - корила себя.
Ноги подкосились и она, рыдая, осела в своих бирюзовых шароварах прямо в камни мелкого гравия, которые с болью впились, врезаясь в кожу обнажённого тела, но другая, острая боль заглушала эту, душа рвалось изнутри.
Читая и перечитывая горькие слова, перед глазами вставал образ молодой, красивой мамы, рано располневшей на дешёвой картошке и хлебе. Всё только своей принцессе, как она её называла, только ей всё покупала, не жалуясь, не журя беспомощного мужа, сердечно веруя, благодарила Бога за посланное ей счастье, за дочь.
Слёзы душили и выворачивали душу наизнанку.
Душевное горе в чужой стране сродни срубленной кроны с цветущей яблони и Пола, пролежав пластом несколько дней, почувствовала насколько она одинока со всеми своими домами, машинами…, садом и ничем не подтверждённым гонором, словно пьедестал на который она взлетела, состоял из маминого воздуха, из её безумной любви и дыхания.
Вот она, острая боль сиротства и одиночества.
—И никого вокруг, ни родной души, никакой сердечности… Кто был со мной искренним, на одной душевной волне, - думала она, вспоминая свой последний год.
Рут Сен Дени, да, она, и то короткое знакомство в ателье дома Дусэ, она смотрела на меня с душевным восторгом, ничего от меня не требуя.
И можно сказать, только от какого-то детского отчаяния, она послала ей в Париж телеграмму:
«Я потеряла себя спаси меня Рут»
Рут было тридцать два года, она была великодушна и в меру состоятельна. Её пронзила безнадёжность этой талантливой девочки, она прочувствовала её одиночество, а ей в принципе было безразлично, где открыть свою школу, раз уж так случайно совпало.
Увлечённая примером Айседоры Дункан, она давно хотела уехать из Парижа, мечтала отправиться в Россию, открыть свою школу в Петербурге, где Серебряный век дышал свободой, поэзией и белыми ночами, но в тот момент телеграмма от Полы повернула её маршрут… И раз путь в Россию отложился, то почему бы не открыть в Америке школу модерн, где царит танец, раскованность тела, сама летящая поэзия.
Лёгкая на подъем Рут через две недели нашла заплаканную, потерянную, маленькую девочку, сидящую в саду на качелях, с отрешённым лицом, соприкоснувшимся с горем.
Она ничего не спрашивала, увидев опухшие от слёз глаза Полы, изрезанное гравием в ссадинах тело, молча обняла, войдя в тишину её горя и с этого момента Рут перестала быть учителем танцев или случайной знакомой, она стала единственной близкой, можно сказать душевной сестрой на этом чужом, ослепительно обманчивом берегу.
Через два месяца Томас Инс сообщил, что огромные деревянные сундуки, оббитые полосовым железом и оклеенные таможенными ярлыками, от Дома Дусэ, прибыли. Их один за другим вносили в прохладную студию, вместе с ароматом моря, сырой кожи и далёкой Европой, а открыв крышку первого сундука, моментально повеяло французской пудрой, лавандой и одеколоном.
Рут осторожно вынимала и раскладывала на столы рулоны тяжёлого шёлка, рисунки Бакста, перламутровые гребни и эскизы костюмов.
Пола смотрела на эти сокровища, а перед глазами всё ещё стояли мамины, стёртые до крови руки и атласные пуанты, оплаченные обручальным кольцом. Каждая ткань, каждый эскиз теперь казались ей купленными слишком дорогой ценой.
В других, плотно закрытых коробках, таилось настоящее сокровище — драгоценные двадцать минут на двух бобинах, вырванные французскими операторами у времени. В те годы запечатлеть балет целиком было немыслимо, но на доставленной ленте сохранилась вся суть «Шехерезады»: царственный выход Зобеиды.
— Смотри, Пола, — тихо сказала Рут, поднимая к свету запечатанные плёнки, - здесь вся твоя жизнь, твоё будущее и ты не имеешь права сдаваться, ради мамы.
Пола прикоснулась пальцами к прохладной коробке, работа не могла глушить боль, но она давала единственную причину дышать дальше.
— Я себя ненавижу, - обиженно сказала Пола, - хочу состричь волосы себе назло за то, что я такая дрянь.
— Маме не понравится, — спокойно ответила Рут, - но давай изменим тебя настолько, чтобы ты себя в зеркале не узнавала, а мама бы порадовалась. Да, и знаешь что, пошли, пожалуйста, деньги папе на белый мраморный крест, чтобы папа остаток лет жил достойно.
— Я люблю тебя, Рут, наверное, тебя мне мама послала… Так чем мы её обрадуем?
— Помнишь, к тебе приходил старый индус, обратила внимание, какой красивый был у него на голове тюрбан… Давай сошьём похожий, из глубокого синего атласа, почти гофрированный с синим сапфиром в середине. Для тебя это будет новое, неузнаваемое лицо, к которому ты не будешь питать ненависть, для других — открытие новой эпохи, и ты — законодательница мод. Твои глаза будут соперничать с новым лицом и в цвете, и в размере. Что скажешь, - и не дожидаясь ответа, Рут добавила, - и к другим туалетам можно будет заказать разные тюрбаны: бледно-розовый, зефирный, в цвет медной осени, и непременно в цвет начала восхода, в такую еле ощутимую сиреневую вуаль.
И Пола неожиданно улыбнулась. Боль опустилась ниже на этаж.
Так с подачи Рут, Пола Вирши открыла эпоху нового модного головного убора, лицо освободилось от всего лишнего, визуально вытянулась и без того лебединая шея, выглядела бесконечно царственной, лицо превратилось в идеальную скульптуру, а сине-фиолетовые сапфировые глаза, на фоне тёмно-синего атласа, казались огромными, горящими и бездонными.
Это больше не была бедная польская девочка, на глазах родилась та самая Пола Вирши, о которой вскоре заговорит весь Голливуд, икона стиля в неповторимо-лунном, серебристо мерцающем зефирном шёлке, в палевом сиамском бархате. Это не просто красиво, это абсолютный триумф эстетики Серебряного века, собранный шёлк соединяет любую цветовую композицию воедино, и чалма ставится безупречной рамой для её кашмирских сине-фиолетовых глаз, и самого драгоценного камня в центре.
Одна с первых после Полы, такую чалму надела Грета Гарбо.
Меж тем Томас Инс полностью собрал группу к спектаклю Шехерезада, Джейс Скотт руководил декорациями и обещал выстроить роскошные шатры, фонтаны и персидские дворцы прямо на побережье Санта-Моники.
Только Пола всё ещё пыталась собрать себя по кусочкам.
