Рысь

К началу ноября дождь стал привычным. Его замечали, когда он ненадолго прекращался: над входом переставало капать, снаружи делалось чуть тише, потом затихало окончательно.

Через полчаса начиналось опять.

Небо висело низко. За голыми деревьями едва различались крыши. Утром в этой части Донецкой народной республики светало ненамного: просто проступали подробности того, что ночью было чёрным и окончательно рассветало только ближе к 9 утра.

Я сидел над своим хозяйством, стараясь не задеть локтем кружку. Инженер-сапёр, теперь на FPV, — работы хватало и в тишине. Иногда хотелось, чтобы на несколько часов исчезли все разговоры, вызовы, вопросы и осталось только то, что лежит перед тобой на столе. У вещи, которую держишь в руках, хотя бы можно найти неисправность.

Рация стояла рядом.

Когда я услышал Рысь, сначала даже не поднял головы.

Мы знали друг друга ещё с Херсонского направления.

Не дружили, не жили вместе. Он располагался неподалёку и иногда приходил к нам позаниматься на самодельном турнике. Две стойки, перекладина — ничего особенного. Землю под ним быстро вытоптали, и после дождя там приходилось осторожно выбирать место для ног.

Рысь был крепкий, хозяйственный мужичок из Коми. Родом из какого-то села. Название я, наверное, слышал, но не запомнил. В те дни многое слушалось вполуха: человек рассказывает о доме, а ты одновременно думаешь, где взять нужную вещь, успеет ли машина вернуться, почему второй день не выходит на связь знакомый.

Он приходил без церемоний, здоровался и шёл к перекладине. Перед тем как взяться, проводил по ней ладонью. Если была мокрая, вытирал.

Подтягивался спокойно, без рывков. Потом спрыгивал, некоторое время стоял, восстанавливая дыхание. Разговаривать во время упражнения не любил. Зато между подходами мог спросить о чём-нибудь таком простом, что ответить было приятно.

— Ну что, как дома дела?

— Да все отлично.

— Ну и замечательно.

Иногда я выходил покурить, и мы говорили несколько минут. О погоде, о еде, о том, где опять отработал Град. Не помню ни одного важного разговора. Теперь мне особенно дороги именно эти, неважные.

Хозяйственность в нём замечалась сразу.

Не та, при которой человек всё тащит к себе, а другая: он видел, что нужно поправить. Разболтавшееся крепление, оставленный под дождём инструмент, плохо закрытую ёмкость. Мог заняться чужой мелочью без просьбы, просто потому, что она попадалась ему на глаза.

Однажды после турника он присел возле стойки, пошевелил её.

— Тут бы укрепить.

— Держится пока.

— Пока — держится.

Он сказал это без упрёка. В следующий раз мы нашли, чем подправить. Рысь помог, проверил, как стоит, и только потом начал заниматься.

Я не знал, сколько ему лет. Из тех мужчин, которым можно дать и сорок, и пятьдесят — в зависимости от того, как они выспались и когда последний раз брились. Лицо обветренное, руки широкие, дешёвые татуировки на предплечьях и левой кисти. Говорил негромко.

После подхода иногда брался за предплечье, разминал мышцу большим пальцем. Я почему-то помню это движение лучше его улыбки.

В тот день ему надо было вдвоём со вторым человеком совершить рывок до населённика.

Почему между ними получилось больше ста метров, мне до сих пор непонятно. Я не видел их движения и не стану придумывать объяснение. Один мог задержаться, другой — уйти вперёд. Там было достаточно причин, которые невозможно восстановить по чужим словам.

Но я всё возвращался мыслями к этому расстоянию.

Около тридцати метров — привычная для нас дистанция: не идти вплотную, но ещё иметь возможность добраться друг до друга. Здесь получилось больше ста. На бумаге разница небольшая. На земле она могла решить всё.

Я узнал о ранении по рации.

Рысь говорил своим обычным голосом, только чаще останавливался, будто ему мешали закончить фразу.

Я отложил инструмент.

Его переспросили, где он находится. Уточнили, что произошло, может ли двигаться. Он отвечал. Вначале мне казалось, что сейчас выяснят подробности, найдут возможность, и всё перейдёт в обычную тяжёлую работу: ждать, готовиться, встречать.

Таких ожиданий было много. Не все заканчивались плохо.

Я ещё думал, что и это закончится.

От меня до него было около двух километров.

Я знал местность достаточно, чтобы не обманываться расстоянием. Но всё равно думал в ту сторону, словно от моих мыслей могло появиться что-то, чего не было минутой раньше.

Проверял возможности. Спрашивал. Слушал ответы и переспрашивал немного иначе. Время от времени возвращался к своему столу, брал какую-нибудь вещь и клал обратно.

Долететь до него в тех условиях мы могли. Дойти — тоже.

Я понимал почему. Сам мог объяснить другому человеку все ограничения. Только внутри это не укладывалось: человек лежит в двух километрах, у него есть голос, я слышу его прямо сейчас — и не могу добраться.