— Знаешь, - признавалась она Рут, самая страшная боль — это боль запоздалого раскаяния, когда понимаешь, что могла помочь, но не сделала этого из-за глупости, откладывая в пустой суете, в семнадцать лет кажется, что родители вечны, а вокруг невероятный водоворот событий. Я каждый день думала, — напишу маме завтра, отправлю перевод на следующей неделе, вот только закончу эти пробы, и теперь это жгучее чувства вины и непроходящей боли.
На доставленной ленте сохранилась сама суть «Шехерезады»: царственный выход Зобеиды, её гипнотическая затаённость и трагическая кульминация и когда в полумраке просмотрового зала, на белом полотне ожили первые тени, Пола поняла, ей этих двадцати минут было достаточно, чтобы постичь тайну мадам Рубинштейн.
—И уж поскольку, - в сердцах говорила она Рут, - я нахожусь в золотой клетке контрактов и банка, и от них мне не вырваться, даже на мамину могилу, не прикоснуться к ещё тёплой земле, я соберусь, я вернусь.
И она вернулась. Но теперь, её испепеляющие сине-фиолетовые глаза горели страшным, сухим, леденящим горем.
Она переосмыслила свой танец, вкладывая в него и ломаную графику рук, и змеиные движения шеи, через невыплаканную тоску по дому, это был крик её разорванной души, запечатанный в немой жест.
Она не просто репетировала Шехерезаду, в этот танец она вложила всю скорбь об ушедшей матери. Именно в ту минуту в её движениях родилась подлинная, великая и трагическая сила.
Её шарм состоял из соединения гипнотической восточной пластики с ослепительной женской красотой, поэзией с чувственностью. Она сотворила собственное чудо.
Спектакль принёс ей несметное богатство.
Вот только сухой лёд навек застрял в душе.
И только с Рут она сохранила и пронесла через всю свою ребристую жизнь сердечную привязанность, словно венчанная горем душа, боялась одиночества.
Они были не просто подругами или коллегами по искусству — они стали друг для друга опорой в самые тёмные времена. В Голливуде искренность была огромной редкостью, жизнь вокруг кипящих интриг, зависти и ревности, и только их любовь была неприкосновенна. Рут оставалась для Полы той самой мудрой «духовной сестрой», которая когда-то помогла ей шагнуть через бездну горя и часа отчаяния. В моменты эйфории Рут умела мягко вернуть её к внутренней сути, а в моменты личных катастроф и предательств — всегда была рядом доброй утешительницей, не требуя ничего взамен.
Их связь не разрушила долгая жизнь, не помешали дружбе ни романы, ни смена киношных эпох, это была верность двух душ, венчанных сопричастностью к искусству и к той самой летящей поэзии свободного танца.
Мавританский стиль на знаменитой вилле в Вествуд, напоминал «Оазис» Ив Сен-Лорана в Марракеше — это было яркое сочетание арабских традиций, иссиня-синего, рыжего терракота, глубокой зелени и жёлтого солнца, где стены — панели тёмного морёного дерева с коваными светильниками и отдельные интимные арочные альковы, выложенные мозаичными удлинёнными плитками зеллидж, смотрелись красочно, по-восточному.
Отдельная песнь — это витражное окно во всю огромную стену в исполнении Тиффани, переходившее в широкую балюстраду второго этажа этого странного мавританского дома, уходившую полукругом в незабываемое зрелище, в сказочное цветение глицинии, в фиолетовую утопию с её яркими бликами свисающих гроздьев.
Весь этот калейдоскоп красок — от насыщенного синего, глубоко-бирюзового, изумрудно-зелёного и редкостно-ментолового в окружении фиалкового — мифический баланс сочетаний, словно сама красота вселенной предлагает вам охватить это глазом.
И пока она держалась за белые бутылочные балясины балюстрады и слушала дыхание, аромат этой невообразимой красоты, спрашивала ангела:
— Скажи мне, добрая душа, я в раю...
Он подошёл, не нарушая тишины, очень близко и почти шёпотом, глядя на цветущую глицинию, утвердительно спросил:
— Это рай, не правда ли…
— А Вы ангел?
Не поняв вопроса, но поспешно вальсируя, подхватив вопрос, ответил:
— Счастлив был бы служить Вам. Быть ангелом-хранителем Вашей неземной красоты.
Она отметила и бархат его баритона, и душистое дыхание близости, но от мыслей о своём новом доме, которым ещё не успела насладиться, отрываться не захотела и восторгаясь этим мавританским балконом, невольно сравнивала его со своей, только что купленной виллой в Беверли-Хиллз, казалось бы, тоже в испанском стиле, что их во многом роднило.
— Но мой терракот намного светлее, арки уже, и в моём доме больше воздуха, больше белого, разбавленного греческим стилем, - думала она.
И хотя у неё тоже стояли низкие диваны и инкрустированные столики, но рядом с произведениями итальянских живописцев, её интерьер не выглядел столь густо-восточным.
Живя в Лос-Анжелесе уже несколько лет, Пола многому научилась, но к декорированию своей огромной виллы подошла благоразумно, прислушалась к совету Рут и пригласила декоратора, поэтому продуманная эклектика искренне радовала глаз.
Сергей, выждав какое-то время, с лёгкой ироничной игривостью спросил, не против ли она, если он останется возле неё, не в силах уйти.
Она повернулась и, глядя прямо в его тёплые, ореховые глаза, спокойно спросила:
— А почему Вы вообще остановились...
Полагая, что её вечерний наряд из тёмно-синего шёлка и тюрбан со звёздным сапфиром, послужили тому причиной, но он, слегка помедлив, ответил с какой-то лёгкой досадой:
— Мне, наверное, показалось, что Вы чувствуете себя здесь чужой, на этом американском празднике жизни, царственной, недосягаемой, с тайной в глубине тёмно-синих глаз, но далёкой от чужой суеты.
Эти слова растопили её сердце, понравились, и она приняла их на веру.
А потом, потом Сергей представился. И трудно сказать, что очаровало её больше — приятный голос с едва уловимым породистым акцентом или его молодая, задорная стать с безупречной выправкой. На его скульптурно красивом лице играла мягкая улыбка, меланхоличная, смотрящая с нескрываемым восхищением, словно не он был немного старше, а она казалась ему воплощением недозволенности.
Под сенью лиловой неги и мерцанием небесных звёзд, он протянул ей бокал со слегка шипучим шампанским.
— Я могу пригубить и даже позволить себе увлечься, но терять голову, рассудку вопреки, не моя планета, - словно предупреждая, слегка улыбаясь, медленно сказала, сделав пару глотков, Пола.
— А я уже безрассудно пропал, и, если это сон, не пробуждайте меня.
Он умел изысканно говорить, был красив и влюблённо-галантен, а главное, смог подарить Поле то, чего ей так не хватало после смерти мамы, ощущение сказки и благородной защиты.