Мне хотелось, чтобы нашлась ошибка в расчётах, в сведениях, в чужой осторожности. Тогда можно было бы спорить, доказывать, требовать.

Ошибки не находилось.

На газовой горелке нагревалась вода. Жизнь в нашем укрытии продолжалась, и от этого становилось особенно тяжело. Для нас ещё оставались чай, сухое место, возможность встать и пройтись.

Рысь лежал снаружи.

Ближе к вечеру он рассказал о прошедших мимо.

Союзники. Видели его, слышали. Он попросил воды.

Не дали.

Я помню, как после этих слов посмотрел на бутылку возле своего локтя. В ней оставалось больше половины. На пластике были грязные следы пальцев.

Мне захотелось немедленно что-нибудь сделать с этой бутылкой: убрать, спрятать, отнести. Не мог спокойно видеть её перед собой.

По рации уточняли, кто именно проходил и в какую сторону. Рысь отвечал без злости. Возможно, у него уже не было на неё сил. Возможно, он просто ждал, что придут другие.

А меня злоба захлёстывала.

На них — за то, что прошли. На себя — за то, что сижу здесь. На расстояние, на эту морось, на собственные руки, которые сейчас ничего полезного для него не делали.

Я представлял как проходили отведя взгляд, как делали вид, что не замечают. Не знаю, насколько верно. Меня там не было. Но я слышал человека, попросившего воды, и слышал, что воды ему не дали.

Этого было достаточно, чтобы я не мог усидеть на месте.

Я не врач. Никогда им не был.

Но за это время приходилось помогать раненым. В лесополосах, у дорог, в местах, где неудобно даже опуститься на колени, не то что работать. Делал то, чему научился, что умел и что в ту минуту было необходимо.

Зажимал перебитые артерии, тампонировал раны, бинтовал. Накладывал шины из того, что удавалось найти. Случалось, человек хватался за меня так сильно, что оставались синяки.

Никто из них не спрашивал, какая у меня специальность.

И я не спрашивал лишнего. Перед тобой раненый, ему нужна помощь. Остальное выяснится, если будет время.

Теперь я вспоминал этих людей почти с обидой. Несправедливой, стыдной, но настоящей.

Я же помогал. Не проходил. Ползал в грязи, держал, перевязывал. Почему возле Рыси не оказалось человека, который сделал бы хотя бы самое простое - дал глоток воды?

Умом я понимал: никто не выдаёт помощь взамен той, которую оказал ты. Здесь нет счёта, который однажды оплатят.

Но мне хотелось предъявить кому-нибудь всё, что я делал раньше, и потребовать за это одну бутылку воды для Рыси.

Ему отправляли воду и медицину с птиц.

Мы слушали, что получается. Где легло, видит ли он, может ли достать. Иногда сведения приходили с задержкой, и я уже не понимал, какой именно момент мы обсуждаем — тот, что происходит сейчас, или тот, который был несколько минут назад.

Когда Рысь отвечал, все замолкали.

Ему нужно было говорить медленно. Мы и так слышали не каждое слово.

— Небо грязное, — сказал он. — Ко мне уже не подойти.

Я машинально поднял глаза на потолок.

Потом вышел наружу.

Шёл мелкий дождь, ветер шевелил обрывок плёнки на стене. За голыми ветками тянулось серое пространство.

Я постоял, прислушиваясь.

Ничего не изменилось.

Вернувшись, спросил, выходил ли он ещё на связь. Мне сказали: нет, пока не выходил.

Я сел возле рации. На столе оставалась незаконченная работа. Я убрал все на стеллаж.

К вечеру в укрытии стало прохладнее

Иваха повесил куртку и с нее начало капать. Он заварил чай. Спросил, буду ли я.

Я отказался, потом всё-таки взял кружку. Держал её обеими руками.

Снаружи было около двух градусов.

Рысь лежал на открытом месте с тяжёлым ранением. Я думал о его одежде, о холодной земле, о ветре. Старался остановить эти мысли и тут же начинал снова.

На меня накатывало желание выйти и идти. Без толкового плана, без возможности что-либо изменить. Просто не оставаться здесь.

Приходилось удерживать себя не мужеством, а пониманием: ещё одного человека, застрявшего там, будет некому вытаскивать. Рыси от этого легче не станет.

Я злился и на эту правильную мысль.

Я курил, лёжа на шконке. В потолок.

Сигареты были дешёвые, горло от них саднило. Дым некоторое время держался под бетоном, потом его растягивало в стороны.

Я думал, стану ли ещё помогать.

Если привезут кого-то из тех, кто прошёл мимо, — что я сделаю? Смогу ли заставить себя подойти? Или сначала захочу спросить, помнит ли он раненого, который просил воды?

На несколько секунд я позволил себе представить, что откажусь.

От этого даже стало легче. Ненадолго. Как бывает, когда в злости находишь способ причинить боль в ответ.

Потом я посмотрел на свои грязные ногти.

Вспомнилась строчка из песни: «В мире и так слишком много говна. Слишком много, чтоб самому становиться говном».