Очень скоро закружилась свадебная карусель в объятиях её богатства, и уже в Сочельник, Сергей Мдивани, грузинский князь, стал хозяином роскошного особняка в укромном дендрарии верхних холмов Беверли-Хиллз.
И совершенно не имело значения, что семья князя принадлежала к обедневшей аристократии, Сергей сумел обогреть её осиротевшее сердце, спрятать от одиночества, и, как ей казалось, в его объятиях она наконец-то обрела тихую гавань. Так Пола Вирши, выйдя замуж за Сергея, стала княгиней.
После «Шехерезады», нескончаемо сыпались новые предложения, новые контракты.
Легендарный Эрнст Любич, король немого кино, принёс Поле мировой успех и колоссальные гонорары.
Пытаясь наполнить жизнь семейным уютом и светским лоском, она щедро продолжала обустраивать свой царский дом.
Светло-песочная вилла, с белыми мраморными колонами, казалось бы, давно стояла в парадном мундире, но с приходом Сергея, дом продолжал обогащаться: появились напольные бронзовые светильники в виде треножников с плафонами из матового алебастра, дающего теплый приглушённый свет.
В его кабинет добавились портьеры бутылочного цвета, из шёлка и бархата, с вышитым золотой нитью греческим меандром по краю, диванные подушки с античными фризами и пара малахитовых консолей, на львиных лапах.
Возле парадного входа появился безупречный многоярусный фонтан, за домом, в спокойной невозмутимости, расположился бассейн с мавританской голубой мозаикой.
Приобретались и близлежащие земли под вековое молчание кипарисовых аллей.
Огромные средства бездумно растрачивались на шумные компании и щедрое гостеприимство Сергея, и последней точкой стал купленный для него бежевый «Паккард» с личным шофёром.
Эту точку поставила Рут, жёстко отрезвив Полину:
— Ты не можешь вести эту разгульную жизнь! Твоя уникальная пластика, собранная годами по крупицам трудолюбия и дисциплины, рассыплется в прах, и ни одна студия не пригласит тебя за бывшие заслуги, и этот тюрбан играет на твоей голове не потому, что в нём звёздный сапфир, а потому, что ниже, смотрят на прохожих твои говорящие глаза немого кино, а не погасшие сушёные черносливы. Эта жизнь на широкую ногу тебе не по карману, такой «шаг» рано или поздно порвёт твой нежный, выверенный годами шпагат. Сергею для шикарной жизни нужно старое родительское золото, которого у тебя с роду не было, а не твои гонорары, добытые каторжным трудом! Твой беспринципный князь с блистательной щедростью тратит твоё состояние, ведя роскошный образ жизни, в то время как ты, даже не можешь разделить с ним эти весёлые вечера, тебе надо работать, сниматься! Да, приятно, что он относится к тебе, как к королеве, но подумай, насколько он беззастенчиво расточителен, не имея собственных доходов. Титул обедневшего князя в этой стране ничего не стоит, если рядом нет настоящей королевы, а в тебе он видит не маленькую труженицу, а дочь золотого короля.
Каждое слово Рут было для Полы откровением, хотя в тот вечер она ещё не знала, что за аристократическим лоском мужа прячется человек, не способный разделить её настоящую, глубинную боль. Не успев оправиться после потери матери, Пола переживает новую страшную трагедию, окончательно разрушившую её представление о семейном счастье, потерю нерождённого ребёнка, а с ним и последнюю надежду на семейное счастье.
Сергей, с самовлюблённым бахвальством гуляки, не смог разделить с ней эту утрату так, как это было нужно её израненной душе: он продолжал вести беспечную светскую жизнь, пока она уходила в себя и в своё сухое, горькое одиночество.
Драма с невыношенным ребёнком и потеря матери, становится для неё невероятным психологическим ударом и она понимает, что никакой титул и никакая вилла не способны залечить эту брешь.
Душевная усталость и бесконечные счета, требующие оплаты, о которых говорила Рут, наконец её вразумили и Пола признала, красивый титул «княгини» и светский блеск не заменят ей душевного родства.
Может и любил ее Сергей, но любил по-своему, с прилагающим к ней роскошным антуражем: славу, богатство и вольготный, весёлый образ жизни, которым она его обеспечивала.
Оплакивая несостоявшийся уют «тихой гавани», Пола подала на развод, выплатив Сергею отступные, она вышла из этого брака взрослой, обесточенной и навсегда освобождённой от иллюзий.
Именно после этой трагедии и крушения надежд, Пола окончательно поняла, что её единственное спасение — это не тихая семейная гавань, а полная отдача искусству. Она должна вернуться в Голливуд не просто как красивая женщина, а как трагическая дива с драматическими глазами, пережившая всё.
После крушения надежды на тихую гавань, на семейное счастье и детский смех в залах огромной виллы, она её закрыла, как последнюю страницу прочитанной драмы, и возвращала себя, как когда-то, по кусочкам, в маленьком домике возле океана, с церковным перезвоном. Тихая утренняя пробежка ещё до проснувшейся зари, была лучшим лекарством для души, общения были сведены до минимума; Рут, Эрнст и старый садовник-поляк, с которым она за чашечкой золотого китайского корня обсуждала жизнь прибрежного шалфейника.
Эта тихая жизнь однажды была нарушена Эрнстом, который на правах режиссёра, запросто прихватил своего приятеля и в один из осенних, пасмурных вечеров, пожаловал в скромный домик, сказав:
— Чарли, растормоши мою польскую затворницу!
Так мы впервые встретились с Чарли Чаплиным.
В тот вечер я предстала перед ним, как абсолютно обожжённая жизнью женщина, спрятавшаяся в улитку. Печать глубокого одиночества, лишь подчёркивала мой трагический образ дивы, у которой было всё: мировая слава, поклонники, виллы и сапфиры, но не было женского счастья.
Чарли Чаплин был полной противоположностью статному Сергею Мдивани, что же потянуло меня к этому маленькому человеку, контраст между глянцем и настоящей душой мог бы повлиять, но позже, в первую же минуту я почувствовала какое-то общее одиночество душ.
Понятно, не внешность, Сергей был высоким, скульптурно красивым, с породистым баритоном, но оказался самовлюбленным, не способный на сострадание, тогда как маленький Чаплин, напротив, обладал гигантским внутренним миром, гениальной чувствительностью и умением видеть чужую боль.
В нём не было «княжеского» лоска, но была творческая глубина, которую я сразу почувствовала, ещё при входе, обратив внимание, с какой детской непосредственностью он радовался дверному колокольчику.
В его выразительных глазах было понимание как трагедии, так и юмора, в них стояла боль беспризорного и детская радость от монпансье. Смесь радости и горя, понимание друг друга без слов, ощущение творческого равенства — словом, нам было вместе радостно грустить.
Мы часто проводили вместе тихие вечера возле камина, делились грустными моментами детства, но до романа требовалось время. Я должна была отойти от мыслей о Сергее, одно дело откупиться деньгами, а как договориться с душой, с чувствами, освободить место новому роману, по расписанию не получается, должно было пройти время, привыкание, пока мы не почувствовали, что каждый из нас друг для друга что-то значит.
Его гениальное понимание трагедии без слов меня, как актрису немого кино, трогало, волновало и восхищало. Он был абсолютный гений немого жеста, выразительности и печального юмора, его знаменитый Бродяга — это же смесь слёз и смеха, он был единственным, кто смог прочитать в моих глазах ту самую затаённую грусть, которую знала только Рут, остальные за блеском сапфиров ничего не видели. С ним рядом мне не нужно было быть сильной или оплачивать его счета, с ним я снова была женщиной, которой искренне восхищаются не за деньги.
Наверное, это всё-таки была любовь, но другая, не основанная на страсти или на блистательной карьере, нет, его карьера не уступала моей, как и богатство, скорее всего, его имя вместе с киностудией возвышалось над моим и победоносно гремело многие годы.
Может быть, эта тихая любовь была мне дана, как утешение, как свет после пережитой трагедии. Чаплин обладал редким даром возвращать людям способность улыбаться через лёгкую, светлую грусть, его «маленький человечек» на экране умел отогревать замёрзшие души, и меня к нему потянуло потому, что моя израненная душа искала не очередную «красивую декорацию», а сопричастность.
Чаплин по-своему был одинок, как и я, и, очевидно, был восхищён моими способностями выражать трагедию без слов через танец.
Так или иначе, громкий роман двух личностей начался, у нас даже помолвка была объявлена.
Но два сильных одиночества при тесном соприкосновении не притёрлись друг к другу. Публичность и творческая ревность довольно скоро разрушали эту вспыхнувшую, холодную, бенгальскую связь, оставив лишь короткое воспоминание.
Утихло эхо объявленной помолвки, рассеялся и шум романа с Чаплиным, и вновь тишина прибрежного домика приняла меня в свои объятия. Но это уже не была та прежняя, ледяная затворническая тишина, ушел роман, не наследивший горечи.
Образцовый дворец с белыми, отшлифованными стенами, тяжёлыми дубовыми дверьми, овальными лестницами, выложенными вручную терракотовыми плитами, стоял запертым, обиженным, брошенным, практически так же выброшенным из её жизни оставался Сергей, милый, обаятельный, весёлый повеса.
Расторгнув с ним официально короткий брак, «Паккард» вернулся к ней, дарить передумала. И после несостоявшейся женитьбы с королём немого кино, она, как прежде, успокоила себя новой покупкой, дорогой игрушкой.
Подчёркивая свой абсолютный статус «европейской королевы», она приобрела настоящий замок под Парижем и там, уже без присмотра Рут, дав волю своему изощрённому вкусу, Пола декорировала свои многочисленные залы; одни в стиле умирающего Серебряного века, в чёрных рамах удлиненных зеркал, хромовой мебели, в прозрачном стекле и высохших цветах; другие в стиле богатого Востока, с тяжёлым бархатом портьер, пожухшими антикварными персидскими коврами, массивной мебелью резного дерева и кованными сундуками.
В её гардеробных хранились сотни эксклюзивных нарядов, включая шёлковые тюрбаны, соболиные манто и драгоценности с кашмирскими сапфирами, купленные у лучших ювелиров Вандомской площади.
Только вот жить там было безумно скучно, никто её там не знал, не кланялся в пояс, не приносил корзины цветов, месяца было достаточно, чтобы от тоски вспомнить Сергея с его весёлыми застольями.
А вернувшись в Голливуд, можно было вновь наслаждаться своим Паккардом, затянутым светлой замшей, с лёгким ветерком прокатиться бульварами с личным шофёром в ливрее.
Муся сидела у обочины, поджав под себя маленький хвостик, напоминающий рыжий крендель, похожую на плюшевую палевую игрушку, вымазанную в луже и потерянную кем-то по дороге.
Когда Рут подъехала к домику, Муся спокойно поднялась, покачиваясь спросонья или от голода, и пошла следом, словно только и делала, что ждала Рут.
А когда я открыла дверь, Муся быстро, точно подгоняемая случаем, нырнула в дверной проём и обернулась, посмотрев на нас. Мы с Рут, глядя на этот маленький комочек, засмеялись.
— Я её не приглашала, Муся сама пошла за мной, словно ждала меня, — подтвердила Рут.
— А почему Муся? — спросила я.
— Не знаю, так получилось.
— Странно… У меня в детстве был кот, его звали Мусик. Ты этого знать не могла, потому что я и сама о нем забыла. Он был ещё до школы, мама принесла с улицы.
Всё в жизни повторяется. Я вспомнила маму, и навернулись нежданные слёзы.
— Может, Муся от мамы? — тихим голосом прошептала я.
Муся опять обернулась.
— Она всё слышит и понимает, — улыбаясь через слёзы, сказала я.
Мусю выкупали в шампуне, расчесали её шёлковые завитушки, почистили со всех сторон и приодели. Она оказалась на редкость благодарной и молчаливой. Но, как потом выяснилось, была невероятно ревнивой: терпела только Рут и то от безвыходности, а на остальных урчала, и бескомпромиссно лаяла, объясняя своё поведение тем, что Пола её собственность.
Даже Чарли в своё время подлизывался к ней изо всех сил и в итоге получил снисхождение, но не любовь, любовь она дарила безраздельно только мне.
Никто так и не понял её происхождения, невозможно было уточнить и её породу, но привязана она была ко мне и предана до степени совершенства.
Рождение мальчика в итальянской семье —всегда праздник, но только не в семье потомственного кавалерийского офицера Джованни Гульельмо, в их обедневшем дворянском гнезде уже рос старший наследник, Альберто, который полностью вписывался в планы отца, его надежда, продолжатель рода, будущий военный, настоящий мужчина и опора семьи. А вот матери, истинной француженке, до безумия хотелось родить девочку, чтобы можно было вместе с ней танцевать, вышивать и любоваться цветущим садом. Но природа решила по-своему, родился мальчик, с удивительной лаской в глазах, шёлковыми локонами, изумительным античным профилем и точёным, пластичным телом. Конечно, мамаше хотелось нарядить такого ангелочка в кружева, ленты, нежные оборки и летящие воланы. Прохожие умилялись его красотой, в то время как отец, видя это зефирное облако кружев, лишь брезгливо морщился.