Не знаю, почему именно тогда. Наверное, она давно сидела в памяти и дождалась своего времени.

Я докурил.

Злость никуда не делась. Желание спросить тоже. Но я уже знал, что, если увижу раненого, подойду.

Не потому, что сумею всех простить. До этого мне было очень далеко.

Просто не смогу потом жить с тем, что не подошёл.

Ночью командир вызывал Рысь примерно раз в час.

Я слышал все переговоры.

Сначала Рысь ещё отвечал достаточно ясно. Потом его приходилось переспрашивать. Между вопросом и ответом проходило всё больше времени.

Командир не торопил. Говорил спокойно, поддерживал, уверял, что всё будет хорошо, что он выживет. Иногда повторял одно и то же.

Со стороны такие слова могли показаться пустыми. Там, возле рации, они не казались пустыми. Пока командир говорил, Рысь знал, что его ждут.

— Ты главное держись.

Пауза.

— Держусь.

Мы ловили эти короткие ответы. До следующего вызова у нас появлялось немного времени.

Никто не обсуждал вслух, как изменился его голос.

Иваха спросил меня глазами — именно так, не произнеся ни слова. Я понял, о чём он, и отвернулся к столу.

Мне нечего было ему ответить.

Ночью я вдруг ясно представил Рысь на турнике.

Не раненого. В обычной одежде, днём. Вот он подпрыгивает, берётся за перекладину, подтягивается. На последнем повторении задерживается, потом опускается и отпускает руки.

Я даже услышал, как он выдыхает.

Захотелось взять рацию и сказать что-нибудь о турнике. Напомнить, что он к нам ещё придёт. Но слова показались такими неуместными, что я промолчал.

Потом захотелось хотя бы обозначиться. Сказать, кто здесь, что я его слышу.

Я опять не сказал.

Боялся помешать, занять эфир, сбить разговор. Боялся, что он спросит, могу ли я что-нибудь сделать. А ещё — что по моему голосу услышит то, чего я не хотел ему передавать.

Командир говорил лучше меня.

Теперь я не знаю, правильно ли было молчать. Может быть, стоило просто поздороваться. Без обещаний, без объяснений.

У меня до сих пор нет на это ответа.

Под утро ожидание стало почти неподвижным.

Я смотрел на часы чаще, чем требовалось.

Обычно я оптимист. Даже когда всё плохо, начинаю искать, за что ещё можно зацепиться. Что проверить заново, кому позвонить, какую возможность мы не учли.

Той ночью я делал то же самое.

Но я знал, что такое тяжёлое ранение. Знал, что делают с человеком холод, потеря крови, мокрая одежда. Слышал, сколько усилия теперь требовалось Рыси для ответа.

Нельзя было просто перестать это знать.

Командир продолжал поддерживать его.

Я был благодарен ему за каждую произнесённую фразу и одновременно боялся следующей паузы.

К восьми утра стало немного светлее. Иваха открыл дверь, и я услышал тот же дождь.

Рысь не ответил на вызов.

Его вызвали ещё.

Потом снова.

Я придвинулся ближе, хотя громкость была достаточная. Казалось, если слушать внимательнее, можно разобрать то, что остальные пропустят.

В динамике потрескивало.

Предположили, что села рация. Что намокла. Что он не может дотянуться до неё. Всё это могло быть.

Я тоже говорил об этом. Даже начал объяснять, что бывает с техникой в такой сырости.

Иваха выслушал меня глядя в чашку с чаем.

Я замолчал раньше, чем закончил.

Никто при мне не видел, как он умер. В восемь утра он перестал отвечать — только это мы знали точно. Ещё мы знали, какой была ночь.

Командир продолжал вызывать.

Мне хотелось, чтобы он не прекращал. И хотелось, чтобы прекратил, потому что каждый новый вызов заставлял снова ждать ответа.

Позже я вернулся к работе.

Не сразу. Сначала не торопясь разложил детонаторы, смотрел на них, протер пассатижи, нашёл нужную деталь. Долго не мог понять простую вещь, которую обычно делал не задумываясь.

Рация оставалась рядом.

Иногда в эфире появлялся голос, похожий на его, и я невольно поднимал голову.

Я думал о том, как мало знаю про Рысь. Село в Коми. Несколько встреч. Турник. Короткие разговоры между подходами. Этого недостаточно, чтобы рассказать о человеке всю правду.

Но это и была та часть его жизни, которую я видел.

Мне не хочется, чтобы в памяти осталась одна ночь. Чтобы всякий раз при его позывном я слышал только, как ему становится трудно говорить.

Я хочу помнить и другое: как он приходит к нам, здоровается, проводит ладонью по перекладине. Стоит рядом, пока я курю. Спрашивает о работе. Потом уходит к себе — недалеко, можно ещё встретиться завтра.

Если бы я знал, что завтра не будет, я спросил бы название села ещё раз.

Наверное, много чего спросил бы.

Покойся с миром, Рысь.

Я буду тебя помнить — как и многих других.


Рецензии