Шли годы, мальчик рос и меньше всего интересовался военным делом, тогда как бриолин, зеркало и одеколон занимали его юношеское воображение куда больше. Всё сложилось к лучшему, Господь уберёг его от военной службы, его не приняли в Венецианскую Морскую академию, в которую Рудольфо страстно мечтал поступить, только лишь для того, чтобы доказать брату, и памяти рано умершего отца, что он такой же мужчина, только утончённый. Но комиссия его кандидатуру отвергла, дескать телосложение субтильное, а клеймо непригодности нанесло его чувствительной душе непоправимый удар.
Любопытно, что похожая ситуация произошла и на другом континенте, в ослепительно богатой и знатной семье княгини Юсуповой. Зинаида Николаевна тоже родила первенца, мужественного, сурового, под стать главе семейства, и тщетно молила Господа послать ей вторую дочь для сердечного единения, и здесь Господь решил по-своему, послав красавице Юсуповой мальчика с персиковой кожей и ангельским ликом, которого она в своём обожании наряжала в шёлковые пеньюары и ювелирные браслетики.
Пластичность их была схожей, и военная служба ни одного, ни другого не привлекала.
Обоих привлекал танец.
Всё, как говорится, тянется, как дым из печки, из детства, из ласковых рук матерей, ласкающих сыновей с упоительной нежностью и одевающих мальчиков в пастельные тона, да так красиво, что любая кукла позавидует!
И расплата пришла красиво, распустился прекрасный бутон танцем в ночном кабаре, с цветком в петлице и с маминой брошью меж подведённых и приподнятых бровей. Вместо мундира, прочищенной винтовки и суконного, дерюжного камзола.
Всё начинается с детства, с атласной колыбели. Только складывается жизнь по-разному: в обедневшей дворянской семье, участь сына — стать наёмным жиголо, а в ослепительно богатой - жить среди роскоши и наслаждений.
Он пришёл в танцевальный зал не от хорошей жизни, а от безысходности, чтобы просто получить бесплатный ужин и пару долларов, но как только он ступил на паркет, произошло чудо, его тело, словно гибкая, кошачья грация, соединилась музыкой и партнёршей.
Он танцевал танго с такой затаённой, страстной чувственностью и опасной нежностью, что в каждой женщине просыпались бабочки.
Впоследствии, его танец сводил с ума всех женщин, с которыми он танцевал. Это было состояние его души: природная чувственность, ощущение тела сквозь ткань, обмен энергиями, осязание и обоняние еще не успевали войти в контакт со зрением, но пресловутые бабочки уже просыпались.
У пожилых и некрасивых, у одиноких или отвергнутых мужьями. Все эти женщины платили, платили не ему, а этому мгновению, в котором они чувствовали себя рядом с ним желанными.
Так нищего посудомойщика, одно танцевальное танго превратило в платного партнёра, на которого почтенные дамы и богатые наследницы записывались в очередь. Он отдавался танцу с таким трепетом и негой, что за эти несколько минут, он забывал о голоде, о сырых ночлежках и о разбитых мечтах, а танцующие с ним дамы, забывали обо всём на свете, только бы продлилось это эротическое счастье аргентинского танго.
На паркете он был неотразимо красив, изящен и манок, так в один из томных вечеров, когда зал был особенно затянут табачным дымом, а оркестр таинственно и призывно играл танго, у самого края сцены сидела женщина, на вид властная, холодная, в её оценивающем взгляде читалось понимание жизни.
Недолго наблюдая за ним, за его мягким шагом, точным поворотом головы, она веером поманила Рудольфо к столику и, словно сама судьба, протянула ему визитную карточку, на которой было написано то, о чём он даже не смел мечтать: Бонни Гласс, знаменитая бродвейская танцовщица и звезда кабаре. Она подыскивала себе нового партнёра, и Рудольфо, с его чувственной грацией, подошёл ей идеально. Это была его первая ступенька к настоящей славе.
Он пошёл за Бонни Гласс, не веря в свой звёздный час, не зная, что эта первая ступенька выведет его в огромный, сверкающий и беспощадный мир, туда, где его душевная простота столкнётся с непостижимо сложной реальностью, с великими художниками, эгоистичными звёздами и с той единственной женщиной, всю глубину которой он просто не сможет осознать.
Как мог этот наивный юноша оценить её бесконечно творческую натуру, к тому же высоко духовную и образованную.
И если не рассказать, с какими трудностями столкнулся Рудольф, приехав в Нью-Йорк, то понять его будет невозможно. Ведь приехал он практически без денег, с одним единственным пиджаком и парой лаковых туфель, которые бережно заворачивал в бумагу, пряча от дождя.
Без знания языка, без связей, это были самые трудные и тёмные годы его юности, с комплексами, лежащими на дне души, полученными от отца и брата за свою женственность, за любовь к красоте и с тяжёлым осадком пренебрежения от того, что его не приняли в морскую академию.
Да и что греха таить, мальчик же не получил никакого образования, он совершенно ни в чём не разбирался… И если об этом сейчас не сказать, то останется загадкой, как он мог не услышать звучание её души и пройти мимо.
С Бонни Гласс он поработал совсем недолго, гастроли были яркими, но колесо фортуны уже крутилось с бешеной скоростью. В одном из ночных кабаре его заметил помощник режиссёра, выбирающий натуру для фильма, тонкая грация Рудольфо мгновенно бросилась ему в глаза и юноше предложили контракт на Западном побережье.
Вот там-то и случился его воистину звёздный час, судьба открыла перед ним объятия.
Первые деньги не успели его испортить и развратить, не успели превратить итальянского красавчика в самовлюблённого обожателя публики. Первые крохи сытости, дарившие ему сухой ночлег и чистые воротнички, дарили и счастье оттого, что он больше не тень безысходности, и что эта работа не требует от него пройти школу глубоких познаний, а нужно всего лишь танцевать мягким, природным, манящим шагом, заставляющим женские сердца замирать.
Первые роли были проходными, с примитивными сюжетами, пока судьба не распахнула перед ним ворота жизни.
И судьба действительно распахнула перед ним свои объятия. На съёмочной площадке его ждала Наташа Рамбова.
Она подошла к нему вплотную и резким, уверенным движением, сорвала с его плеч нелепый, дешёвый пиджак… Рудольфо затаил дыхание от неожиданной дерзости, Наташа лишь брезгливо отбросила сукно в сторону, словно это была грязная ветошь, оставив его в одной тонкой рубашке. Она подошла со спины и её прохладные, уверенные пальцы легли на его плечи слегка нажимая, выпрямляя их, потом подтянула подбородок. И Рудольфо вздрогнул, момент её прикосновения отозвался в нём чем-то до боли знакомым, материнским, знакомо-нежным.
Наташа посмотрела на его отражение в огромном зеркале, окинула взглядом его безупречный античный профиль и тихо, с глубоким разочарованием в голосе произнесла:
— Голливуд попытается сделать из тебя ковбоя или уличного бандита, когда как твоя сила в изяществе, твоя оливковая, лоснящаяся кожа и удлиненных глаз разрез, всё создано для шёлка, бархата и тонких восточных орнаментов, а я сделаю из тебя религию.
В этот миг, он словно услышал мамины слова из детства:
— Не обращай внимание на папины солдафонские усмешки, ты красив и создан для искусства.
И посмотрел на Наташу с детским теплом.
Повернувшись к столу, она взяла свои эскизы, вдохновлённые рисунками великого Льва Бакста, яркие, смелые, авангардные и протянула ему кусок дорогой, струящейся ткани, и приложив эту ткань к груди, в зеркале на него смотрел уже не нищий иммигрант из итальянского городка, не жиголо из душного кабаре, а настоящий восточный принц, готовый подчиниться этой женщине без остатка.
Это не была мимолётная интрижка, это была искренняя, глубокая любовь женщины, увидевшей в робком юноше духовный потенциал. И её единственным желанием было сделать из него великого актёра, вытащить из пошлой голливудской суе, спасти от унизительной участи быть прихотью женских юбок, смазливой игрушкой в руках скучающих дам.
Но великое искусство – это всегда тяжёлый труд.
И Наташа, со всей страстью своего неуёмного таланта, словно скульптор, шлифовала его манеры, вкус, жесты.
Их многолетняя жизнь превратилась в непрекращающийся творческий полёт, купив высоко над голливудскими горами роскошный особняк, под названием «Гнездо Сокола», Наташа воплотила в нём весь свой изысканный вкус, там каждая ваза, каждая картина подтверждались её безупречными знаниями эпохи арт-Деко. Она окружила Рудольфо такой домашней атмосферой, в которой его раненная душа наконец нашла покой и отдых.
Их интересы переплетались до абсолютного растворения друг в друге, она стала не просто его женой, она стала его главным советником жизни, иногда приходилось диктовать студиям условия контракта, выбирать для него более значительные роли. И поначалу Рудольфо всё понимал, соглашался, был ласков, благодарен и жил, словно в тёплой сумке кенгуру.
Шли годы, её трепетное участие в его судьбе приносило свои плоды. Родился великий актёр с именем Рудольфо Валентино.
А из памяти навсегда ушёл в небытие Родольфо Пьетро Филиберто Раффаэлло Гульельми ди Валентина д’Антонгуолла, щуплый мальчик, родившийся в тысяча восемьсот девяносто пятом году в маленьком южноитальянском городке Кастелланэта.
Мир сошёл с ума от актёра Рудольфо Валентино, но вместе со славой пришло и чудовищное самомнение, вскружившее ему голову уязвленным самолюбием.
У когда-то миролюбивого Рудольфо проснулось непомерное мужское эго, начался внутренний бунт против Наташи и её опеки.
Начались беспрерывные ссоры, хотя эти вспышки и не были враждой, а была, казалось бы, притиркой двух мощных сил, но Рудольф, выросший в тепличной материнской нежности, бунтовал, пытаясь доказать свою независимость, ему отчаянно хотелось верить, что он сам себя создал.
Вот тут-то и пришла в их жизнь настоящая трагедия. Наташа пыталась говорить с ним на языке высокого искусства, эстетики, философии, но натолкнулась на глухую стену, все её душевные вложения оказались безрезультатными, детское нежелание учиться никуда не делось, отсутствие высшего образования, духовная нищета, всё это не позволило ему понять глубины её замыслов.
Читая в детстве лишь букварь, постичь Монтеня невозможно.
Произошло столкновение противоположных миров, не слышавших за пересудами Голливуда друг друга. И теперь уже совершенно неважно, кто из них первый хлопнул дверью, главное, что хрустальная ваза раскололась вдребезги и каждый из них ушёл в своё собственное забвение совершенно разным путём.
Наташу унесло в тайны Блаватской и философию Рериха, она искала ответы в пространстве бытия, там, где земная боль оставалась, как стелившейся туман.
А Рудольф, не так высок был духом, чтобы впитать в себя величие немой картины и уйти в заоблачные дали, он, оставшись в осиротевшем гнезде, закрылся в пугающей темноте, погружаясь в тяжёлое раздумье.
Свобода, которую он так яростно отвоёвывал, обернулась для него опустошающим холодом.
Сидя в сумраке задвинутых гардин, в глубоком кожаном кресле гостиной, с расстёгнутым воротом и засученными рукавами, в полосатой рубашке, он беспрерывно курил ароматный турецкий табак, держа сигарету глубоко между указательным и средним пальцами, почти в ладони, и дым голубой струйкой медленно поднимался к высокому потолку и на глазах растворялся, как растворилась его жизнь.
Пёс чувствовал состояние хозяина, близко не подходил, словно понимал его смятенье, лежал на коврике, положив морду на лапы, и следил за каждым движением Руди своими умными, тревожными глазами.
От крепких, жёстких сигарет, комната, наполняясь сизым дымом, смотрела на него мрачно и уныло, опустевший и тоскующий дом стоял в депрессии.
Чёрная, беспросветная тишина опустевшего дома или свобода, отвоёванная на обломках самовластия, что привело Рудольфо в ту пронизывающую океанскими ветрами, шумную маскарадную вечеринку.
Санта-Моника, в её предвечернем воздухе уже витало предвкушение торжественного события.
Роскошная белоснежная гламурная вилла, расположенная на берегу Тихого океана, словно специально созданная для голливудских встреч, звучала, как воплощение эксклюзивности и элегантности.
Весеннее солнце, опускаясь за горизонт, окрашивая великолепный дворец в цвет золотистого Рая, по праву соперничая с дворцом Сан-Суси, ни в чём ему не уступая, особенно в момент цветения, когда над этим величием поднимается ярко-фиолетовое облако с лёгким, едва уловимым медовым ароматом, переходящим в сильный, сладкий, головокружительный запах калифорнийского мая, который часто называют «серым» лишь из-за утреннего тумана, стелющегося по всему побережью.
Этим вечером грандиозный костюмированный маскарад на роскошной вилле актрисы Мэрион Дэвис давали в честь знаменитого испанского художника Федерико Бельтрана-Массеса, бесспорного мастера салонных, льстивых портретов. Выставка богатства и тщеславия была задумана любовником Мэрион Дэвис, Вильямом Рэндольфом Хёрстом, самым могущественным газетным магнатом Америки и королём «жёлтой прессы».
Едва на побережье опустилась сизая ночь, как океан оживился, его волны, гонимые холодными ветрами, шумно рассыпались прозрачным хрусталём о мраморное подножие дворца. Зажглись витражные люстры Тиффани, волшебно закружив зал разноцветными бликами, и, словно мираж, под сводом величественного дворца томно зазвучал саксофон, медленно приглашая гостей в таинство маскарада.
По залам, шурша тяжёлыми шелками, плыли венецианские догарессы, средневековые рыцари и нимфы. Мужчины в смокингах, женщины в драгоценностях. В сигаретном дыму смешались запахи духов, шампанского, смеха, интриг и высокомерия.
Именно сюда, с холмов утраченного благополучия, в костюме матадора спускался Рудольф, в это карнавальное логово, словно неведомая сила затягивала его в припудренный омут.
Она вошла бесшумно, грациозно, в роскошном царском камзоле, напоминающем эпоху Екатерининских гвардейцев. В конце зала, у алебастровой колонны, стройный силуэт скучающего Рудольфо привлёк её внимание, подойдя чуть ближе дозволенного, она медленно затянула его внимание амурным танцем эротического восхождения. В серебряном блеске зеркал, ослепительном сиянии хрусталя, тело послушно вошло в приглушённое аргентинское танго.
Бархатный камзол темнее ночи, расшитый золотыми галунами и украшенный кручёными эполетами, легко поддался игре её покатых плеч и каскадной волной упал, слегка коснувшись ноги, словно мечтал стать свидетелем этого манящего танца.
Узкий парчовый жилет, застёгнутый на ряд мелких, обтяжных пуговиц, безупречно сидел на талии и повторял каждый изгиб её движений, светло-кофейное балетное трико и лоснящиеся ботфорты подчёркивали стройность бесконечно длинных ног, и только шифоновое жабо на распахнутой груди, жадно дышало в предвкушении.
Матадор, распалённый её призывной пластичностью, ловко подхватил её в трепетное объятие и, склоняя ниже лакированного паркета, касался губами начала расстёгнутого жабо.
Резким движением она метнула в воздух украшенную бантом фетровую треуголку и её шёлковые, иссиня-чёрные волосы рассыпались по плечам.
Триумф, увенчанный горячих губ скрещеньем.
Как танец спаянной струны,
Струны любовного спасенья,
Как танец ангела и сатаны,
Нектар неведомого наслаждения.
Отведав демоническую страсть
Любви запретной в утешение,
Он был готов навек пропасть
За эту ночь, без сожаления.
Святая ночь казалась обручением
Под звёздами небесного шатра,
Она в безудержном влечении
Клялась в любви в углу у алтаря.
Раннее утро в пустыне Мохаве не обещало прохлады, ослепительное солнце поднималось над песчаными барханами в окрестностях Юмы и раскалённый воздух замирал, в предчувствии душного дня.
Всякий час, проведённый среди этих выжженных дюн, отнимал у Рудольфо последние силы, раскалённый кварцевый песок обжигающий лицо, оседал на губах и в этом палящем зное, Рудольф работал на пределе своих возможностей, над картиной «Сын Шейха», которой суждено было стать вершиной его актёрского мастерства и признанным шедевром немого кинематографа.
В ней ему приходилось воплощать две разные судьбы, стареющего Шейха-отца и его пылкого сына Ахмеда. Приходилось по несколько раз в день менять юношеский грим на накладной с бородой, с глубокими морщинами и тяжелейшим арабским одеянием, многослойные шерстяные бурнусы, за считанные минуты, под палящим солнцем превращались в раскалённую броню, при этом Рудольфо категорически отказывался от дублёров, сам на скаку осаживал арабских скакунов, вздымая тучи песчаной пыли, и дрался на тяжёлых восточных саблях.
Густой дым крепких сигарет и горсть белладонны, были видимым спасением от постоянной боли в желудке, тогда очевидно у него и открылась язва желудка.
Едва звучала команда «Снято!», Рудольф, смертельно бледный, с капельками липкого пота на лбу, судорожно сжимая руками живот, замертво падал на суконную кушетку в углу павильона. За два месяца жёсткого курения, крепкого кофе, ядовитого дыма на голодный желудок и с графиком работы на выживание, его измученное тело было выжжено изнутри.
Тем временем главная дива Голливуда создавала вокруг себя ослепительную реальность, на съёмках фильма «Отель Империал», она задавала тон, и по её капризу, прямо у подножия площадки расположился личный струнный квартет, где скрипки и виолончели неустанно выводили надрывные рулады, создавая необходимый драматический фон для каждого её взгляда.
Пола превратила время разлуки в пышное празднество воздушного романа и пока Рудольф в изнеможении сгорал на площадке, её гримёрная напоминала царскую оранжерею.
Каждый день туда вносили гигантские, благоухающие корзины белоснежных роз, а скромно опущенные ресницы, лучше всяких слов объясняли, дескать это любовь и вздыхая, её руки, словно крылья, взлетали вверх.
Пресса с упоением подхватывала эти женские штучки о тысячах роз, пока обессиленный и скрученный болью Рудольф лежал на суконном диване в павильоне, даже не подозревая о разыгранном за его спиной оранжерейном спектакле.
Когда последние дубли были отсняты, актёра ждал Нью-Йорк с презентацией фильма, с бесконечными премьерами, с шумными банкетами и необходимостью непрерывно дарить публике глянцевую улыбку.
И всё это на фоне мучительных болей.
Открытая язва, кричащая о помощи, прикрытая сильным табаком, неминуемо должна была расползтись.
В один из последних вечеров перед его отъездом, им удалось выкроить короткие часы для встречи. В мерцании свечей, Пола была царственно прекрасна, а Рудольф, превозмогая тупую боль в желудке, старался казаться по-прежнему влюблённым и обольстительно-страстным, и в знак вечного счастья, в конце вечера, они обменялись кольцами, как залогом верности и клятвами в вечной, нерушимой любви, обещав друг другу, более не разлучаться.
Так главным аккордом этой восточной сказки и стало это массивное кольцо в оправе тёмного камня со шлейфом призрачных историй, которое она таинственно прикладывала к щеке и с упоением, и даже с восторгом, говорила о предстоящей свадьбе.
Ближе к вечеру следующего дня, когда калифорнийское солнце, всё ещё не желающее прощаться с пламенеющим небосводом, отражалось в окнах огромного двухэтажного поезда, увозившего истерзанного изнуряющей болью Рудольфо, в почти трёхдневное путешествие, навстречу шумным премьерам и глянцевым улыбкам.
Когда-то отчим Наташи, знаменитый парфюмерный магнат Ричард Хаднат, приобрёл для семьи старинный средневековый замок на Лазурном берегу, выросший прямо из прибрежных скал у самого подножия Канн, теперь стал для неё тихой душевной ракушкой, надёжно скрываемой от праздного шума голливудских премьер, жестокой расправы прессы и одновременно спасением души от боли разлуки.
Любовь была, как радость без границ, разлука, горче всех печалей.
Как важно, когда в мире есть такое благостное место для укрытия израненной души, место, где сквозь густую южную зелень столетних олив и тёмно-зелёных кипарисов, доносится терпкий аромат растертой хвои и вечные споры уходящих и возвращающихся волн, к ним прислушаться одно удовольствие, они уносит тебя в вечность.
В прохладных комнатах замка, за толстыми, потемневшими временем, готическими стенами, витал совершенно особый, тонкий аромат изысканных французских эссенций и масел, отчим, словно обручённый с запахом старинных книг, сырого камня и засушенных лавандовых трав, как маг и коллекционер положительных эмоций, уносил тебя в несуществующий покой, который одновременно и лечил, как лечит собирание гербария.
Именно здесь, под защитой древних стен, Наташа находила спасение от невыносимой боли, как бегство в неземные пространства, погружение в тишину восточной философии, всё это было лишь попыткой укрыть своё тоскующее сердце в лабиринтах старинного замка.
И как же сложно понять этот горький парадокс, когда в душе ещё не угасла любовь, узнав из газет о трагедии Руди, сердце разрывается от сострадания и безумной жалости к угасающему любимому, абсолютная беспомощность, ни приехать, ни сорваться, ни переплыть океан.
Невозможность быть рядом, держать его длинные холодеющие руки. Эта мучительная скорбь, от которой и гордость спряталась, и притихли былые обиды, всё прошлое ушло в тень за каменную ограду французской крепости.
Можно было бы задать безжалостный вопрос: Где же были её слёзы… Где те, летящие сквозь океан белые ленты скорби отчаянных телеграмм, отправленных из ароматной, убаюкивающей тишины Лазурного берега… Где они, прилетевшие на ещё дышащее сердце…
Можно было бы задать этот безжалостный вопрос, если не знать Голливуда, беспощадного лжеца, господина Херста, газетные заголовки которого трубили о том, что кризис миновал и Руди идет на поправку.
И народ верил, верила и Наташа этой чудовищной лжи, верила и надеялась, что общее горе их вновь соединит, что это просто маленькая передышка чувств, что вот-вот она получит от него короткое: «Сердечно люблю».
Меж тем, как сердце его уже отлюбило, всех отлюбило…
Но Вы не бойтесь, пёс не будет плакать,
Лишь тихонечко ошейником звеня,
Он пойдет за Вашим гробом в слякоть,
Не за мной, а впереди меня…
Александр Вертинский.
И в эту самую минуту, на другом конце земли, в пустеющем особняке «Гнездо Сокола», воцарилась пугающая, звенящая тишина, там, среди изысканного и холодного арт-деко, доберман Кабар больше не вскакивал от радости, больше не было того, кто протягивал ему добрую и ласковую руку, глядя в любящие глаза пса.
Оставшись в одиночестве, пёс тихо лежал у дверей и тоскливо держал в лапах кожаную перчатку Руди, не грыз, просто сохранял родной, уходящий запах хозяина, тихо слизывая с неё свои слёзы.
Он тоже любил цветы, как пёс Дуглас, и всегда умел рассмешить Руди, когда его душило одиночество.
Теперь в пустой комнате их оставалось двое, пёс, с прижатыми от страха ушами от потери единственного близкого и ускользающая душа этого близкого друга.
И тихонечко ошейником звеня, Кабар поднял голову навстречу ночи и тоскливо завыл на всю округу, почувствовав то, чего ещё не знали люди. Душа пса уже слышала своё сиротство, его душа уже страдала и не могла смириться, не могла не проститься.
И осиротевший пёс с болью, разрывающей сердце, побежал в глухую ночь по шпалам, потом шёл чуть медленнее, глаза слипались от слез и усталости, но собачье преданное сердце шло, стирая в кровь о камни и рельсы подушечки лап.
И Бог знает сколько времени он, голодный, бродил по шпалам под палящим солнцем, ранил свои лапы о раскалённые рельсы, задыхался от зноя и жажды, но упрямо шёл вперёд, ведомый лишь тоской и надеждой найти след хозяина. Через какое-то время, измученный пёс повернул назад, почуяв траурный поезд, прибывший из Нью-Йорка в Лос-Анджелес. Вернулся, чтобы стоять рядом и проводить своего хозяина, безмолвно скорбя со всей своей преданностью, в последний путь.
Когда на другом берегу океана, в душной Нью-Йоркской палате, в оглушительном, беспросветном одиночестве угасла жизнь Рудольфо, на другом конце земли, разворачивался бесстыдный спектакль женщины, претендовавшей на его душу.
Её скорбь была выверена до мельчайших подробностей: тщательно подобранные безупречные чёрные туалеты, призванные подчеркнуть её бледность, отрепетированные обмороки у гроба и никакого тихого горя. Это не был плач по любимому, ушедшему в иные миры, нет — это был последний бенефис актрисы.
Мир, перед которым она так отчаянно разыгрывала своё горе, не простил ей фальшивых обмороков, расценив кортеж чёрных вееров и вуалеток, надругательством над своим звёздным кумиром.
Пугающим, долгим одиночеством её наказал небесный суд, отмерив ей почти столетие удручающего забвения.
С наступлением звукового кино, утихла былая слава, погасли рампы голливудских подмостков. Под оглушающий крах Уолл-Стрита обесценились кашмирские сапфиры, и даже некогда роскошные тёмно-шоколадные баргузинские соболя, под жарким калифорнийским солнцем, со временем истлели.
Ничто не долговечно.
Даже Рут, оторопев от её вульгарного поведения, снисходительно отошла в сторону. Рут никогда особо и не тянулась к голливудским холмам. Тихо ушла из жизни и Муся, тёплый комок прежних страстей.
Оставшись в одиночестве, она более полувека несла в себе крест ускользающей жизни того, которого не захотела обнять в тиши Нью-Йоркской палаты, не приехала, не простилась, а могла.
Воистину небесным возмездием стали для неё мучительные годы одиночества и гнетущего забвения. Муторными, бессонными ночами его тень, словно преследуя её, протягивала узкую, прохладную руку, совершая над её душой свой тихий, посмертный суд.
С палубы серебристого лайнера доносилось чужое веселье. В широкое окно каюты первого класса смотрело усталое солнце, медленно входящее в мглистую прохладу океана, оставляя за собой грустные следы терракотовых бликов.
В её руке ещё дымилась сигарета, но дыхание вкуса сандалового табака уже не ощущало.
Наташа Петербужская. @2026. Все права защищены.
Опубликовано в 2026 году в Сан Диего, Калифорния, США.
Свидетельство о публикации №226110600461